Вскочил было с полу, даже крикнул «эй, там», да что уж теперь… Вот это попал!
Некоторое время стоял, прислонясь к стене. В горах, в тайге, у черта на рогах, даже под землей – сам себе хозяин, и потому – помоги себе сам, тогда чья угодно помощь впрок. А под замком? Что можно сделать в каменной клетке, где даже шагу не ступить?
Чороса, видно, тоже в такую же засунули.
А ведь сюда же как-то вошли? Снова в ход пошла зажигалка. Да, вот – заложенный плитой проем. Когда заложили? Почему не увидел и не услышал? Потрогал – больше всего похоже на глину, обожженную глину. Постучал костяшками. Глухо. Как в танке. В полу есть отверстие. Понятно. Из него даже слегка тянет сквозняком. И ничем не пахнет. Тоже вполне вписывается – если здесь такие подземные пустоты. Попробовал одолеть горлышко. Таки да, по шершавому не скользко. Круглая плита закрывает отверстие плотно. Водил и водил пальцами, уже на ощупь. Откололась и с сухим скоком полетела вниз крошка глины. Ну, раз ты крошишься… Пошарил по карманам. Вот и складной ножик.
Намгбу сидел перед светильником и все слышал. Не ушами, конечно. Если смотреть на фитилек точно в том месте, где начинается пламя, где невидимая часть пламени переходит в видимую, то начинаешь чувствовать эхо того, что чувствует дух поглотителя. Этому он учился много лет подряд. Сроки истекали, исчисленное звездами подходило к концу. Который должен стать новым началом, ибо истинной, совершенной пустоты нет в мире вещей – конец пребывания в одном воплощении есть новое воплощение. Одиннадцать тысяч дней пребывания в потоке силы, лепящей твердь из пустоты, за каждое пролитие живой крови. Выдержать боль, рождаемую столь мощным усилием растяжения, можно только обладая каменным телом и не обладая сердцем, о чем позаботились те, кто направляет ход зерен тепла и света. Можно смягчить эту боль вестью грядущего освобождения – возлиянием напитка из молока и меда, настоянного на первых ростках шамбалы. Ежедневно он носил поглотителю этот напиток. Возливал его с пением мантры призывания на землю праведности. В нынешнем своем воплощении он отмолил уже три пролития живой крови, а до того делал это же, находясь в другом теле.
Он слышал стоны поглотителя. Уже несколько десятков дней, считанных звездами, тот не только стонал не смолкая, но и присоединял свой голос к пению Намгбу. Обратившись мыслями к настоятелю хийда, пожелав ему в душе долгой жизни, услышал подтверждение своей догадки: грядет обещанное.
Зачем те, кто направляет ход зерен, прислали чужих – пока не знал. Один чужой был поглощен водопадом – Намгбу прочитал его мысли, полные стремления к воде, – следовательно, обрел искомое. Другой чужой совершил с ним вместе одно возлияние. Правда, вначале чуть не помешал должному. Но в итоге сам вошел в преддверие Прыжка Льва в Великую Пустоту – следовательно, так проложена была линия его судьбы. Вопросив духов, нужна ли новому избранному телесная пища, Намгбу получил ответ: нет, ибо он не стремится к покою, дух его не сыт совершенным в нынешнем облике. Следовательно, бесполезно насыщать тело, ибо у несытых по природе горло делается тоньше волоса, обрекая их на муки голода в течение четырех тысяч лет, считанных звездами.
Консервный нож почти источился о глину, фактически кирпич – это Савостин знал на ощупь. Он проковырял в плите, запиравшей его узилище, выемку, где помещались кулак и полруки до локтя. Сколько еще осталось – не знал. Еды нет. Воды нет. Без воды человек может суток пять-шесть. И все, амба. Пока шурф копали, убедился, что не слишком вынослив по этой части. Значит, надо торопиться, сколь можно. Ковырял непрерывно, лишь изредка отдыхал лежа на дне круглой своей тюрьмы, из горлышка сползал, если задремывал прямо у работы. Выковыриваемую крошку сметал вниз, в отверстие. Самая тонкая пыль забивалась в нос, в глаза, коркой вставала в горле и где-то ниже. Корка трескалась, выступала кровь. Она тоже ссыхалась в корку и воняла. В жизни не доводилось Савостину нюхать более мерзкого запаха. Отвращение стояло в горле колом – хуже жажды, нарастающей слабости и муторной пустоты в коленках. Он знал: это страх. И тогда стискивал зубы, и снова долбил и скреб проклятую глину.
И настал момент, когда нож пробил что-то – и чуть не выпал из руки. Савостин заорал: «А-а-а!», но горло перехватило, он мучительно закашлялся. Соленая кровь и кирпичная пыль вязли на зубах и забивали дыхание. Наконец совладал с кашлем и сколько-то лежал в изнеможении, стараясь не отрубиться и не сползти вниз. Вряд ли бы смог снова подняться.
Долбить, долбить, еще, еще. Рука ушла в дыру по локоть. Острые края ломались под пальцами. Высунуть руку наружу и ощупать. Веревка! Захватил и потянул. Изо всех сил. Веревка шла сверху, и похоже, на ней висело что-то тяжелое. Втянул внутрь петлю, взялся обеими руками и налег всем весом. Усилия были впрок – петля вытягивалась все глубже в камеру. Вдруг Савостин осознал, что ноги его висят свободно. Плита в днище огромного кувшина, оказавшегося для него ловушкой, отошла куда-то. И мало того, снизу идет свет.
Чуть не заорал снова, но вовремя сообразил, что нельзя. И отпускать веревку нельзя, пока не выпростаешься из кувшина весь. Тянул, тянул, тянул, упираясь плечами и ногами в стенки. И опускался все ниже. Пока не увидел ослепительное сияние и не ощутил ногами твердь. Только тогда выпустил из рук веревку – и услышал над головой глухой удар: пумм! А сам, не в силах устоять прямо, осел наземь и очутился лицом к лицу с кем-то, сидящим скрестив ноги.
Похоже, сидящий его не видел. Закрыв глаза, слегка раскачивался перед плошкой, в которой плавал горящий фитилек. Савостин некоторое время привыкал к свету, потом рассмотрел совсем молодое лицо, без бороды и усов. Бритая голова, желтый плащ, не то в заплатах, не то в каких-то нашивках. И рядом кувшин. Длинный, узкогорлый, с ручкой. Схватил, себя не помня. Булькает! Выхлебал залпом – необыкновенно вкусное! Кое-как встал, и в это время сидящий очнулся. Черные узкие глаза распахнулись в пол-лица, дернулся рот, но парень тут же овладел собой и заговорил не то запел, глядя сквозь стоявшего перед ним. «Молится», – понял поисковик. Стараясь, чтоб не вышло грубо, взял малого за плечо и слегка потряс:
– Пошли наружу. К людям.
Теперь горло повиновалось, и можно было говорить.
Тот смолк и поднял голову, но не понимал. Савостин показал на плошку, потом на парня. Тот догадался, взял плошку и протянул Савостину. Поисковик покачал головой и заперебирал пальцами – «пойдем». Вот тут черноглазый понял. Пошли – он впереди, Савостин сзади.
В это время Намгбу услышал страх ученика, призывавшего мир к неспокойному духу затворника. И почуял, как душа ученика исчезла куда-то из управляемой им духовной сферы. Послал свою душу вдогонку за нею – но нигде в доступных тонкому зрению трех ближайших к материальному миру оболочках она не обнаруживалась. Вдобавок ощутил брешь в собственной оболочке тонкого тела. Что-то угрожало спокойствию самого Намгбу. Рука привычно нащупала четки, где бусины из слоновой кости чередовались с янтарными и агатовыми. В уме столь же размеренно-обыкновенно поплыл текст молитв, призывающих мир. Сыпалась дробь мгновений, иссушающих, изнашивающих плоть, близился конец его земного срока, вечная карусель воплощений продолжалась.
Фитилек в плошке освещал лишь стены и пол из цельного, грубо тесанного камня, но не путь и его цель – надежда была лишь на то, что вожатый помнит, как попал сюда сам. Тот мурлыкал под нос прихотливые мелодии с непонятными словами, потом нащупал руку Савостина и потащил его за собой. Проход был узок – обоими боками приходилось отирать стены. Прошли несколько поворотов, миновали входы в такие же узкие щели, два или три раза проход расширялся в нишу, где стояла статуя или висел пучок сухих цветов. Ход привел к тяжеленной кованой двери. Преодолев ее под скрип петель, они очутились на площади, мощенной квадратными плитами, среди поистине циклопических зданий. Свет бил и терзал глаза. Сверху нависал обрывистый, скалистый, бурооранжевый от лучей низкого солнца гребень горы, вонзавшийся в фиолетовое небо. Его мощь скрадывала масштаб, делала постройки зрительно скромнее, но даже меньший из трех окаймлявших площадь флигелей этого исполинского замка раз в тридцать превосходил рост человека. Вот этого бритоголового парня. Ростом он с один тесаный каменный блок. Таких блоков в стене штук тридцать по высоте. На родине, в той же Самаре, это была бы десятиэтажка.
Перед глазами Савостина зарябили точки и черточки – очень уж отвык от света. Переждал, пока зрение заработает. Вожатый не торопил.
Теперь бросилось в глаза, что стены построек куда темнее скал, взметывающихся в небо, – и не потому, что там, наверху, больше солнца. Как будто закопчены пожаром. Верх стен местами разрушен. Похож на скальный гребень. Тот – хлестало дождями, морозами, жестким излучением миллионы лет. И не изгладило. Эти стены, может быть, сотни лет подвергались тому же самому. А ремонтировать некому. Ну кто здесь еще есть, кроме запершего глиняную ловушку и вот этого парня?
Они пересекли площадь и вошли в такую же дверь, из какой вышли. Ручка была в виде языка, свисавшего из пасти змеи, – нет, не змея то была, а змей. Дракон, извивающийся чешуйчатыми кольцами. Чешуя казалась оплавленной. Оплавлены, полустерты были и черты лица, и фигура сидевшего на драконе всадника. Да и ручку словно измяло – лишь бронзовый блеск, наведенный руками, иногда берущимися за нее, говорил об обитаемости места.
За дверью был зал, тускло освещенный окошком под самым потолком и такой же масляной плошкой, как у бритого парня. Кажется, опять галерея статуй. Дальше этого зала их не пустили. Такой же молодой и бритый, в таком же латаном плаще, прямо брат-близнец, шагнул навстречу и произнес повелительную фразу. После короткого разговора исчез и вновь возник с чашкой и лепешкой в руках. Еда! Оказывается, Савостин был зверски голоден. Сжевал лепешку, не разобрав вкуса, выхлебал чашку единым глотком – кажется, это был местный жирный и соленый чай. Горячий, аж слезы брызнули. Но после него тело стало лучше слушаться.
– Лацаб ждет, – сказал «близнец». И добавил, поманив рукой: – Зюда.
Савостин понял: сюда. «Ждет» – тоже было понятно. Кто ждет – выяснится по месту.
После каких-то запутанных темных коридоров он очутился в комнатке, увешанной цветными, расписными тканями, совсем без окна, освещенной свечами, горевшими необыкновенно пахуче. В углу сидел, собравшись в комок, сморщенный старичок. А рядом, прямо на полу, была устроена постель, и на ней, закинув голову, спал Чорос.
Водопад остался позади, и порядок движения процессии восстановился. Во главе шел лацаб – правая рука настоятеля монастыря-хийда, тот самый сморщенный старичок. Это он услышал предсмертный ужас Чороса, падающего в бездну вместе с дикой, бешеной водой. Яростно борясь за жизнь, сибиряк сумел зацепиться за камень в кромешной тьме, заползти в пещеру ниже уровнем, отдышаться. А потом лацаб целые сутки жег курения и призывал долгую жизнь тому, кто избран принести весть, – и призывы эти достигли внутреннего слуха бедствующего, и он полз и полз по никем не хоженым уже тысячу лет норам и щелям, пока не встретил служку, посланного лацабом. Только тут последние силы покинули техника поисковой экспедиции – но уже там, куда не пускают смерть просто так. Теперь оба члена поисковой группы, перепоясанные синими шарфами, символизирующими небо и разум, шли за Намгбу, который держался от лацаба в двух или трех шагах и делал привычное – нес приношение из молока и меда. А позади поисковиков шли два послушника с гирляндами цветов и пели мантры.
Намгбу, скрестив ноги, сел перед каменным столпом, на котором Савостин заметил изваяние, и возлил напиток. Поставил свечку в пиалу. Поплыл благовонный дым. Колыхались в дыму стены пещеры, плыли, искажались лица и тела стоящих вокруг. Сливались в двухголосие стон, идущий из камня, и песнопение. Потом присоединился третий голос. Низкий, слышимый даже не ушами, а костями, коленями, хребтиной. Дрожь пронизала геофизика, ноги сами сорвались с места… куда? – нет, это подбросило, оторвало от земли силою самой земли. Столп из многих витых стволов дрожал и расседался, сыпались камни, и вдруг Чорос крикнул:
– Человек! Упадет!
И стремглав кинулся вперед. Басовый гул Земли перешел в грохот, столп рассыпался окончательно, Чорос стоял среди обломков и держал почти что на руках человека. Савостин перемахнул груду камней одним прыжком и подхватил бессильное тело. От него пахло скотным двором, терпким потом, дымом и травами. До того резко, что выедало глаза. Открылся беззубый рот и прохрипел какие-то слова. Сбоку раздался стон лацаба – полузасыпанный камнями, ветхий монах нашел-таки силы привстать и ответить ясной, звонкой фразой. Чорос дернул головой в сторону начальника и сказал:
– Говорит, деревом звезду снял с неба. Тебя выбрал, тебе семечко дерева.
Пречистенка оправдывала свое название – снег падал действительно пречистый. Плавно снижаясь, голубоватый, крупновырезной. Как диковинная небесная листва в листопад. Савостин сидел в рядах для приглашенных гостей и слушал. Докладывали здесь, в Рериховском центре, только что восстановленном по случаю столетия памяти Николая Константиновича, те, кто разбирался. А он, среди таких же, имеющих отношение, но сбоку, – слушал.
Над кафедрой висела карта звездного неба Северного полушария. Только что некто возбужденный, словно фехтуя указкой с неведомым противником где-то в Тельце, вывалил на слушателей охапку цифр, относившихся к сверхновой SN 1054, к Крабовидной туманности. Перемежая астрономию с чтением отрывков текста почти что на родном языке Чороса.
Книгу, из которой были выписки, Савостин видел. Там, в обгорелых стенах под оранжево-кирпичными скалами и фиолетовым небом. Почти черный, очень темно-бурый кожаный переплет, видавший на своем веку – своих более чем двенадцати веках, говорил лацаб, сморщенный старичок по имени Бол сан – пожары, нашествия, расклейки, склейки, руки многих читателей. Болсан знал по-русски десяток бытовых фраз, не больше. Понимал его только Чорос. И как мог, переводил.
Выходило, что в тысяча пятьсот девяносто седьмом году – это уже в Москве Савостин узнал, что от тибетского счета Болсана нужно отнять пятьсот сорок три года, тогда получится 1054-й год новой эры – человек, которого выбрали где-то там, далеко, посадил в соседней долине семечко дерева. Дерево выросло – и в урочный день проглотило (Чорос сказал именно так) весь жар огня, который зажгли… – Тут техник опять долго подбирал слово, но в конце концов решился и выдохнул: – Духи, то есть черти. Где-то там, не на Земле. Однако, чтобы вырасти, оно вначале проглотило того, кто выращивал. Сделало своей частью.
А в других краях, например в стране желтого царя, огонь в небе было видно днем. Ярче солнца горел! И люди убивали людей, и были болезни, и высохла вода в реках.
– Желтый – китайский, что ли? – спросил Савостин у товарища по маршруту. Слово «китайский» Болсан, оказывается, знал – и закивал.
– Итак, – возвысил голос докладчик, – нашей группой был исследован переплет данного манускрипта. При рентгеновском просвечивании внутри была обнаружена металлическая пластина с отверстиями, расположение которых соответствует расположению звезд в созвездии Малой Медведицы. Изображение созвездия ориентировано: Полярная звезда находится вверху пластины. Получив разрешение на вскрытие переплета, мы извлекли пластину и в ультрафиолетовых лучах сфотографировали в нижней ее части еще одно изображение созвездия, не чеканенное, а травленое и простым глазом в обычном видимом свете незаметное…
Рядом с картой появилась увеличенная фотография. Действительно. Вот указка коснулась карты – Орион, вот фотография – тот же контур. Орион, и точно. Одна звезда словно бы выделена. На современной карте – Бетельгейзе.
«Вот к чему была лекция про сверхновую, про Крабовидную», – подумал Савостин. Там – тысячу лет назад, а сейчас от Бетельгейзе ждут такого же взрыва.
– Кроме того, – продолжал докладчик, – наряду с пластиной был обнаружен объект предположительно растительного происхождения, скорее всего – зерно. Сейчас оно передано в Ботанический институт имени Комарова на предмет установления видовой принадлежности, а также определения всхожести…
Савостин глянул в окно. Снег прекратился. Вызвездило. Орион висел над крышами, и Бетельгейзе бархатно переливалась красно-оранжевым.
К стопам
Эмир мухафазы Эр-Растойя прикоснулся губами к содержимому тончайшей белой фарфоровой чашечки. Настоящий хид-жазский кофе. Его пьют не больше глотка за раз, иначе непривычному смерть, да и привычному ничего хорошего – сердце, как породистый скакун, может вынести невыносимое, но его нельзя подхлестывать плетью.
Окна были почти темны – стекло-хамелеон приняло самую бурую свою окраску. Зу-ль-хиджа, солнце высоко, почти как на родине. Даже в самум стекло не делается темнее. Впрочем, в Эр-Растойя хоть и бывает жарко, но не бывает самумов. Нигде в мухафазе. В городе течет Вади-аль-Дон. Чтобы пересечь ее, нужна моторная абра. Море воды усмиряет море песка.
Однако эмир соблюдал мудрость предков. И в полуденный час, час бурых окон, не выходил и не выезжал из касбы. Предавался кейфу в комнатах, закрытых даже для прислуги, кроме одного, самого доверенного слуги.
Вот и сейчас он лежал на ковре, покрывавшем всю комнату, на ложе из дюжины подушек, брошенных прямо на ковер. А перед ним на подносе дымилась курильница, стояла джезва с кофе, горкой лежал засахаренный миндаль и возвышался прозрачный кувшин с холодной водой – на родине так и не научились делать таких кувшинов, поющих при касании чашкой или крышкой. Только на севере, в центре минтаки, в Эль-Гус-аль-Харусталь, где он сам не бывал – не любил холода.
А теперь, видимо, придется поехать.
Мысли, далекие от кейфа, опять засновали в голове, как клювы нефтяных качалок в песках родины. Он позвал:
– Мустафа!
Бесшумно возник на пороге тот самый, единственный, доверенный, кого он сюда пускал.
– Диктовать буду!