Он поделился со мною впечатлениями, рассказывая своими отрывочными фразами, оригинальным, несколько грубоватым языком и всегда искренним тоном.
Приехал он 14 марта, вызванный Гучковым, с которым раньше еще был в хороших отношениях и работал вместе. Предложили ему ряд высоких должностей, просил осмотреться, потом от всех отказался. «Вижу – нечего мне тут делать, в Петрограде, не по душе все». Не понравилось ему очень окружение Гучкова. «Оставляю ему полковника генерального штаба Самарина для связи – пусть хоть один живой человек будет». Ирония судьбы: этот, пользовавшийся таким доверием Крымова офицер, впоследствии сыграл роковую роль, послужив косвенно причиной его самоубийства…
К политическому положению Крымов отнесся крайне пессимистически:
– Ничего ровно из этого не выйдет. Разве можно при таких условиях вести дело, когда правительству шагу не дают ступить совдеп и разнузданная солдатня. Я предлагал им в два дня расчистить Петроград одной дивизией – конечно, не без кровопролития… Ни за что: Гучков не согласен, Львов за голову хватается: «помилуйте, это вызвало бы такие потрясения!» Будет хуже. На днях уезжаю к своему корпусу: не стоит терять связи с войсками, только на них и надежда – до сих пор корпус сохранился в полном порядке; может быть, удастся поддержать это настроение.
* * *
Четыре года я не видел Петрограда. Но теперь странное и тягостное чувство вызывала столица… начиная с разгромленной гостиницы «Астория», где я остановился, и где в вестибюле дежурил караул грубых и распущенных гвардейских матросов; улицы – такие же суетливые, но грязные и переполненные новыми господами положения, в защитных шинелях, – далекими от боевой страды, углубляющими и спасающими революцию. От кого?.. Я много читал раньше о том восторженном настроении, которое, якобы, царило в Петрограде, и не нашел его. Нигде. Министры и правители, с бледными лицами, вялыми движениями, измученные бессонными ночами и бесконечными речами в заседаниях, советах, комитетах, делегациях, представителям, толпе… Искусственный подъем, бодрящая, взвинчивающая настроение, опостылевшая, вероятно, самому себе фраза, и… тревога, глубокая тревога в сердце. И никакой практической работы: министры по существу не имели ни времени, ни возможности хоть несколько сосредоточиться и заняться текущими делами своих ведомств; и заведенная бюрократическая машина, скрипя и хромая, продолжала кое-как работать старыми частями и с новым приводом…
Рядовое офицерство, несколько растерянное и подавленное, чувствовало себя пасынками революции, и никак не могло взять надлежащий тон с солдатской массой. А на верхах, в особенности среди генерального штаба, появился уже новый тип оппортуниста, слегка демагога, игравший на слабых струнках Совета и нового правящего рабоче-солдатского класса, старавшийся угождением инстинктам толпы стать ей близким, нужным и на фоне революционного безвременья открыть себе неограниченные возможности военно-общественной карьеры.
Следует, однако, признать, что в то время еще военная среда оказалась достаточно здоровой, ибо, невзирая на все разрушающие эксперименты, которые над ней производили, не дала пищи этим росткам. Все лица подобного типа, как например, молодые помощники военного министра Керенского, а также генералы Брусилов, Черемисов, Бонч-Бруевич, Верховский, адмирал Максимов и др., не смогли укрепить своего влияния и положения среди офицерства.
Наконец, петроградский гражданин – в самом широком смысле этого слова – отнюдь не ликовал. Первый пыл остыл, и на смену явилась некоторая озабоченность и неуверенность.
Не могу не отметить одного общего явления тогдашней петроградской жизни. Люди перестали быть сами собой. Многие как будто играли заученную роль на сцене жизни, обновленной дыханием революции. Начиная с заседаний Временного правительства, где, как мне говорили, присутствие «заложника демократии» – Керенского придавало не совсем искренний характер обмену мнений… Побуждения тактические, партийные, карьерные, осторожность, чувство самосохранения, психоз и не знаю еще какие дурные и хорошие чувства заставляли людей надеть шоры и ходить в них в роли апологетов или, по крайней мере, бесстрастных зрителей «завоеваний революции» – таких завоеваний, от которых явно пахло смертью и тлением.
Отсюда – лживый пафос бесконечных митинговых речей. Отсюда – эти странные на вид противоречия: князь Львов, говоривший с трибуны: «процесс великой революции еще не закончен, но каждый прожитый день укрепляет веру в неиссякаемые творческие силы русского народа, в его государственный разум, в величие его души»… И тот же Львов, в беседе с Алексеевым горько жалующийся на невозможные условия работы Временного правительства, создаваемые все более растущей в Совете и в стране демагогией.
Керенский – идеолог солдатских комитетов с трибуны, и Керенский – в своем вагоне нервно бросающий адъютанту:
– Гоните вы эти проклятые комитеты в шею!..
Чхеидзе и Скобелев – в заседании с правительством и главнокомандующими горячо отстаивающие полную демократизацию армии, и они же, – в перерыве заседания в частном разговоре за стаканом чая признающие необходимость суровой военной дисциплины и свое бессилие провести ее идею через Совет…
Повторяю, что и тогда уже, в конце марта, в Петрограде чувствовалось, что слишком долго идет пасхальный перезвон, вместо того, чтобы сразу ударить в набат. Только два человека из всех, с которыми мне пришлось беседовать, не делали себе никаких иллюзий:
Крымов и Корнилов.
* * *
С Корниловым я встретился первый раз на полях Галиции, возле Галича, в конце августа 1914 г., когда он принял 48 пех. дивизию, а я – 4 стрелковую (железную) бригаду. С тех пор, в течение 4 месяцев непрерывных, славных и тяжких боев, наши части шли рядом в составе XXIV корпуса, разбивая врага, перейдя Карпаты[[43 - Корнилов – у Гуменного, я – у Мезоляборча.]], вторгаясь в Венгрию. В силу крайне растянутых фронтов, мы редко виделись, но это не препятствовало хорошо знать друг друга. Тогда уже совершенно ясно определились для меня главные черты Корнилова – военачальника: большое умение воспитывать войска: из второсортной части Каэанского округа он в несколько недель сделал отличнейшую боевую дивизию; решимость и крайнее упорство в ведении самой тяжелой, казалось, обреченной операции; необычайная личная храбрость, которая страшно импонировала войскам и создавала ему среди них большую популярность; наконец, – высокое соблюдение военной этики, в отношении соседних частей и соратников, – свойство, против которого часто грешили и начальники, и войсковые части.
После изумившего всех бегства из австрийского плена, в который Корнилов попал тяжелораненым, прикрывая отступление Брусилова из-за Карпат, к началу революции он командовал XXV корпусом.
Все, знавшие хоть немного Корнилова, чувствовали, что он должен сыграть большую роль на фоне русской революции.
2 марта Родзянко телеграфировал непосредственно Корнилову: «Временный комитет Государственной Думы, образовавшийся для восстановления порядка в столице, принужден был взять в свои руки власть, ввиду того, что под давлением войск и народа старая власть никаких мер для успокоения населения не предприняла и совершенно устранена. В настоящее время власть будет передана временным комитетом Государственной Думы – Временному правительству, образованному под председательством князя Львова. Войска подчинились новому правительству, не исключая состоящих в войске, а также в Петрограде лиц императорской фамилии, и все слои населения признают только новую власть. Необходимо для установления полного порядка, для спасения столицы от анархии назначение на должность главнокомандующего петроградским военным округом доблестного боевого генерала, имя которого было бы популярно и авторитетно в глазах населения. Комитет Государственной Думы признает таким лицом ваше превосходительство, как известного всей России героя. Временный комитет просит вас, во имя спасения родины, не отказать принять на себя должность главнокомандующего в Петрограде, и прибыть незамедлительно в Петроград. Ни минуты не сомневаемся, что вы не откажетесь вступить в эту должность и тем оказать неоценимую услугу родине. № 159. Родзянко».
Все построение этой телеграммы и такой «революционный» путь назначения, минуя военное командование, очевидно, не понравились Ставке: на телеграмме, проходившей через Ставку, имеется пометка «не отправлена», но в тот же день генерал Алексеев отдал свой приказ (? 334): «допускаю ко временному главнокомандованию войсками петроградского военного округа… генерал-лейтенанта Корнилова».
Я подчеркнул этот маленький эпизод для уяснения, как путем целого ряда мелких личных трений, возникли впоследствии не совсем нормальные отношения между двумя крупными историческими деятелями…
С Корниловым я беседовал в доме военного министра, за обедом – единственное время его отдыха в течение дня. Корнилов – усталый, угрюмый и довольно пессимистически настроенный, рассказывал много о состоянии Петроградского гарнизона и своих взаимоотношениях с Советом. То обаяние, которым он пользовался в армии, здесь – в нездоровой атмосфере столицы, среди деморализованных войск – поблекло. Они митинговали, дезертировали, торговали за прилавком и на улице, нанимались дворниками, телохранителями, участвовали в налетах и самочинных обысках, но не несли службы. Подойти к их психологии боевому генералу было трудно. И, если часто ему удавалось личным презрением опасности, смелостью, метким, образным словом овладеть толпой во образе воинской части, то бывали случаи и другие, когда войска не выходили из казарм для встречи своего главнокомандующего, подымали свист, срывали георгиевский флажок с его автомобиля (финляндский гвардейский полк).
Общее политическое положение Корнилов определял так же, как и Крымов: отсутствие власти у правительства и неизбежность жестокой расчистки Петрограда. В одном они расходились: Корнилов упрямо надеялся еще, что ему удастся подчинить своему влиянию большую часть петроградского гарнизона – надежда, как известно, несбывшаяся.
Глава VIII. Ставка; ее роль и положение
25 марта я приехал в Ставку и тотчас был принят Алексеевым.
Алексеев, конечно, обиделся.
– Ну что же, раз приказано…
Я снова, как и в министерстве, указал ряд мотивов против своего назначения, и в том числе – отсутствие всякого влечения к штабной работе. Просил генерала Алексеева совершенно откровенно, не стесняясь никакими условностями, как своего старого профессора, высказать свой взгляд, ибо без его желания я ни в каком случае этой должности не приму.
Алексеев говорил вежливо, сухо, обиженно и уклончиво: масштаб широкий, дело трудное, нужна подготовка, «ну что же, будем вместе работать»…
Я, за всю свою долгую службу не привыкший к подобной роли, не мог, конечно, помириться с такой постановкой вопроса.
– При таких условиях я категорически отказываюсь от должности. И чтобы не создавать ни малейших трений между вами и правительством, заявлю, что это исключительно мое личное решение.
Алексеев вдруг переменил тон.
– Нет, я прошу вас не отказываться. Будем работать вместе, я помогу вам; наконец, ничто не мешает месяца через два, если почувствуете, что дело не нравится – уйти на первую откроющуюся армию. Надо вот только поговорить с Клембовским: он, конечно, помощником не останется…
Простились уже не так холодно.
Но прошел день, два – результатов никаких. Я жил в вагоне-гостинице, не ходил ни в Ставку, ни в собрание[[44 - «Сел в бест», как острили в Ставке, которую очень волновал ход переговоров.]] и, не желая долее переносить такое нелепое и незаслуженное положение, собрался уже вернуться в Петроград. Но 28 марта приехал в Ставку военный министр и разрубил узел: Клембовскому было предложено назначение командующим армией, или членом Военного совета; он выбрал последнее. Я 5-го апреля вступил в должность начальника штаба.
Тем не менее, такой полупринудительный способ назначения Верховному главнокомандующему ближайшего помощника не прошел бесследно: между генералом Алексеевым и мною легла некоторая тень и только к концу его командования она рассеялась. – Генерал Алексеев в моем назначении увидел опеку правительства… Вынужденный с первых же шагов вступить в оппозицию Петрограду, служа исключительно делу, оберегая Верховного – часто без его ведома – от многих трений и столкновений своим личным участием в них, я со временем установил с генералом Алексеевым отношения, полные внутренней теплоты и доверия, которые не порывались до самой его смерти.
2-го апреля генералом Алексеевым получена была телеграмма: «Временное правительство назначает Вас Верховным главнокомандующим. Оно верит, что армия и флот под Вашим твердым руководством исполнят свой долг перед родиной до конца». Числа 10-го состоялся приказ и о моем назначении.
Итак, начальник штаба Верховного главнокомандующего. Множество поздравительных телеграмм и писем – искренних и… с расчетом. Действительно огромный масштаб и такой навал работы, которого ранее никогда в жизни я не испытывал и который вначале буквально придавил меня физически и духовно. Установился невозможный режим: два раза в день в собрание и обратно – завтракать и обедать, вот и вся прогулка; прочее время – текущая переписка, изучение истории возникавших вопросов, доклады, приемы – и так до глубокой ночи. Запас здоровья, приобретенный за три года полевой боевой жизни, оказался весьма кстати. Без него было бы худо. Постепенно, однако, создавалась некоторая преемственность в работе и почва под ногами в смысле определенности решений и осведомленности.
Оба ближайшие помощника начальника штаба ушли: генерал-квартирмейстер Лукомский, не ладивший с Алексеевым и, может быть, не хотевший подчиниться младшему, был назначен командиром первого армейского корпуса; дежурный генерал Кондзеровский обиделся на Гучкова, сказавшего ему, что дежурство[[45 - «Дежурство» – административно-организационный отдел Ставки.]] Ставки вызывает всеобщую ненависть в армии, и также ушел, получив назначение членом Военного совета, сохранив со мной прекрасные отношения. Здесь крылось глубокое недоразумение и личные счеты каких-то осведомителей, ибо в Кондзеровском я встретил редкую доброту и отзывчивость к интересам самых маленьких чинов армии.
Их уход также осложнил несколько положение. Первого заменил приглашенный ранее Алексеевым, генерал Юзефович, второго – Минут. Ушел еще со своего поста по политическим мотивам генерал-инспектор артиллерии, великий князь Сергей Михайлович. Его заменил генерал Ханжин, впоследствии командовавший армией в войсках адмирала Колчака. Два доклада Сергея Михайловича нарисовали мне такую отчетливую картину состояния русской артиллерии, подчеркнули такое изумительное знание им личного состава, что я искренно пожалел об уходе такого сотрудника.
* * *
Ставка вообще не пользовалась расположением. В кругах революционной демократии ее считали гнездом контрреволюции, хотя она решительно ничем не оправдывала это название: при Алексееве – высоколояльная борьба против развала армии, без всякого вмешательства в общую политику; при Брусилове – оппортунизм с уклоном даже в сторону искательства перед революционной демократией. Что касается корниловского движения, то оно, не будучи в своей основе контрреволюционным, как увидим ниже, действительно имело целью борьбу против полубольшевистских советов. Но и тогда лояльность чинов Ставки определилась достаточно наглядно: в корниловском выступлении активно участвовало из них лишь несколько человек; после ликвидации института верховных главнокомандующих и введения нового института – «главковерхов» – почти вся Ставка (при Керенском) или довольно большая часть ее (при Крыленко) продолжали текущую работу.
Армия также не любила Ставку – и за дело, и по недоразумению, так как там плохо разбирались в определении служебных функций, и многие недочеты снабжения, быта, прохождения службы, наград и т. д. относили к Ставке, тогда как эти вопросы составляли всецело компетенцию военного министерства и подчиненных ему органов. Ставка всегда стояла несколько вдали от армии. И если при сравнительно нормальных, налаженных взаимоотношениях дореволюционного периода, это обстоятельство не отражалось слишком резко на действиях правящего механизма, то теперь, когда жизнь армии не шла, а кипела в водовороте событий, Ставка поневоле отставала от жизни.
Правительство также относилось к Ставке отрицательно. Министры, посетившие ее 18–19 марта, вынесли впечатление о «громоздкости Ставки, невозможности определения ответственности, смешении прав и обязанностей, особенно в отношении великих князей, занявших созданные для них посты инспекторов кавалерии, авиации, казачьих войск, гвардии и т. д…. Назначения начальников делались по связям. Система учета живых и материальных сил неудовлетворительна: ошибка в оценке боевых сил допускалась до трех миллионов (!), оценка снабжения делалась с огромными допусками[[46 - В передаче генерала Потапова.]], и т. д. Не оспаривая известные недочеты Ставки, о которых говорится ниже, считаю преувеличенным обвинение в «назначениях по связям», возводимых в общее правило. Несомненно, эта слабость человеческая имела место в старой Ставке, но никогда не доходила до той вакханалии, какая проявилась в революционный период, когда были опрокинуты всякие стажи знания, опыта, заслуг – под пленительным лозунгом:
– Дорогу талантам!
Но беда в том, что таланты зачастую определялись под большим давлением столь компетентных учреждений, как войсковые комитеты.
Помню, как самому мне приходилось выдержать большую борьбу с генеральным штабом по поводу требования моего, не считаясь со старшинством чинов, предоставлять все же высшие командные должности только офицерам, прошедшим практическую школу полкового командира. В частности, я навлек на себя большое неудовольствие будущего военного министра, полковника Верховского, не допустив его назначения с должности начальника штаба дивизии – начальником дивизии.
Наконец, в отношениях правительства к Ставке не могли не возникнуть некоторые трения, вследствие постоянного протеста против целого ряда правительственных мероприятий, разрушавших армию. Никаких других серьезных причин к разногласию не существовало, так как вопросы внутренней политики ни в малейшей степени ни генералом Алексеевым, ни мною, ни отделами Ставки не затрагивались. Ставка была, в полном смысле этого слова, аполитична, и Временное правительство в первые месяцы революции имело в ней совершенно надежный технический аппарат. Ставка оберегала лишь высшие интересы армии и, в пределах ведения войны и армии, добивалась полной мощи Верховному главнокомандующему. Я скажу более: личный состав Ставки казался мне бюрократическим, слишком погруженным в сферу чисто специальных интересов и – плохо ли, хорошо ли – мало интересующимся общими политическими и социальными вопросами, выдвигаемыми жизнью.