Петр обманулся первоначальной легкостью своего состояния и трезвостью рассудка. Самая главная борьба с самим собой только начиналась; ему предстояло превозмочь физические муки, о которых он до сих пор ничего не знал. Сознание спутывалось, Петр пытался понять, почему он лежит на животе всякий раз, как «просыпается». Он предпринимал и попытки дотронуться до своего тела, но руки затекли и были слишком слабы, чтобы слушаться его. Боль ввинчивалась в его тело тысячами железных буравчиков. Никогда ещё он не чувствовал себя таким разбитым, жалким и беспомощным.
Хотя нет… однажды у него уже было такое состояние, до сих пор им не понятое, не изжитое. Тогда он перестал доверять людям, хотя до сих пор не знал определённо, что случилось с ним тогда, когда ему было восемь лет. В детстве сложно сопоставить какие-то вещи, к Петру это приходило только с годами, когда он смог, наконец, изучить какие-то документы, поговорить напрямую со знающими людьми, научиться распознавать мотивы и настроения. Но веры в людей и доверия к ним в Петре это не воскресило.
Пока Петр выкарабкивался из своего состояния между жизнью и смертью, ему как будто приснилось его прошлое, детство. У него давно в голове была куча фактов, но теперь, лёжа на больничной койке, он смог, наконец, составить из отдельных кадров целостную пленку, которую теперь просматривал в своём сознании, как какой-нибудь фильм.
Когда тебе восемь лет, ты свято верить в людей и доверяешь им, в какой-то степени даже слепо. А самое главное, ты веришь в своего друга, если таковой имеется, – ведь с этим человеком ты проводишь почти все своё время, ты с ним путешествуешь, открываешь и познаешь мир, ты с ним мечтаешь, планируешь отправиться к берегам Америки, делишься с ним своими умозаключениями, едой и штанами, лазаешь по деревьям, ходишь на спор в лес и на кладбище по вечерам, – в общем, делаешь с ним все то важное, что составляет основу твоего существования в восемь лет. В какой-то степени друг тебе даже роднее, чем родители, – вас связывают кровные тайны, ведь именно он становится свидетелем твоей первой отваги или слабины, твоей первой детской влюбленности, а ты – его.
«У меня таким другом был Ваня Лисицын, – Ванечка, как называла его моя мама. Я его очень любил, – можно сказать, что это он научил меня жизни более, чем кто бы то ни было. Он был сыном папиного друга, но, по безродству своему рос на улице, с обычными крестьянскими ребятишками. Тогда как у меня были занятия и я должен был сидеть дома, посвящая им немало времени, Ваня от таких занятий был, к моей великой зависти, освобождён, и у него была возможность день напролёт бегать на улице, стрелять птиц, уходить в дальние леса ловить лягушек, что он и делал с превеликим удовольствием. За ним не было особого присмотра. Иногда к нам на занятия его брала моя мама, он очень любил историю, слушать про приключения и географические открытия, языки тоже любил, хотя у него толком ничего в них не получалось. А вот уроки чистописания и каллиграфии он ловко манкировал, как не любил и математику.
Я тайно восхищался Ваней и гордился перед всеми мальчишками в округе, что он – мой друг. В ту пору он был для меня всем: моей отдушиной, моим воздухом. Чуть свободная минутка – и я уже бегу к нему, а он ждёт меня, и наши приключения начинаются! Я что-то рассказываю ему из своих уроков, а он сообщает мне что-то ещё более увлекательное, что он вызнал у мальчишек с улицы. И мы постоянно придумывали какие-то затеи, которые заставляли очень поволноваться мою матушку: лазили по крышам конюшен, убегали на станцию, чтобы, если повезёт, прокатиться на подножке паровоза, купались в мутном пруду, больше похожем на болото, после чего мама, даже не желая с нами разговаривать, отправляла нас прямиком в баню. Мы всегда находили, чем заняться, и всегда это было весело и интересно.
Ваня был посвящён, конечно, и в дела мои душевные. Я об этом никому не распространялся, но он как-то быстро заметил, что я по-особенному смотрю на одну девочку из нашей уличной компании. Ее звали Лизой, она была моей первой любовью. Как мне нравились ее завивавшиеся от природы соломенные кудри и носик маленькой картошечкой. Она была прехорошенькая, эта Лиза, к тому же ещё и старше меня на два года – так я совсем голову потерял. Это было пределом мечтаний – завоевать внимание старшей девочки!
Несмотря на то, что она была из самой обычной крестьянской семьи, я любил ее аристократической любовью, со всем благородством, присущим моему юному возрасту. И Ваня в ту пору был единственным человеком, который заметил мою душевную тоску по этой девочке.
Помню, мы играли в игру «правда или действие». Смысл игры таков, что водящий выбирает кого-то, кто должен либо искренне – искренность в этой игре была святое – ответить на вопрос, либо совершить поступок по запросу водящего. Ваня, помню, выбрал меня. От вопроса я отказался, и тогда он, сообщнически улыбаясь, приказал мне подойти и поцеловать Лизу в щеку. Я вспыхнул, девочка тоже засмущалась, но, слава Богу, по правилам игры, мы не могли отказаться от воли водящего, иначе нас ожидало суровое наказание. Я почувствовал тогда, как у меня по жилам вместо крови потек мёд, я с замиранием сердца подошёл к Лизе и, под общее улюлюкание, приложился своими губами к нежной, зардевшейся её щеке.
Помню то чувство щемящей благодарности, которое я тогда испытал к Ване. И это чувство хранилось в моей памяти долго, вплоть до того злосчастного дня, когда привычный, почти идеалистический мир моего детства рухнул в одночасье. Честно сказать, я абсолютно ничего не понял, в моей детской голове вихрем носились лишь привидения мыслей. В этот день я был полон ощущения тревоги».
Глава 9
«Мы расстались с Ваней, он побежал домой ужинать, а я поспешил к себе. Все в этот вечер было каким-то странным, чужим, зловещим. Августовский день таял в отблесках багровых зарниц. Казалось, это горит на горизонте чёрный, уже весь обуглившийся лес.
Ветер тревожно засвистывал в уши, трепал подол моей легкой рубашки; неожиданно мне стало очень холодно. Вдруг в меня со всего размаха врезалась ласточка. Первый раз со мной такое произошло, что в меня врезалась птица. Мое сердце екнуло и бешено заколотилось то ли от испуга, то ли от жалости. Бедная птица, кажется, без сознания, свалилась с меня в пыль дороги. Я хотел было её подобрать, но она, вдруг бешено взмахнув крылами, ускользнула от меня и улетела по какой-то странной траектории. Я с досадой потёр под носом и пустился бегом домой.
Но ещё через улицу я сам чуть не врезался в Сергея Ивановича Лисицина – отца Вани. Его долговязая фигура шарахнулась от меня в сторону и остановилась, как-то через силу. Я посмотрел на него снизу вверх: он показался мне встревоженным, иссиня бледным. Кровь отхлынула от его лица, в ввалившихся щеках не было ни единой кровиночки, только пара каких-то багровых пятнышек виднелись около губ, возбуждённо шептавших какую-то скороговорку.
– Здравствуйте, Сергей Иванович! – поздоровался я.
Мой голос как будто вывел его из транса.
– А, это ты, Петя… – пробормотал он бескровными губами и сверкнул на меня серыми белками своих глаз. – Как поживаешь?
– Хорошо, спасибо! Ваня уже домой пошёл… А чем это вы вымазались?
– Где?
– У рта.
– А, это… Свеклу я давеча ел, – досадливо проговорил Сергей Иванович, размашисто вытирая рот рукавом, а потом этой же рукой потрепал меня по волосам. – Ну ладно, бывай!
С этими словами он рванул с места и стал стремительно удаляться от меня вверх по улице. Несмотря на стремительность, походка его была какая-то путанная, неверная, пару раз он споткнулся. Я ещё немного постоял, недоуменно глядя ему вслед, потом побрел домой. Я уже никуда не торопился, эта внезапная встреча как будто выхолодила меня и повергла в уныние.
Первое, что я услышал в своём доме, был плач нашей кухарки. У нас там был такой длинный коридор через анфиладу комнат, самая дальняя была родительской спальней, – оттуда-то и доносились причитания навзрыд. Я проходил эту темную анфиладу медленно, всеми силами желая отсрочить мое приближение к свету, озарявшему дальнюю комнату, но в то же время влекомый туда какой-то неведомой чудовищной силой. Я уже знал, что там произошло что-то страшное.
Обычно, заходя в дом, я слышал тихий, деловитый шум, в который сливались голоса моих родителей, оба мягкие, какие-то шелковистые, – и голоса прислуги. Сейчас же в доме стояла гробовая тишина, которую не могли рассеять даже всхлипывания кухарки.
Я брёл, несмело касаясь руками дверных проемов. Мне хотелось убежать оттуда, но при этом я упрямо продвигался вперёд, а полосы света и тени медленно чертили по моему лицу свой незамысловатый рисунок.
И, наконец, я увидел это; я стоял на пороге и видел это. Я видел все, несмотря на то, что широкая дородная спина нашей Аглаи Фёдоровны прилично заслоняла мне обзор. Я увидел своего отца, в белой летней рубахе, по которой расплылось несколько багровых кругов. Отец лежал навзничь, с раскинутыми в стороны руками, как Иисус Христос на распятии. Моя матушка сидела немного поодаль, за ней болталась порванная гипюровая занавеска. Лица её не было видно, голова была прикрыта рукою, как будто она от чего-то сильно плакала. Но она была тиха и безмятежна, тонкой струйкой с её виска стекала и капала на бледно-розовое кружевное платье ещё тёплая кровь.
В комнате стоял едкий запах пороха.
Я обмяк, меня затрясло. Видимо, я издал какой-то звук, потому что Аглая Фёдоровна быстро повернулась и, схватив меня на руки, бегом вынесла из комнаты. Своей огромной ладонью она вжимала мою голову в свою мясистую грудь и не давала мне пошевелиться и толком продохнуть. В её объятьях я стал, как тряпичная кукла, и в эту же ночь у меня разыгралась страшная лихорадка…»
Глава 10
«После того страшного вечера в наш дом в Ириновке я больше не вернулся. Ночь мы с Аглаей Фёдоровной провели у соседей, в каком-то чулане, – у меня было впечатление, как будто мы от кого-то прятались. Я изнывал от жара в каком-то беспамятстве, но очень крепко въелся в ноздри моей памяти запах пота и страха, которым пропахла сорочка на груди Аглаи Фёдоровны. Она не выпускала меня из рук ни на минуту, и я был ей благодарен за это всей той благодарностью, на какую только способно детское сердце. Мне важно было чувствовать подле себя живую душу. Ко мне ещё не пришло полное осознание того, что я остался круглым сиротой, —мои родители были так молоды, и я был их первым и, увы, единственным ребёнком.
В восемь лет я понимал только, что произошло что-то страшное, какая-то чудовищная катастрофа, и что жизнь уже никогда не будет прежней. Я просился к маме, я тосковал по отцу, но твёрдо уяснил себе, что больше никогда не увижу их, – точно так же, как не вернусь в Ириновку и не встречу Ваню.
Невероятно, но для меня, восьмилетнего мальчишки, было тяжелее всего пережить именно это расставание. Я плакал. И никому не рассказывал о том, почему я плачу, даже когда в кадетском корпусе на меня начались нападки за эти слёзы. Мне хотелось знать, где Ваня, скучает ли он по мне так же, как я по нему. Я неоднократно просил барона Корфа, который был для меня в то время, что добрый волшебник, о возможности зачисления Вани в кадетский корпус, в один класс со мной, на что получал неизменный и категоричный отказ, причину которого я не понимал.
Мы с Ваней были одногодки, родились рядышком, я – в мае, он – в июле. Моя кормилица, с разрешения матушки, кормила нас обоих, одновременно прикладывая к своим большим грудям наши маленькие головки. У Ваниной матери, «вчерашней студентки, – по словам барона, – новомодных тогда женских курсов», совсем не было молока, да и родился Ваня до срока. Долгое время он отставал в росте, был маленький и хилый, но при этом очень подвижный и вертлявый. А мне всегда было его жалко, и я стыдился перед Ваней, что выше его почти на голову.
Наши семьи дружили. Мой отец всячески помогал Ваниному папе, ещё со времени их учебы в Московском Императорском техническом училище. Их судьбы сплелись одна с другой каким-то таинственным и крепким образом, как корни одного дерева. Отец Вани был родом из мещанского сословия, денег много не имел, и мой отец, быстро подметив это, взял его под своё крыло. Те деньги, которые он ежемесячно имел на учебные нужды, мой отец делил на двоих. Помогал Сергею учиться, подтягивал, если в том была необходимость, кормил и одевал, обадривал. «Представители мещанского сословия таковы, что их надобно обадривать, иначе пойдут под откос. А молодое поколение того времени вообще родилось с уверенностью, что им все должны», – сказал мне однажды барон Корф, когда я, уже юношей, приехал к нему на вакацию.
Вообще, в последствие мы часто говорили с бароном о моей жизни, и именно он рассказал мне о случившемся с моими родителями во всех подробностях, которые знал сам. Вообще, Павел Леопольдович был покровителем нашей семьи: это он, познакомившись с моим отцом, когда тот ещё был студентом, в Москве, высоко оценил инженерные таланты отца и пригласил его после окончания училища работать к себе в Ириновку.
Это были земли, принадлежавшие барону, на них стоял стекольный завод. В планах у Павла Леопольдовича было строить каменную церковь и завод по производству торфяных брикетов, поэтому ему нужен был хороший инженер на длительный срок. А главное, он нуждался в человеке, которому мог бы доверять, и отец, который к своему делу относился со всей серьёзностью и аккуратностью, совсем скоро оправдал надежды заказчика.
Павел Леопольдович относился к нам, как к членам своей семьи. Он ценил профессионализм и начитанность моего отца, очень уважал мою мать за её женские качества и набожность – но все это было второстепенно, главное – он просто любил нас. Поэтому его даже не пришлось уговаривать, когда отец захотел взять с собой из Москвы своего друга Сергея Ивановича Лисицина, с которым они только что окончили одно учебное заведение. Павел Леопольдович был рад обоим, принимал их, не как наемных работников, а как дорогих гостей. Оба приехали с молодыми жёнами, – так им обоим выделил жильё и положил жалование в шестьдесят рублей».
Глава 11
На следующий день после убийства по такому чрезвычайному случаю из Петербурга прибыл барон Корф. Его ждали с нетерпением, и его появление как-то умирило страсти. Помню, он разговаривал с Аглаей Фёдоровной, а меня выслали в другую комнату, чтобы я не слышал. Голова у меня горела, но я спустился с кровати, куда меня пару минут назад положили заботливые руки кухарки, и в длинной сорочке, спутывающей мне ноги, еле доковылял до кабинета, где они сидели.
Я спрятался, чтобы меня не было заметно, и вот, что услышал.
– Я была на кухне, слышу, к господам кто-то зашёл, потом голос узнала, что Сергея Ивановича. И успокоилась, – полушептала Аглая Фёдоровна, всхлипывая.
– О чем у них был разговор, не припомнишь? – осведомился барон.
Она помолчала, видимо, смущаясь.
– Вы не подумайте, я никогда не слушаю, это их господское дело, о чем они говорят. Но… в этот раз Сергей Иванович разговаривал высоким тоном, не слышать было невозможно. А говорил он следующее, слово в слово вам передаю: «Ты, – говорит, – совсем забыл про меня, Яша. Я просил тебя, подсоби, чтобы меня на заводе старшим мастером поставили. Ты ведь на барона влияние имеешь. Я золотых гор не прошу, понимаю, что способности у нас с тобой расходятся. Не всем же храмы возводить, кому-то и горшки обжигать нужно.
Слышалось, что он раздражён и еле справляется с собой.
– Серёжа, я написал барону. Давай подождём ответа. Я не думаю, что он будет против, тем более, что работник ты хороший. Сядь вот лучше, чаю попей.
Потом возникла какая-то пауза. Знаете, это вот как когда стараешься поссориться с человеком, а он тебя целует и по голове гладит, понимаете? А ты от этого ещё больше злобствуешь.
Потом Сергей Иванович снова заговорил, но тут я уже слышала отрывками, потому что говорил он на сей раз приглушенно и сбивчиво, так, чтобы слышали его, видимо, только хозяева.
– Это ты завёз меня в эту дыру! В Москве что? В Москве жизнь кипит! Там водопровод, а здесь что? В бане в ушатах моемся, как в позапрошлом веке! В столицах вся правда жизни делается, и даже если она – неправда, рано или поздно она правдой станет, и все её примут, обязаны будут принять! А знаешь, что в Москве говорят? Что дворян надо… убивать. Сегодня это пока неправда, но завтра… Завтра что, а? – он засмеялся не своим смехом. – Ты, Яков, надоел мне порядком. Надоело тебя терпеть! Ты всю жизнь был лучше меня: и с рождением тебе повезло, и с головой, и ни в чем ты никогда не нуждался, все на батины денежки! А я в это время братьев и сестёр кормил, лямку тянул и в обносках твоих ходил. Объедки со стола твоего доедал. Ты думаешь, я не человек, гордости у меня, думаешь, нет?! А я тебе покажу человеческую гордость и праведный пролетарский гнев! Ты думаешь, я всю жизнь буду жить под твою дудку? И на курсе тебе везло, на инженера выучился. Я тоже мог бы инженером стать, да вот только путь в инженеры нашему брату заказан. А вот что я тебе скажу: недолго вам осталось душить простой народ!
– Что ты такое говоришь? – серьезно спросил Яков, поднялся со своего места и встал между Сергеем и своей женой. – Ты не своими словами говоришь. Где ты нахватался этих лозунгов?