Уйти. Остаться. Жить. Антология литературных чтений «Они ушли. Они остались». Том III - читать онлайн бесплатно, автор Антология, ЛитПортал
bannerbanner
На страницу:
2 из 3
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Но, презрев такие чудеса,

я толкался у печного устья,

где огонь живил Его глаза

палестинской и российской грустью.


«Кто же отпустит грехи мои, боже?» – восклицает в 1991 году Виталий Владимиров.

Ещё не вошедшие в состав рутинных очевидностей (тем паче – официальной идеологии), религиозные образы переживаются как открытие – личностно и остро. Совсем не религиозная сама по себе поэзия начинает тогда осваивать апокалиптические мотивы:


Всё будет так,

как оно обещано:

огонь перехлестнёт дождь,

небо прильнёт к земле

мокрой рубашкой к телу


<…>


Только бы Огонь захлестнул

нас без остатка.


(Евгений Борщёв)


Оборотная сторона тогдашней жгучей, горькой серьёзности – вернее, та, что усердно выдавала себя за лицевую, – ирония, игра, стилизация, примеривание разных масок. На это обращает внимание Андрей Урицкий в статье об Александре Егорове. «В конце ХХ века, – утверждает он, – нельзя было быть стопроцентно серьёзным», даже тем, кто, как Егоров, «не быть серьёзным <…> не мог». Подтверждения тому, что на самом деле – можно, мы, впрочем, найдём уже и в этом томе антологии: Александр Сопровский с его «торжественнотрагическим строем стиха», например, был серьёзен именно стопроцентно, с юности уверенный, что «возведённая в принцип ирония есть духовное пораженчество». У Олега Чертова, серьёзного предельно, – ни единой иронической ноты.

Кроме того, то было время открытий – что само по себе выбивало из хорошо обжитых равновесий.

Начиная с рубежа 1980–1990-х происходило стремительное – и, надо думать, тоже в известной мере шоковое, не хуже открытия живой ранящей истории, – открытие мировой культуры (с которой отныне активно искали связей) – и собственного, относительно близкого, прошлого: литературы и культуры 1910–1920-х годов. Сказанное и сделанное тогда (тоже ведь искусство большого исторического перелома) приобрело в глазах позднесоветских и раннепостсоветских людей огромную ценность. Изменился, существенно обогатившись и усложнившись, сам состав культурного воздуха, из которого и делаются стихи.

Среди более-менее общих пережитых в те годы влияний – начавший тогда издаваться у нас, свежепрочитанный Бродский; переоткрытый и активно канонизируемый Мандельштам и другие вытесненные при советской власти на культурную периферию поэты и писатели. Банников: «Уметь не нравиться – сегодня это кукиш, / а завтра Мандельштам, Платонов, Гроссман». В неподцензурной культуре открытие Мандельштама случилось существенно раньше, чем в широких народных массах: Александр Сопровский учился у позднего Мандельштама ещё в 1970–19800-х. Мандельштамовские «военные астры» отзываются у Романа Барьянова («…лицо / в языческих астрах»). Люди другой культурной эпохи, эти новопрочитанные авторы давали писавшим на рубеже 1980–1990-х и в 90-е язык, который переживался как новый и актуальный. Элементы этого языка встраивались в живую поэтическую речь последних десятилетий XX века. В стихах Макса Батурина «обнаруживаются явные отсылки к поэтам футуристического толка – на уровне лексики, цитат, реминисценций» (Ирина Кадочникова) – например, к Игорю-Северянину. Что, казалось бы, дальше от самоощущения томского жителя позднего XX века? – но лексику и манеру поэтов, отделённых от него почти столетием, Батурин не чувствует ни чуждой, ни архаичной. И название его самиздатской книги, вышедшей в Томске в начале 1990-х, – прямая отсылка к футуристам: «Общественному скунсу». «Следы Игоря-Северянина» обнаруживает в стихах Александра Егорова Андрей Урицкий; аллюзии на него же и «переосмысление» песен Вертинского усматривает Елена Семёнова у Дмитрия Долматова (который, с другой стороны, был «ошарашен авангардом» и ещё семнадцати лет, по свидетельствам знавших его тогда, писал стихи, напоминавшие Хармса). Поэтика Гоши Буренина, по словам Елены Пестеревой, «корреспондирует напрямую русскому модернизму»; «в поэзии обоих, – говорит она же, – слышатся голоса обэриутов»; усматривает у него критик и отголоски «отечественного имажинизма, буквально понятого таким, каким его видел Шершеневич до 1923 года». Совершенно северянинская лексика встречается у Александра Рудницкого («окостюмлен», «вожделеннопрекрасны», «огнешарое», «кастаньетят»); почти северянински изъясняется Александр Пурыгин:


Это бал королевы

Это сон метранпажа


Катя Яровая воспроизводит цветаевские интонации:


Глазами – запомнить!

Шагами – впечатать!

Душу – заполнить

Светлой печалью!


Футуристы, символисты, имажинисты, акмеисты, обэриуты, открытые одновременно, в восприятии эпохи оказались современниками тогдашним людям – и друг другу, срослись в единый смысловой и эмоциональный комплекс. Между ними (и между ними и тогдашними нами) схлопнулась – иллюзорно, разумеется, но это ничего не меняет – историческая дистанция. Гоша Буренин, как вспоминала на страницах журнала «Знамя» знавшая его львовский поэт и бард Марина Курсанова, «знал весь Серебряный век на память»[3]. Валерия Исмиева говорит о «заворожённости» Серебряным веком Александра Рудницкого (который также проводил «эксперименты в духе ОБЭРИУ», создавал тексты, напоминающие и раннего Маяковского, и поэтов-экспрессионистов). Эта заворожённость Рудницкому на пользу скорее не пошла, он от неё постепенно освобождался, но он разделял её со своим временем в целом.

Вообще, заметно влечение к начальным годам советской эры, к 1920-м, в которых чувствовалась тогда большая разрушительно-созидательная сила – разрушающая старое, косное, лживое, созидающая новое, витальное, перспективное. На это поэтическое поколение ещё активно влияет Маяковский – уже не как пролетарский поэт и соработник советской власти, но как футурист и бунтарь. Интересен Маяковский ранний. У него перенимают разное, от скрытых цитат, аллюзий до принципов словообразования, ритмики, поведения и мироотношения. Ирина Кадочникова обращает внимание на то, что один из опытов Макса Батурина «в крупной поэтической форме имеет подзаголовок “истерика-буфф и цветобредставление”»; «маяковской» лесенкой иногда пишут – при всех различиях между ними – Александр Банников, Евгений Борщёв, Александр Пурыгин, Иева Розе и даже родившийся предположительно в 1973-м Владимир Голованов.

И «жизнетворческие задачи», унаследованные напрямую от (безудержно идеализированных) первых десятилетий ХХ века через голову утратившей всякую актуальность советской власти, чувствовались поэтами того времени как свои. И даже тишайший внеисторический лирик Яков Бунимович, в соответствии с духом своего переломного времени, искал новых, экспериментальных форм – только не в поэзии, а в театре, которым занимался профессионально (а поэтом себя и не считал).

Поэтически осваивалась тогда и трагедия русской истории ХХ века:


Вчера

Мама из шкатулки достала

самодельные бабушкины бусы.

Бусинки из высохшего хлебного мякиша,

бусинки, выкрашенные фиолетовыми

чернилами,

и число их было —

тридцать семь.


(Андрей Панцулая, 1986)


К более-менее общим влияниям стоит причислить рок, причём не только поэзию, но и музыку; русский рок в частности. «Машина времени» и «Аквариум», Макаревич и Гребенщиков, Егор Летов, одна из героинь этого тома Янка Дягилева, Майк Науменко… – всё это тоже переживалось поэтами рубежа 1980–1990-х как новое, острое, актуальное и глубокое одновременно. Вместе с поэтическими образами рока поэзией усваиваются и влияют на неё его ценности, настроения, поведенческие модели (не говоря уже о том, что некоторые из авторов нашей антологии: Евгений Лищенко, Андрей Жуков – сами были рок-музыкантами). «Идея свободы, развёрнутая сквозь призму алкогольной оптики, дух бунтарства и эксцентрика», – так писала Ирина Кадочникова о Батурине, о котором на его сайте сказано как о «чистой воды рок-н-ролльщике»[4], но это применимо к целому культурному пласту. В стихах Батурина «упоминаются и Макаревич, и Гребенщиков, и Боб Дилан» (Ирина Кадочникова) и улавливаются аллюзии на песни группы «Зоопарк»; а у Дмитрия Долматова – переклички с текстами группы «Аквариум». Житель русско-украинско-польского пограничья (Львов) Гоша Буренин «увлекался польской рок-музыкой». Евгений Абдуллаев пишет о важности рок-поэзии для Александра Рудницкого.

Из отличительных черт времени – и активное внимание к неподцензурной литературе, тоже открытой тогда общекультурным сознанием (отсюда у того же Буренина – интертекстуальные пересечения с высоко им ценимым Леонидом Аронзоном). А львовские хиппи, к числу которых принадлежали и Буренин, и Артур Волошин, проживали эту мировую культуру – разные её эпохи – прямо телесно, рядясь в её одежды («нередко было ношение старинных кителей, френчей, галифе», – пишет цитируемая Еленой Мордовиной Ирина Гордеева в статье «Театрализация повседневной жизни в культурном андеграунде позднего советского времени»[5]) и воспроизводя практики разных эпох в ролевых играх и исторических реконструкциях, стремясь говорить их языками. В стихи это не могло не проникать:


Таинств заморских истёрлась резьба.

Крикнул повешенный бард у столба

позора.

И восхвалил пресвятейшего папу.

Медленно падала роза на лапу

Азора.

В пляску пустился карла малявка,

Только сгорела книжная лавка.


(Артур Волошин)


(Всё это – до катастрофизма девяностых, у которых сделались другие заботы и которых изысканный эстет Волошин, умерший в 1991-м, фактически не застал как культурную эпоху.)

Но в начале девяностых продолжались ещё, по некоторой инерции, тоска по мировой истории и большой культуре, стремление вырваться за узкие советские-русские пределы и найти эстетические опоры в других пространствах и временах. Сергей Галкин говорит любимой:


Быть тебе нищей, гречанкою,

Кормить воробьёв у Трои…


а Вячеслав Литусов ясно видит, как


за окном догорает Помпея

и Венеция плещется в дверь.


То было время бури и натиска, время интенсивного культурного формообразования, и некоторые из героев этого тома антологии активно формировали вокруг себя, как пишет Ирина Кадочникова о Максе Батурине, «среду, новый культурный контекст». У этих действовавших локально была большая потребность в том, чтобы действовать и мыслить глобально (тот же Батурин в своём Томске организовал не только «Общество левых поэтов», но и «Всемирную Ассоциацию Нового Пролетарского Искусства»). То было время культурных героев, первооткрывателей – что не только не отменяло разлитой в его воздухе катастрофичности, но стало прямым её следствием.

Александр Банников (1961–1995)

Родился в посёлке Магинск Караидельского района Башкирии. В 1979 году поступил в Башкирский государственный педагогический институт, в котором учился до апреля 1983 года. С августа 1985 по октябрь 1986 года воевал в Афганистане. Инвалид войны. В 1987 году восстановился в институте. Участвовал во Всемирном фестивале молодёжи и студентов в Северной Корее (1989). Работал сантехником, плотником, кузнецом, газосварщиком, аккумуляторщиком, обрубщиком сучьев, журналистом, библиотекарем, учителем. Стихи публиковались в журналах «Знамя», «Урал», «Истоки», «Антологии современной русской поэзии Башкортостана», местной прессе и др. Выпустил книгу «Человек-перекрёсток» (Уфа: Башкирское книжное издательство, 1992). Умер в Магинске. После смерти вышла подборка стихов в журнале «Волга» (1998, № 9), книги «Пятое измерение» (Уфа: Китап, 2000) и «Афганская ночь: Очерки, стихи» (Уфа: Уфимский полиграфкомбинат, 2003).


© Наследники Александра Банникова, 2023

Против течения своей крови

* * *

Против течения своей крови я гребу —

молчу.

    (Язык висит по-щеньи.)

Ломают пальцы спичку, как стрелу,

дрожа от холода и пораженья.

Против течения своей крови я гребу —

иду.

   (А впереди душа, будто стена.)

С натоптанной тропиночки сбреду,

пусть говорят:

       сошёл с ума.


Против течения крови…

      Чтоб не сцапали,

я не иду.

      Я прячусь в камышах

запретов —

      знаков восклицательных.

Но всё равно – туда ушла душа.


(Наверное, надо вскрыть свои вены

и крови задать течение верное).

Перед казнью

Неустанно маятник тикает.

Звук растёт,

      как растёт дыра.

В этой комнате очень тихо.

Там —

    враг.

За окном бродят кошки чёрные,

воплощением мыслей чьих-то.

А по небу,

      будто по коже,

кто-то болью огненной чиркает.

А когда на дверях

      засов лязгает,

то в луче,

      кое-как заалевшем,

будто дети,

      песчинки отплясывают

безмятежно.

      Безмятежно.

И мелькает в глазах его страшное.

К воспалённому

      будто

      окну

приник кто-то ждущий

      и страждущий

и ушёл,

      устав,

      себе вглубь.

На ладони

Солнце мертво

      пересохшим соском.

Извитые горы,

      как лобные доли.

Дорога,

    машина,

      высокий висок —

как на ладони.

      На чьей-то ладони.

В рожки магазинов

      тревога упрятана,

и больше ни капли.

      Ни капли не взято.

Перед глазами плавают пятна

чужого

      и вязкого взгляда.

Торопит дорога:

      медлить не смей!

Солнца осталось

      на полперегона.

Из встречной машины —

      оборванный смех,

как смех

      с перерезанным горлом.

Сквозь пыльную эту метель лобовую,

сквозь мертвенный мрак

      пустынных ведуний —

хранимы от бед

      материнской любовью,

как на ладони.

      На чьей-то ладони.

* * *

Разглядеть бы сквозь воду мутную

(взвесь часов и дней бы рассеялась),

как приду я к тебе —

      утренней,

обниму тебя —

      предрассветную.

А сейчас нас с тобою нету.

Мы с тобою – вчера.

      Вчера.

Ты поднимешь глаза к небу.

Небо видит —

      земля черна.

Я дотронусь рукою до деревца,

сожму крепко:

      к голому – голое —

сбросит листья,

      будто разденется:

беспощадный ветер.

      Как холодно.

Каплет дождь.

      На дождинку – по нерву.

Нервный дождь песок прожигает.

Нас с тобою

      сейчас

      нету!

Растворились в дожде ожиданья.

Но друг к другу

      сочимся отчаянно,

где-то рядом течём.

      Впасть не можем.

Это наше Вчера не кончается.

В нём сегодня сокрыто,

      как в ножнах.

* * *

Исподтишка вначале, робко

потрогал небо дальний гром.

Но отозвались в срубах брёвна,

как потянули их багром


со дна реки. А воздух тяжкий

вздохнул глубоко – и не дышит.

Но поперхнулся от затяжки —

ударил в шиферные крыши —


то ветер твёрдый – будто мускул —

хвастливо вздулся – на, потрогай…

Капкан сердечный отомкнулся,

едва замешкалась природа


и равновесье потеряла…

Как падок до жестоких зрелищ,

междоусобиц трус порядка —

так я слежу в глазные щели,


как будто в скважину дверную,

бойницу крепости забытой.

А сам завидую, ревную,

что мне не бить и быть небитым.


Что есть для этого стихия

и обезболенный солдат

с глазами злыми и сухими —

чтобы сгореть, но не солгать…


Но если тело моё помнит,

как рыба судороги жрёт

ночь напролёт меня, а в полдень

я жду того, что ночью ждёт…


Уют, взлелеянную боль —

своё домашнее растение —

сменить на поле боя, бой?..

И, словно из груди простреленной,


идёт дымок от почвы влажной.

И, раздразнённое грозой,

схватилось тело в рукопашной

с самим собой.

Закрываю глаза и…

Мухи – прищуры аур, предчувствие плена.

Тужится жилистый глаз в пальцах конвульсий,

чтобы незримое видеть – обыкновенно,

будто к рассыпчатой почве низко нагнуться


или же сплюнуть в ладонь косточку вишни…

Мухи – летит в никуда плоть по частичкам.

Как в дырочку от зуба молочного – льётся и свищет

мёртвый двусмысленный свет звёзд и чистилищ.


В твёрдых наростах Луна – удар булавы,

чтобы в сетчатку вживить очертания светоча.

Через ущелие боли моей головы

дует сквозняк прегрешений всего человечества.


Должен ж кто-то не спать, когда спят собаки,

косточку с мозгом-загадкой засунув под ухо.

И нелюдимые запахи молча запахли —

никто их не выкурит и не унюхает.


И тишина… Как молчание после острастки,

рот, провалившийся в мякоть безвольную, чёрную.

Не забывают предметы тени отбрасывать —

так отмирают конечности у обречённых,


так пустота вытесняет породы и нравы,

шероховатую тяжесть – бесплотная правда…

Сон вытесняет сознанье – глаза закрываю —

под веками возятся мухи – мухи распада.

* * *

Пока не замечаю, что сошёл с пути, —

есть небеса и есть свобода.

Но прикоснусь к тяжёлым сводам —

они – неволя, выемка стопы.


Пока я не люблю – не занят долг, —

я – блюдо, испечённое томленьем…

В губах чужие губы каменеют —

я вспомнил, что любовь – глагол.


Во что я верю – на то я не надеюсь…

Измена – будто присказка – забылась.

Но сипло в мире тишина забилась,

как задохнувшийся младенец.


Прозрение – утрата гладких камешков,

пустые коконы упущенных капустниц,

как вычитание – прозрачных… Без напутствий

уходит друг, согбенный, будто жалобщик.


Я смысл сломал и время не наладил.

Осечкой истины все тайны спасены.

И сумасшествие – как ветка бузины —

цветёт от скуки и подземной влаги.


Огромной пустотой отважно пуст,

я в паз послушно соглашаюсь лечь,

чтобы расти не выше ваших плеч.

Но я не помню небо наизусть.

Полёт шмеля

Лето – тело глагола лететь.


Продолжу эту мысль: всё лето, что летит

попутно запахам, ветрам тропами стародавними.

Литой налитый бок жука кружащего – латынь,

латынь летящих лапок, крыльев, стрекотания.


Язык полёта нами позабыт: слепень,

и непрочитанная птица – буква первая…

Я верю Ветхому Завету, что на пятый день

вода родила пресмыкающихся – верую


уже затем, что знаю: небо и рождение —

для птиц одно. И птица – птица только в небесах.

Но с середины августа – время приземления —

земля становится тяжёлой… Скучно объяснять,


как делается то, что сам я не умею… Ужас

уж пишет на песке – к воде. Вода родила гадов…

И лучше обо всём на свете представлять. Но хуже

об этом говорить… Вот шмель летит. И музыки не надо


писать к его полёту.

* * *

Замедляется время, когда растрёпанный куст

рябины, всю ночь проспавшей за моей оградой

и позабывшей спросонья ветра железистый вкус

и непонятные дереву мёртвые формы грядок,

замедляется время, когда рябина в глаза

настойчиво взглянет – деревья становятся зрячими,

когда почуют знакомца. Но это нельзя доказать,

как мысль чужую увидеть. Взгляд умирает в прозрачном,


если только не выдумает цвет, объём и рельеф

Атлантиды подводной и строй небесных лесов.

А неприметное время – со второстепенных ролей —

в любом финале есть главное действующее лицо,


когда оно остановится. Невидимость – свойство движения

не только времени… Медленно рябиновый куст

                              перекрестит меня.

А небо сегодня иное: будто на поле сражения

растёт голубая трава сквозь рёбра облака перистого.

Заблудившиеся в уме

Тени вещей тяжелее вещей. На мне коченеет

тень потолка – и кожа моя превращается в наст.

Смешно объясняться словами – как с человеком —

с собою самим, ибо точно: кто-то из нас


не человек, а некто, родственный тени,

игра моего очертанья, забава светил…

Насколько ничтожно в пространстве ума моё тело,

настолько я сам бесконечен – не уследить,


и страшно не вернуться, меж звёзд заплутавшись,

остаться в истории древнего мира, прогулку продлив,

увлёкшись беседой о мире и людях с Плутархом,

слова чередуя с вином. Вино образует пролив

меж двух океанов, судеб и эпох, пространств и наречий…

Заблудшие в мыслях идут сквозь людей – и нет им оград…

Смешно объясняться словами – как с человеком —


с собою, достигшим края Вселенной, нащупавшим край.

После дурного сна

Через соломинку высасывает свет

остатки сна в зрачках. И вновь

настало утро. А вчерашняя постель

покалывает тело сеном снов.


День, ты смешон: уж скоро полдень,

а ты завяз в тенях, тенетах грязных.

Я не играю. Я – мешок, наполненный

гвоздями снов со шляпками боязни.


Здороваюсь с людьми. Я отгадал:

людей сближает изначальная неправильность

и жажда близости, когда

себя словами выправить пытаемся.


А глину лиц людских измяли пальцы

теней предметов – близких и далёких.

Ночь на осколки зрения распалась.

Углы усмешек встречных колют локти,


затылок, спину рвут на полосы.

Я ощущаю липкое и гадостное:

как встречный обернувшимся становится,

и влазит взгляд в меня – как градусник…


Пытаюсь быть приветливым и лживым,

посмеиваюсь тихо над собой.

Но чувствую, как в теле моём жилы

вдруг застывают проволокой стальной,


и клонит в сон…

Время и место действия

Место, в котором живу, ничем не отмечено.

Чтобы его не забыть и не спутать с другим,

словами столблю, отождествляю с вечером,

глухим и невнятным, будто сквозь зубы гимн


или ругательство, если погода как тряпка сырая.

А все перемены места – общие чем-то с золою:

когда, срывая черёмуху, – ветер срываю,

к другу в дом заходя, – оказываюсь под землёю.


Время, в котором живу, непримечательно.

Кровь? Но ведь кровь бежит во времени всяком,

иначе это не время. А крики – то же молчание,

ибо не сказано главное, что человек – это слякоть,


суть необретшее форму состояние мира… Соврать бы,

назвать человека венцом (хотя б деревянного сруба).

За неимением лучшего любить остаётся собратьев,

хотя бы уже потому, что есть в них что-то от друга.


Душа, что во мне и во вне, обычна и заурядна, —

пространство, себя пожирающее с первобытным рыком, и

есть небо ещё – но не звёзды – потери его озаряют,

высвечивая перспективу: осколки, остатки и рыхлое.


А в общем-то, бред о душе иссушает нас: сух

становится вдруг разговор, коснёшься лишь полога светского,

за коим таится такое – произнесённое вслух,

испепелило бы Вечность, на память оставив сиесту нам…


Как это соединить? И кто будет в этом селе,

где небо разъято с Душой, не пачкает руки земля?

Есть лишь невозможность признаться во всём самому себе —

идущая и приходящая дорога в самого себя.

Уравнение с одним неизвестным

Бесконечная пропасть неба, пока не появится птица

или с поверхности океана тихое облако не воспарит…

А мир – если судить по мне – вовсе не изменился:

не добр и не зол – но отзывчив. До той поры,


пока не утрачена связь. А всё, что потеряно, – не потеряно,

оно скрывается от меня в противоположном:

друг – в недруге, в Боге – боль… И я не стучу по дереву,

говоря о возможном конце, ибо и он возможен.


Знакомая смерть, повторяясь, стала числом. И если

служит распятье Христа деревянным плюсом,

то значит, что этот мир – уравненье с одним неизвестным:

действительно ли искупила грехи наши смерть Иисуса?


…А мир остаётся прежним – неотвратим. Оказалось,

что зло и расплата за зло уравновешены. Незачем

пенять небесам, что невинные несут за него наказание.

Бог не лепил человека – Бог лепил человечество.


Но разуверился в нём – и скомкал глину животную.

Когда человек недолепленный Создателя вновь повстречает?

На страницу:
2 из 3