– Прости, добрый человек, – сказала она, – денег более при себе у меня нет. Но мой кафтан стоит на три с полтиной больше, чем долг мой тебе. Прими его и сочтёмся.
– Кафтанец-то изряден, – проговорил в раздумье мужик, щупая сукно, – да только, ведь, как я продам его? Скажут украл. Вот кабы ты мне купчую на него какую изготовил.
– Как купчую? При мне ведь ни перьев, ни чернил нет.
– Уголёк сейчас выну, – отвечал мужик и, бросившись в хибарку у перевоза, вернулся с фонарём и угольным грифелем.
– А бумага?
– А бумаги отродясь не держал. К старосте за бумагой идти надо.
– Некогда мне старосту твоего искать, – воскликнула Налли с досадой и, достав подорожную, оторвала от неё изрядный кусок, – что писать?
– Де курьер такой-то пожаловал де Никодиму Захарьеву кафтан. А тот кафтан де ценой в девять рублёв.
– В восемь с полтиною, – поправила Налли, протягивая ему бумагу, и с лукавством прибавила, – коли второй курьер спросит, кому завозню отдал, скажи – то казанского архиерея человек был и грозился ему на Москве не показываться, не то милости его преосвященства владыки совсем лишиться может.
До самой Москвы Налли останавливалась только три раза, на время, требуемое для того, чтоб дать отдых Прусаку. Первая остановка была предпринята в чистом поле, где Налли, завернувшись в епанчу, забралась в укрытый от непогоды и изрядно пощипанный, пущенными в ночное конями, стог старого уже сена. Она не могла даже несколько часов отдать спокойному сну, ибо, не умев стреножить Прусака, боялась его потерять и к тому же страшилась появления непрошенного гостя в лице хозяина стога, которым лакомился конь её. Потому, кое-как перебив мучавшую её дремоту, Налли заставила Прусака вновь пуститься рысью по белевшей в утренних лучах дороге. Второй раз она остановилась у деревенского колодца, терзаемая жаждой и опасением загнать покрытого пеной коня своего. Она знала об опасности могущей приключиться лошади от студеной воды и потому несколько времени водила Прусака шагом вдоль улицы, прежде чем его напоить. Ловя на себе недоуменные взгляды поселян, ибо по причине неимения чем заплатить, отвергала их предложения крова и обеда, Налли, наконец, побеждена была голодом и отдала круглолицей девушке чёрную атласную ленту из своей куафюры, за кувшин молока с куском хлеба. В продолжении третьей остановки, Налли спала, а Прусак лакомился овсом, полученным в счёт оторванных манжетов своей хозяйки, на недалёкой уже от Москвы станции. Отъехав в обратный путь из дома Салтыкова, о посещении которого читатель узнает в своем месте, Налли скоро поняла, что силы её на исходе. Она уже не должна была гнать лошадь, ибо дело её было кончено, но усталость овладела ею столь безжалостно, что едва не валила наземь. Всё тело её страшно ныло, кости ломило, к тому же оставшись без кафтана, она постеснялась просить другого у Салтыкова, и ехала, завернувшись в епанчу поверх камзола, что доставляло ей много неудобств.
К концу первого дня пути, начал накрапывать дождь и Налли стала подумывать о ночлеге, как вдруг услыхала своё имя, громко произнесённое скакавшим навстречу всадником.
– Фрол! – вскричала она, смеясь от радости, – как ты здесь очутился?
– Как счастливо, – заметил подъехавший за Фролом де Форс, – ещё час и мы не узнали бы друг друга за темнотою.
Дело обстояло следующим образом. Не дождавшись Налли вечером того дня, как она была послана в Москву де Форс пришёл в волнение и хотел было пойти узнать о ней, но был остановлен Фролом, который напомнил о том, что такие случаи уже бывали и что они не говорят ни о чём другом, как о том только, что Петр Артемьевич болен горлом и не отпускает от себя любимого своего чтеца, либо что писарской работы слишком много, и для Налли постелили в канцелярской.
Де Форс принуждён был смирить свою тревогу, но, когда Налли не появилась и на другую ночь, решительно собрался к дому на Мойке.
– Осторожно спрашивай, не вдруг, – говорил Фрол, шагая рядом с ним и беспокоясь как бы француз неуместной настойчивостью не навлек на Налли нареканий и не лишил её должности.
– Истинно, сударь, порой поверить не могу, что вы родным братом Наталие Александровне приходитесь, – отвечал де Форс.
– Оттого то, что я ей родной брат я её лучше твоего знаю и спокоен. А твои опасения только легкомыслия твоего же достойны, и я их презираю вместе с тобою самим. Налли не такова чтоб с ней какой анекдот мог произойти.
– Что касается достоинств сестрицы вашей, то вряд ли вы найдёте более почтительного их поклонника в иной персоне, кроме моей. Но что до иных лиц, то я не могу быть в них столь уверен.
– Каркает, каркает, не человек, а ворона.
В доме Волынского де Форсу, представившемуся слугою секретаря Кущина, отвечали, что секретарь послан в Москву, и второй день как уехал.
– С кем? – вскричал де Форс.
– С письмом, вестимо, – отвечал человек.
Де Форс несколько успокоившись, скоро опять пришёл в волнение, теперь по поводу здоровья госпожи своей. В этом он совершенно сошёлся со Фролом, и они вместе выехали Налли навстречу, надеясь не разминуться в пути.
Налли перебралась на лошадь впереди брата и, пристроившись между рук его, тотчас задремала.
– Прусака в повод и на ближайшую станцию, – приказал тот де Форсу, – я тихо поеду, и чтоб разжился чем закусить.
Таким образом, меняя усталых лошадей, на свежих, спутники проделали обратный путь почти с тою же быстротою, с какою Налли достигла Москвы. Простившись со своими, как она их назвала «спасителями» у городской заставы, Налли поскакала к дому на Мойке. Волынской не мог прийти в себя от изумления.
– Как такое возможно, – повторял он, в восторге глядя на своего курьера, – ты вернулся на сутки ранее, чем предполагать надлежало, и то с тем чтоб загнать насмерть Прусака. Подлинно, мудрено поверить, что был в Москве.
Налли протянула ему письмо от Салтыкова.
– За неволю поверить должен, – проговорил Волынской, разворачивая его, и пробегая глазами. Вдруг он рассмеялся.
– Послушай, что о тебе пишет обер-гофмейстер:
«…твой курьер всем хорош, племянник, но более его ко мне не присылай. Он явился мне в дом, в то время, как я после обеда, по обыкновению своему, отдыхал. Лакей не хотел докладывать покуда я не проснусь, но посланец твой, прождав очень немного времени, пришёл в изрядное волнение и стал настаивать меня разбудить, ссылаясь на срочность твоего дела. Ты знаешь, племянник, мои порядки и что я менять их не люблю. Мои люди в том удостоверены со всей крепостью, потому лакей оставил все слова курьера без внимания. Тот от просьб и посулов перешёл к угрозам, от угроз – к самому делу. А именно, выхватив пистолет, хотел человека моего напугать и принудить ему повиноваться. Последний, уверившись, что имеет дело с умалишенным, вывернул ему руку с оружием, отчего и случился ненамеренно выстрел, переполошивший весь дом и известивший меня о прибытии твоего посланца. Благодарение Богу, никто не был задет, ибо пуля ушла в пол.
Я хотел осерчать на курьера, но не мог – зело смешон и собой хорош. Он очень сконфужен был происшедшим анекдотом и более всего опасался, чтоб я тебе о том не пересказал. Для чего просил себе извинений и у меня, и у моего человека. Он напомнил мне, своей манерою, одного из шуринов графа Остерманна – меньшого Стрешнева, в отроческие его годы. Я хотел оставить его ночевать, но он, съев тарелку куриного супу, объявил, что должен ехать и стал просить меня сесть за письмо к тебе, и распорядиться чтоб хорошенько покормили Прусака. Вообще, во всё время пребывания в моём доме, курьер твой имел вид человека, у которого горит родное жильё, и он торопиться вынести из него своё дитя или мать. Потому, дай ему полтину за усердие и избавь впредь от шумных его визитов…»
– Дядя мой скуповат, – продолжал Волынской, откладывая письмо, – полтиной, разумеется, я такого дела не оставлю. Но прежде чем тебя жаловать, хочу услышать, не имеешь ли ты ко мне какой-либо надобности?
– Ваше превосходительство, – отвечала Налли, – если вы спрашиваете моего желания, то оно в том состоит, чтоб всегда иметь доверенность к поручениям вашим и особенно таким, из исполнения которых, вы могли бы увериться в моей верности.
– Не часто случалось мне видеть столь много честолюбия в юной годами персоне. Любезный Фрол, считай своё желание исполненным. Кроме того, я хочу, чтобы ты всегда обедал и проходил латинский и немецкий урок вместе с Петром Артемьевичем, то полезно будет вам обоим. Так же, кроме обычного своего дела, тебе надлежит готовить себя к церемониалу, потому что со временем думаю сделать тебя адъютантом для парадных выездов. Но об этом после, а теперь, возьми в канцелярской столько денег, сколько ушло на дорогу и ступай за Петром Артемьевичем в баню. Словно к твоему возвращению истоплена.
– Не могу Артемий Петрович. Доктора приказали мне бани как огня остерегаться, потому как нашли во мне опухоль изрядную, для которой жар может служить пищею. Оттого никогда не парюсь в бане.
– Так вот отчего ты так слаб, бедный Фрол. Не печалься, наш вице-канцлер тою же болезнью отягощён, но, попомни слова мои, всех нас переживёт. А тебя осмотреть приглашу Лестока и Дитрихманна.
– Прошу вас, Артемий Петрович, – вскричала Налли с большою горячностью, – не давайте моей болезни никакого внимания, как я и сам поступаю, исключая воздержанности к жару. От докторов пользы никакой не увижу, только хлопоты да расходы.
– Что до хлопотав да расходов, то я не имею привычки бегать их, для тех кто того стоит. Но если ты презираешь тревогу и не мнителен в опасности до твоей жизни касательство имеющей, не стану отнимать у тебя сих достоинств. Изволь, коли ты так бодр в своей немощи, не стану тебе докторами докучать. Но ежели замечу…
– Ваше превосходительство, забудьте всё до моей болезни относящееся. Она мне вовсе не в тягость, – отвечала Налли, и тем разговор окончен был.
Волынской слов своих не забыл и вскоре приказал оседлать для сына и Фрола лошадей, которых сам для этой цели выбрал.
– Стыдно сыну обер-егермейстера и его секретарю не быть изрядными наездниками, – обратился он к ним со своего коня, будто к полку, ободряя перед баталией.
Он заставил проехать обоих всадников несколько времени вокруг, меняя аллюры, останавливаясь и снова трогаясь, наблюдая их и не делая покуда никаких замечаний. Затем приказал им остановиться и со вниманием отнестись ко всему, что они услышат.
– Ваши слабости, судари мои, таковы: для вас неизвестно подлинным образом к чему какой предмет служит, отчего вы и половины выгоды из них извлечь не можете.
– Про трензель много говорить нечего, а то как лошадь замундштучена не малое значение имеет. Не у всех лошадей чувствительность рта одинакова и тот кто всех на один манер мундштучит поступает неразумно. Положение сие я не признаю и покажу вам всю его несостоятельность. Теперь, судари мои, взгляните на маргиналь, который во многих случаях упрощает дело, если лошадь норовистая и любит закидывать голову, что замечу, должно означать что выезжалась она поспешно и плохим берейтором.
Маргиналь бывает трёх видов: охотничий, мертвый и шпрунт. У вас – шпрунт. Он хорош для вашей лошади. Охотничий и особенно мертвый маргиналь опасен, особенно в руках слишком строгого наездника, разумею – не вас, ибо связан с трензельными кольцами и рвет лошади рот.
Новичку я не предложил бы стремена, пока не уверился бы, что он умеет на всех аллюрах твердо сидеть. В старину все кавалеры держались этого французского правила и вам их пример фаворабелен. Не часто вставайте на стременах, и когда станете их употреблять, ибо очень многие убились насмерть, падая из этого положения, в то время как падение из седла и при весьма опасных экзерсициях не столь часто бывает причиной гибели.
Кроме того, тот кто не умеет правильно расположить ноги в стременах, будет иметь пришутовский вид, кривя спину и шею, и в самом лице не сможет подобающее расположение хранить. Хлыст служит только тому, чтоб приучить лошадь к терпению и о хлыстах долго распространяться резона нет, ибо хорошему наезднику – шенкель и повод, а плохому – хлыст.
Теперь ты, конечно, догадался Фрол, какого представлял из себя кавалера, когда я дал тебе не просто хлыст, но «кошку». Льщусь, однако, что сколько не бывает тяжек труд отстать от привычек, приставших от первого учителя, ты, с помощью моей, его одолеешь.