– Он уехал…
Лиза сделала большие глаза…
– Он уехал… Уехал в Черниговскую губернию. Я подарил ему свое имение…
Лиза страшно побледнела и, чтобы не упасть, ухватилась за плечо Грохольского.
– Я проводил его на пароход… В три часа…
Лиза вдруг схватила себя за голову, задвигалась и, упав на скамью, затряслась всеми членами.
– Ваня! – заголосила она. – Ваня! И я еду, Ваня!.. Голубчик!
С ней приключился истерический припадок…
И с этого вечера вплоть до самого июля по саду, в котором гуляли дачники, можно было видеть две тени. Тени ходили с утра до вечера и наводили на дачников уныние. За тенью Лизы неотступно шагала тень Грохольского. Я называю их тенями, потому что они оба потеряли свой прежний образ.
Они похудели, побледнели, съежились и напоминали собой скорее тени, чем живых людей… Оба чахли, как блоха в классическом анекдоте об еврее, продающем порошки от блох.
В начале июля Лиза бежала от Грохольского, оставив записку, в которой она написала, что едет к «сыну» на время… На время! Бежала она ночью, когда спал Грохольский…
Прочитав ее письмо, Грохольский целую неделю слонялся вокруг дачи как безумный, не ел, не спал. В августе он перенес возвратный тиф, а в сентябре укатил за границу. За границей он запил. В вине и разврате думал он найти успокоение. Промотал он всё свое состояние, но не удалось ему, бедняге, выкинуть из головы образ любимой женщины с кошачьей мордочкой… От счастья не умирают, не умирают и от несчастья. Грохольский поседел, но не умер. Он жив и до сих пор… Из-за границы поехал он поглядеть «одним глазком» на Лизу. Бугров встретил его с распростертыми объятиями и оставил его гостить у себя на неопределенное время. Гостит он у Бугрова и до сих пор…
В этом году мне пришлось проезжать через Грохолевку, именье Бугрова. Хозяев я застал ужинавшими… Иван Петрович ужасно обрадовался мне и принялся угощать меня. Он потолстел и чуточку обрюзг. Лицо его по-прежнему сыто, лоснится и розово. Плеши еще нет. Лиза тоже потолстела. Полнота ей не к лицу. Ее личико начинает терять кошачий образ и, увы! приближается к тюленьему. Ее щеки полнеют и вверх, и вперед, и в стороны. Живут Бугровы превосходно. Всего у них много. Прислуги и съестного полнехонький дом…
Когда мы поужинали, завязалась беседа. Я, забыв, что Лиза не играет, попросил ее сыграть что-нибудь на рояле.
– Она не играет! – сказал Бугров. – Она у меня не игрок… Эй! Кто там? Иван! Позови-ка сюда Григория Васильича! Что он там делает? – И, обратясь ко мне, Бугров добавил: – Сейчас придет игрок… На гитаре играет. А рояль мы для Мишутки держим, его учим…
Минут через пять в залу вошел Грохольский, заспанный, нечесаный, небритый… Он вошел, поклонился мне и сел в сторонке.
– Ну, кто же так рано ложится спать? – обратился к нему Бугров. – Какой же ты, братец! Всё спит, всё спит… Соня! Ну, сыграй-ка нам повеселее что-нибудь…
Грохольский настроил гитару, ударил по струнам и запел:
Вчера ожидала я друга…
Я слушал пение, глядел на сытую физиомордию Бугрова и думал: «Паскудная рожа!» Мне захотелось плакать… Окончив пение, Грохольский поклонился нам и вышел…
– И что мне с ним делать? – обратился ко мне, по уходе его, Бугров. – Беда мне с ним! Днем всё думает, думает… а ночью стонет. Спит, а сам стонет и охает… Болезнь какая-то… Что мне с ним делать, ума не приложу! Спать не дает… Боюсь, чтоб не помешался. Подумают, что ему плохо у меня жить… а чем плохо? И ест с нами и пьет с нами… Денег только не даем… Дай ему, а он их пропьет или разбросает… Вот еще попута на мою голову! Господи, прости меня грешного!
Меня оставили ночевать. Когда я проснулся на другой день утром, в соседней комнате Бугров читал кому-то нотацию:
– Заставь дурандаса богу молиться, а он и лоб разобьет! Ну, кто весла зеленой краской красит? Подумай ты, голова! Рассуди! Чего же молчишь?
– Я… я… ошибся… – оправдывался сиплый тенор…
Этот тенор принадлежал Грохольскому…
На вокзал провожал меня Грохольский…
– Он деспот, тиран, – шептал он мне всю дорогу. – Он благородный человек, но тиран! У него не развиты ни сердце, ни мозг… Мучает! Коли б не эта благородная женщина, я давно бы ушел от него… Мне ее жаль оставлять. Обоим терпеть как-то лучше.
Грохольский вздохнул и продолжал:
– Она беременна… Вы видели? Это, в сущности, мой ребенок… Мой-с… Она скоро сознала свою ошибку и опять отдалась мне. Она его терпеть не может…
– Тряпка вы! – не воздержался я, чтобы не сказать Грохольскому.
– Да, я слабохарактерный человек… Всё это верно. Уродился таким. Вы знаете, как я произошел?
Мой покойный папаша сильно угнетал одного маленького чиновничка. Страсть как угнетал! Жизнь ему отравлял! Ну-с… А мамаша покойница была сердобольная, из народа она была, мещаночка… Из жалости взяла и приблизила к себе этого чиновничка… Ну-с… Я и произошел… От угнетенного… Где же тут характеру взяться? Откуда? Второй звонок, однако… Прощайте! Заезжайте еще к нам, да не говорите Ивану Петровичу того, что я о нем вам говорил!
Я пожал Грохольскому руку и вскочил в вагон. Он поклонился моему вагону и пошел к кадушке с водой. Пить, знать, захотелось…
notes
Примечания
1
К рисунку художника Чехова.
2
Благородных дам (франц.).
3
Запрещение (лат.).
4
Страшно сказать! (лат.).