
Юбилейный выпуск журнала Октябрь
Сначала было беспокойство, будто у собаки, он ходил из угла в угол, смотрел с необыкновенной высоты на кажущийся чужим двор, сходил в магазин и, зачем-то пожадничав, купил сразу четыре банки пива, а потом выпил их минут за двадцать. Долго сидел напротив телевизора, совершенно не видя передачу, увлеченный чем-то непонятным внутри себя, а затем внезапно сообразил, что ведь двадцать с лишним лет вообще ни одного дня не оставался один дома и вне дома так, чтобы кто-то не смеялся, не стучался к нему, чтобы не было вероятности, что кто-нибудь приблизится и начнет задавать вопросы, рассказывать истории, будет молчать рядом, окликнет, вздохнет, станет жаловаться на что-нибудь, смотреть, советовать, учить, сетовать, завязывать разговор о погоде, политике, жизни вообще, греметь посудой на кухне и громко вздыхать, расстроенно резать овощи на разделочной доске, обсуждать его без него самого, сплетничать о соседях, обсуждать срам в телевизоре и газетах, винить правительство, винить коммунальные службы, кондукторов, транспорт, продавцов, цены, рассказывать один и тот же анекдот, лезть с внезапными поцелуями и внезапными объятиями, спрашивать, что он ел и что будет есть.
Он понял: вся его жизнь, от рождения, через детский сад, школу, пионерские лагеря, училище, армию, работу, была будто один день какого-то чужого, очень шумного праздника, где веселились все, кроме него. Без конца его дергали, порой вытаскивали на общее обозрение, ждали от него чего-то, а он хотел только спать, но спать было еще рано. Теперь был вечер после этого немыслимо длинного праздничного дня, прошедшего как бы в тесном и душном Доме культуры, где по прихоти пожилого директора переусердствовали с температурой парового отопления, Илья будто вышел из этого дома на зимний воздух. То, что он принимал за отдых, когда отстранялся от общего гвалта, не было вовсе отдыхом, а только передышкой. Оказалось, что под тем расслаблением, к какому он привык от рождения, таился невероятный покой, охвативший его теперь с такой мощью, что не было сил встать.
Руслан ОМАРОВ
Аристарх
рассказы
АРИСТАРХ ОСВОБОЖДАЕТ НАРОДНынче, когда лампа моей жизни догорает (tant attendue, excusez-moi pour cette coquetterie[1]), в ее ненадежном свете я решился сложить из мозаики подвигов и приключений портрет старины Аристарха, неукротимого искателя наживы, выдающегося разбойника, убежденного казнокрада и очаровательного самодура, – истинного сына благословенной постэпохи постгуманизма, постправды, постэтики, постнауки и постискусства, совершенно постисчерпавшей все формы и представшей перед постпубликой в трудно осязаемой постнаготе своего постсодержания.
Старина Аристарх, насколько я успел заметить, путешествуя под парусами своего тщеславия сквозь времена и страны, был одновременно слепком со всякого взятого наугад русского чиновника и полной его противоположностью. Рано унаследовав должность, он застал калейдоскоп царствований Дмитрия Айфонофора и Владимира Ботокса в зените аппаратного могущества. Задумавшись над извилистой имперской историей, он философски взвесил свои цюрихские депозиты, без колебаний задушил под ковровой дорожкой нескольких наиболее опасных друзей со Старой площади и благопристойно удалился от суеты, сняв для себя роскошный этаж на Елисейских Полях. Сюда, к порогу его отеля, меня и прибили волны изгнания. Трудно судить, почему именно мне старина Аристарх отворил двери своей новой жизни, ведь до этого времени мы никогда не были особенно близки по службе. Находил ли он интимную приятность в моей компании или руководствовался обыкновенной скукой, но, живя бок о бок, постепенно мы стали сближаться, и сближение это отчасти переросло в странную скептическую дружбу между двумя молодыми чиновниками, одинаково трезво смотрящими на узы любого товарищества. Там, где мы появлялись в компании, в особенности в богемных катакомбах, куда Аристарха заносили приступы любви к авангардному искусству, нас принимали даже за любовников, но эти домыслы были так же далеки от истины, как и иные, более прозаические подозрения на наш счет. Положа руку на сердце, и я сам не смог бы дать внятной картины наших с Аристархом отношений в одном или двух словах, вот почему мне легче превратить историю этой дружбы в истории о диковинных событиях, участником которых мне довелось быть.
Начну, пожалуй, с рассказа о том, как мой приятель человеколюбиво подарил народу долгожданную свободу. Все культурные герои, титаны и полубоги, начиная с Гильгамеша, время от времени совершают подобное, и тут, на мой взгляд, вовсе нечего стыдиться. Кроме того, как и многие другие поворотные исторические события, не оставившие следа в летописях, это произошло в апартаментах «Пари-Мариотт», где Аристарх коротал время в ожидании реставрации маленького охотничьего замка в департаменте Луар и Шер, купленного им почти за бесценок. В результате чего, насколько я помню, ни один народ не пострадал.
Словом, явился накануне старина Аристарх и принес с собой тяжелый и кислый дух размышлений о византийской нашей отсталости. Ничто так не пугало в его темном облике, как томик «Персидских писем» под мышкой. Вслед за Аристархом внесли и утробистую несториду красной глины с цекубским вином.
– Народ влачит цепи рабства, – сообщил Аристарх, потрясая кубком и роняя на ковры янтарные слезы вина. – Народа слишком много, и кандальный звон уже проник во всякую строку! Нет такого литератора, который, разрывая на себе одежды, не живописал бы его страдания! Некуда скрыться от плача униженных и оскорбленных!
– Нет, ну почему некуда… – возразил я, но был прерван.
– Как выглядим мы в глазах просвещенного человечества? Как?!
– А как? – заинтересовался я.
– Как паразиты, – ответил мой друг, – как ничтожная горстка клопов на огромном, лишенном подвижности теле, все могучие члены которого опутаны мерзким железом. Стыдно! Стыдно открывать инвестиционные сезоны в Цюрихе, зная, что от тебя за версту разит крепостничеством, словно от какого-то азиатского набоба! Пришла пора перемен, освободим же рабов, приятель, и снимем с народа вековые цепи!
– У народа под цепями ничего нет, – напомнил я. – Даже шерсти. Напрасно только испугаем общество его костлявой наготой. Да он и замерзнет в сочельник, без цепей-то! Écoute, mon chou, sois un peu charitable![2] И вообще, ты зря волнуешься: в Европах привыкли к такому его угнетенному облику. Без оков наш народ, поди, и не узнают, примут за какого-нибудь проходимца, румынского графа или, скажем, волостного писаря из Торжка! Нет, братец, решительно забудь об этом!
– Никогда, – отказался Аристарх, полный самой солнечной решимости. – Позовите народ! Я протяну ему пламень свободы и в щепы разобью безобразное невольничье ярмо!
Сейчас же по знаку метрдотеля народ был бережно введен в гостиную. По сырым народным следам куницей метнулась горничная, вооруженная паркетной щеткой. Я подобрал ноги и вцепился во флакон с нюхательной солью.
– Ответь, народ, – спросил неумолимый Аристарх, бросив на плечо угол тоги и протянув к пришельцу раскрытую для дружбы ладонь, – о чем думы твои? О чем грезишь ты в своей тесной темнице бессонными ночами, когда звезды струят свой бледный свет сквозь прутья ее решетки? Какое истовое желание горит в твоей груди, какой жар наполняет ее, когда слышишь ты свист терзающего тебя бича?
Народ, как это у него бывает принято, безмолвствовал.
– Видишь… – подождав, робко заметил я, – он молчит и смотрит. Ей-богу, смотрит, как сыч! Погаси лампу и читай своего Монтескье – такие у народа желтые, совиные глаза! Ты, братец, только напугал его. Да и меня, признаюсь, тоже…
– Да, народ нам не верит… – задумался Аристарх. – Слишком, слишком долго длилась ночь нашего господства. Но вот настало оно, священное утро свободы! Пусть будут мне свидетелями Аквилон, Фавоний, Австр и Вольтурн, боги четырех ветров, и пусть разнесут они эту весть по всей ойкумене. Отныне народ наш свободен!
И Аристарх, сбросив тогу, остался в одном галстуке. Вся спина его, доброй атлетической лепки, засверкала мириадами бисеринок пота. В нечеловеческом и самозабвенном усилии взялся он за народные цепи и потянул их в стороны. Народ глухо заворчал и заскребся по паркету толстыми ногтями, задыхаясь… Вскоре освободитель догадался, в чем дело, и поменял хватку. Мышцы его стали напоминать жгуты, а вдоль шеи взвилась жила, полная жадного, золотистого света. Все любовались Аристархом и его величественной борьбой с рабством. И железо, и сам народ дружно стонали под его руками. Во лбу мыслителя и труженика легла благородная морщина, оставшаяся там навсегда, как печать подвига. Наконец цепи пали, разорванные Аристархом на части! Их, между прочим, оказалась целая груда – разнообразного металла и чеканки. Вперемешку встречались звенья медные и бронзовые, чугунные и стальные, всюду на них стояли клейма всех времен и царствований. Поистине, они представляли собой бесценный клад для коллекционера вроде меня! Я взял со столика предметную лупу и всмотрелся…
– Где же народ? – удивленно спросил Аристарх, с громом разбрасывая по гостиной обрывки цепей. – Я хочу заключить его в братские объятия и повести в светозарный храм культуры и знания! А тут кругом лишь железо! Dieu m'est témoin, je ne comprends pas![3] Что за фокусы? А? Что, что же там такое было внутри?!
ДУЭЛЬОднажды старину Аристарха вызвали на дуэль. Вот как это было. Не успели мы сделать и глотка мальвазии, из глубины сада, где играли в макао какие-то тени, приблизилась одна и обрела очертания человека в английском кителе. Сукно на кителе было вологодское, горбатое от стирок, уже чиненное, plus d'une fois[4]. Но на плечах пришедшего, как два кузнечных отсверка, горели гусарские погоны Нежинского, кажется, полка. Заметил я и пшеничные усы, слегка сырые от пота.
– Вы, сударь, – сказал этот человек, уставившись на Аристарха, – оскорбили Россию! Я вас, сударь, вызову!
– Куда это? – спросил я за своего приятеля, ибо тот удивленно молчал. – Куда вызовете-с?
– На дуэль! Я вызову вас на дуэль!
– Бросьте, ротмистр, – окликнул его кто-то. – Qu'est ce que c'est que ce cirque?[5]
– Нет, не цирк! Не цирк, господа, а вопрос чести. Здесь унизили Родину, а Родина и Честь нерасторжимы-с! Итак, сударь, благоволите назвать ваших секундантов… Ну же, я вас вызываю!
– Ей-богу, сударь, – лениво отозвался наконец старина Аристарх и взял рюмку с вином. – Не смею препятствовать, вызывайте сколько душе угодно. Что касается меня, я на эту вашу глупую дуэль не приду.
– То есть как?
– А так. Я вас не знаю, а на приглашения незнакомцев имею привычку не отвечать. Быть может, вы и приличный господин – кто разберет? – но что у вас там, под усами? Не далее как вчера я видел вас у бенедектинцев в очереди за хлебом, а нынче на вас офицерские погоны. Что вы делаете в Париже? А ежели, к примеру, вы задумали меня заманить к монастырю Сен-Виктор да и застрелить там из нагана?
– Но я именно и намереваюсь вас застрелить, – растерялся ротмистр. – Как же-с… Не понимаю!
– Вот видите, – назидательно сказал Аристарх. – Ослом был бы я, если б согласился.
Ротмистр замолчал, словно читая про себя какой-то внутренний решебник. Наконец он в рассеянности сел с нами за столик и поднял на Аристарха измученные рыжие глаза.
– Но позвольте… Это немыслимо. Вы трус?
– Время от времени.
– Так я ославлю вас как труса! Погодите, я дам вам пощечину, и вы не посмеете…
– Сделайте одолжение, – сыто поиграл чугунными плечами старина Аристарх. – Не стесняйтесь.
Взглянув на ротмистра, я подумал, что тот едва ли удержит в руках тарелку с супом. Его усы, повторяю, блестели от капелек пота. Из-под обшлагов сразу, без манжет, тянулись к свету лампы синие, худые запястья. На запястьях змеились, нервно вздрагивая, вены. Такими руками просят милостыню, но пощечин, увы, не раздают. Мне стало жаль его, и я раскрыл портсигар, предлагая папиросу. Когда я поднес ротмистру спичку, то услышал, как в дрянной пьесе, надсадный кашель.
– Вы трус, – заговорил ротмистр, глядя мимо нас. – Вы говорите об этом запросто, как о простуде. Вы не желаете принять мой вызов. Вы смеетесь, вы брезгуете мной… Вы правы, да, правы: я не смогу вас ударить. У меня не осталось сил. И вообще ничего не осталось…
– Налейте-ка ему вина, – сказал я кельнеру.
– Благодарю. Сейчас, – кивнул ротмистр в сад, – я проиграл князю Чавчавадзе «Станислава» с мечами.
– Чепуха, – между прочим заметил Аристарх, всматриваясь в сумерки за балюстрадой. – Никакой он не князь.
– Ах, я знаю… Но это все пустое. Я сидел теперь под каштаном и вспоминал такой же, в Киеве, перед дядиным домом. Там… до войны. Мальчишкой еще, помню, взбирался на него, а ветви так упруго играли под ногами. Осыпался, осыпался белый цвет со свечей, как снег. Неужели все было сном? Где все это теперь…
Вдруг он достал из нагрудного кармана очки.
По тому, как он надевал их и как бережно поправлял обеими ладонями дужки за хрящеватыми ушами, я догадался, что очками своими он болезненно дорожит. Следом за ними наш visiteur извлек из-за пазухи и положил на скатерть браунинг.
– У меня из всего имущества осталось только это. И в комнату на чердаке я уже не вернусь, меня, сударь, изволите видеть, выставили вон тому как неделю назад. Что же прикажете делать? Я думал покончить с собой, но у меня не хватает духу. Меня нынче преследуют каштаны, понимаете? В Стамбуле, в Париже… Я ненавижу каштаны! Вы не принимаете мой вызов, воля ваша…
Мы со стариной Аристархом переглянулись. Ротмистр влажно моргал под стеклами очков, напоминая ребенка. Мой приятель взял со стола браунинг и повертел в ладони, а я нашел в портмоне и протянул через стол несколько купюр:
– Возьмите, здесь, должно быть, франков пятьдесят. Поешьте, снимите гостиницу, выспитесь и забудьте обо всем.
– За кого вы меня принимаете?! – из последних сил выпрямился ротмистр. – Я, сударь, русский дворянин!
– Ах, оставьте, – поморщился старина Аристарх. – Что ж такого, что дворянин? Со всяким может случиться. К примеру, я проснулся и понял, что родился мавром. Какого, скажите, дьявола делать из этого драму? Итак, возьмите деньги и не валяйте дурака. А пистолет оставьте.
– Вот вам еще моя карточка, – добавил я, ругая себя. – Утром, если угодно, навестите меня, и мы поговорим. Стреляться в наше время пошло.
Мы расстались.
Однако следующим днем, когда я мирно пил кофе, на веранду ворвался, оттолкнув слугу и гневно потрясая вчерашним браунингом, Аристарх:
– Вообрази, что за наглость! Едва рассвело, является ко мне в «Пари-Мариотт» этот пошлый князь. Чавчавадзе! Ты помнишь? Mince alors, Il était pieds nus![6] Да, да, не смейся, именно босиком! Ну, конечно, в черкеске и брюках, таких оборванных, что видно штрипки от кальсон! Я спрашиваю, чем обязан эдакой чести, и слышу рассказ. Наш ротмистр ночью проиграл ему твои пятьдесят франков. Но не остановился, подлец, а играл еще и выдал расписок общим счетом сотни на три. Натурально, cet idiot est désespéré[7], идет и прыгает вниз головой с моста Каррузель. Пьяные, ищут тело, ну, понятно, ничего не нашли. Позвали жандармов…
– Какой ужас! – сказал я, пряча рот за салфеткой.
– Ужас? Какой, к чертям, ужас! Оказывается, он объявил, что мы его поручители и теперь должны по этим его бумажкам! Я, конечно, указываю на дверь! В ответ mot pour mot[8] повторяется вчерашняя сцена, только с князем. Все снова проиграно. Выгнали из гостиницы, некуда идти, ночует где попало, достоинство дворянина растоптано! Каштаны, гори они в преисподней, в цвету, но теперь под Тифлисом! Crois-tu?[9] А? Извольте, говорит, обратно, по крайней мере браунинг – застрелиться. А нет – примите вызов за несчастного ротмистра и прочий вздор о дуэлях.
– А ты?
– Parbleu![10] – смутился мой приятель. – Ты спрашиваешь? Он был так жалок, что я дал ему сто франков и велел забыть ко мне дорогу. Какой-то нелепый спектакль! Возьми теперь себе этот дурацкий браунинг, не могу на него смотреть. Так мы встретимся вечером в Opéra, как договорились? Bien! Я не прощаюсь… Каштаны! Вообрази, какой вздор! Каштаны! Помешательство!
Старина Аристарх, бормоча себе под нос и досадливо пожимая плечами, вышел.
Я взял браунинг, разрядил его и постучал пустой рукояткой по столешнице:
– А ну-ка, вылезайте! Ротмистр, он ушел, вылезайте же! И извольте объяснить, что все это значит?
Дмитрий ДАНИЛОВ
Самолет Можайского
Окаянные дни
Мне нравится умиротворенная атмосфераБлагополучных подмосковных городовТаких как, например, ДомодедовоОсобенно вечеромСпокойно, уютноИ в то же время оживленноТихо кипитСкромная тихая жизньНапример, покидаешь стадионПосле матчаЧемпионата Домодедовского районаПо футболуМежду командамиЮность-Авангард и АтлетикИ оказываешьсяВ Олимпийском сквереАккуратные дорожки, кустикиВпереди перекрестокВысокий новый жилой домИ дома поменьшеЯркий свет уличных фонарейМножество магазиновИ магазинчиковРестораны, какие-то еще заведенияИдут люди, едут машиныМожно зайти, например, в «Пятерочку»И купить, например, бутылку вискиИли, как некоторые говорят«Чего-нибудь вкусненького»Какое дикое выражение«Чего-нибудь вкусненького»Прямо блевать хочетсяНо – да, чего-нибудь вкусненькогоКупить вот это вот всёВызвать яндекс-таксиИ поехать на станцию ДомодедовоИ поехать дальше, в МосквуВ светлой стремительной электричкеСейчас у нас все плохоСейчас у нас все очень плохоДаже не надо объяснять, что именноДостаточно произнести (написать)Некоторые ключевые словаКоторые настолько очевидныЧто их даже не надоНи произносить, ни писатьУ нас все плохоУ нас все очень, очень плохоА ведь пройдет какое-то времяДолгое ли, короткое времяВ любом случае оно будет короткимИ будем рыдать, светло плакатьКручиниться, рвать на себе волосыИ с воем кататься по землеГоревать будем по вот этомуПо «Пятерочке» и стадионуВ Олимпийском сквереПо виски в «Пятерочке»«Перекрестке» и «Азбуке вкуса»По яндекс-таксиПо светлым стремительным электричкамПо возможности и необходимостиНаписать и опубликоватьВот это стихотворениеНапишем книгиЛето Господне, на берегах НевыМосквы-реки, Шпрее и МансанаресаИ окаянные дниИ снимем, конечно, фильмЭр-Эф, которую мы потерялиНо это будет потомА сейчас уже наступил вечерТихий летний подмосковный вечерИ я пишу этот текстВ светлой пустой электричкеКоторая мчится сквозь темнотуИз Подмосковья в Москву.Самолет Можайского
Этот самолетНе взлетелЭтот самолетТак никогда и не взлетелПомню, еще в школеНам говорилиСамый первый самолет в миреЭто самолет МожайскогоНаш, русскийПодразумевалось, советскийСамолетГоворили: нет, не братья РайтА нашАлександр Федорович МожайскийСделал первый самолетА братья РайтУже потомЭтот самолетНе взлетелЭтот самолетТак никогда и не взлетелПри первом взглядеНа картинку в учебникеГде был изображенСамолет МожайскогоБыло понятноЭто устройствоНе взлетелоЭто устройствоНе могло взлететьКвадратные крыльяНелепые, в клеточкуТри пропеллераДва паровых двигателяДве паровые машиныГосподи, что же это такоеКак может такое бытьНо вот так решилВоенно-морской инженерАлександр Федорович МожайскийОн просил в военном ведомстве денегЕму что-то далиИспытания проходилиВ Красном СелеПод ПетербургомПоказания разнятсяТо ли самолет МожайскогоВсе же оторвался от землиОт поверхности землиНо тут же завалилсяИ сломал свое крылоТо ли просто подскочилНаткнувшись на кочкуТо ли и вовсеНе смог взлететьОторваться от поверхности землиИ просто тупо ездилПо полю в Красном СелеЭтого мы не знаемЭтот самолетНе взлетелЭтот самолетТак никогда и не взлетелСамолет МожайскогоПотом стоял на летном полеВернее, это было не летноеА просто полеИ начальство потребовалоЧтобы МожайскийУбрал эту конструкциюЭто сооружениеЭту хреньС поляЧтобы она не мешалаТекущей работеВоенного ведомстваЭтот самолетНе взлетелЭтот самолетТак никогда и не взлетелА потом взлетелСамолет братьев РайтЗнаете, это и хорошоЧто не взлетелСамолет МожайскогоЧтобы взлетелиДругие самолетыНадо, чтобыКакой-то самолетНе взлетелНе смог взлететьВ бесчисленных полетахСамолетов, которые смогли взлететьКроется неполетНесчастного самолета МожайскогоИли такСамолета несчастного МожайскогоСамолетов, которые летаютБоингов-737, 747 и 767Эйрбасов-320, 340 и 380Очень многоА самолет МожайскогоОдинИ его даже выгнали с поляКоторое не успело стать летнымИ осталось просто полемЭтот самолетНе взлетелЭтот самолетТак никогда и не взлетелЧтобы леталиКрасивые современные самолетыМирные, толстенькие и дружелюбныеУже упомянутыеБоинги и ЭйрбасыИ страшные, завораживающие, смертоносныеМиги-29, Ту-95, В-52, F-16 и как там их ещеКакой-то самолетДолжен былНе полететьНе суметь взлететьНелепо прокатиться по полюНелепо подскочить на кочкеНелепо завалиться на крылоНа одно из крыльев своихОгромных, квадратных, нелепыхНелепо остановитьсяИ нелепо закончитьСвой так и на начавшийсяПолетЭтот самолетНе взлетелЭтот самолетТак никогда и не взлетелТогда, в школе, мне было обидноКак же так, наш самолетИ не первыйА сейчас я думаюЧто это очень здоровоОчень классноОчень вообще офигенноЧто наш вот этот самолетСамолет МожайскогоБыл таким нелепымИ не взлетелВ основе любогоБольшого делаДолжна лежатьКакая-то неудачаИ чем она будетБолее нелепойТем лучшеСначала должен бытьОглушительный провалА потом все как-то пойдетКак-то все наладитсяПаровозы поедутПароходы поплывутЭлектровозы, искря проводамиБудут гудетьОглушительно и мощноРакеты взлетятПосле нелепых, кривыхЭкспериментов ЦиолковскогоЗажжется электрическая лампочкаИ заработает персональный компьютерИ полетит самолетНапример, братьев РайтЕсли бы не анекдотическая неудачаСамолета МожайскогоЕсли бы не личная драмаМорского офицераАлександра Федоровича МожайскогоПришлось быКакому-то другому самолетуКакому-то другому конструкторуБрать на себяЭто бремя неудачиНо его взял на себяРусский морской офицерАлександр Федорович МожайскийИ сейчас, мне кажетсяКогда мы садимся в самолетКаких-нибудь авиалинийНапример, АэрофлотаRussian AirlinesИли LufthansaИли Air FranceИли, тамAmerican AirlinesИ усаживаемся в креслоИ пристегиваем ремниИ готовимся к взлетуНам надо бы вспоминатьСамолет МожайскогоЭто нелепое устройствоС огромными квадратными крыльямиС тремя пропеллерамиИ с паровымиВы слышите, с паровыми!ДвигателямиИ когда самолетНаших современных авиалинийНачнет разгонятьсяПо взлетной полосеНаберет скоростьЗадрожит всем теломОторвется от землиИ начнет набирать высотуНам нужно вспомнитьПросто из соображенийЭлементарной порядочностиТот самолетУродливый, страшныйДикий и прекрасныйВ своей дикостиСамолет МожайскогоЭтот самолетНе взлетелЭтот самолетТак никогда и не взлетел.2019Женя ДЕКИНА
Вышка
рассказ
В детстве Миша не верил, что дед мог покончить с собой. Наверняка он просто забыл, что уже выпил таблетку, поэтому выпил еще одну. И еще. Бабушка говорила, что столько раз подряд забыть невозможно, и корила себя. Она и правда часто на деда сердилась. Но Мишка все равно не верил. Как можно поверить в то, что его дед, смелый горнолыжник, дважды победивший на Всесоюзных соревнованиях «Трудовых резервов», захотел умереть? Ну и что, что после инсульта он почти не вставал и целыми днями колотил себя по отнявшейся ноге. На лыжах больше не побегаешь, конечно, но не умирать же из-за этого.
Зимой дед брал маленького Мишу на вышку. Они долго готовились: дед надевал свой коричневый свитер с толстым воротником, заносил с балкона лыжи и звал:
– Миха, тащи катушку!
Мишка приносил ему низкий стульчик. Тогда у всех были такие стульчики – крашеная деревянная катушка от провода. Дед натирал лыжи воском, поправлял крепления. Катался дед хорошо, и Мишка не успевал за ним, но не боялся потеряться: любая лыжня вела к вышке да и саму ее было видно за много километров. Тихий лес, залитый солнцем, и довольный дед, и особенно то, что дома все сейчас делают обычное: спят, пьют чай, смотрят телевизор, а они с дедом тут. Дед прыгал, а Мишка осваивал мелкие горочки и мечтал, что когда-нибудь тоже поднимется вместе с дедом. Но на лыжах прыгнуть так и не получилось: дед умер, а большую часть железных стоек от вышки в девяностые спилили и сдали на металлолом.
Уцелевшую площадку с лестницей Мишка еще на первом курсе показал своему сокурснику Борьке по кличке Чума. Чума занимался альпинизмом в институтском кружке и придумал, как можно на этом подзаработать. Он натянул между вышкой и стойкой линии электропередачи трос и устроил «тарзанку», чтобы катать желающих за деньги. Мишку он, конечно, прокатил бесплатно – надел на него альпинистскую обвязку и подвесил на тросу. Толкнул – и Миша поехал. Внизу его поймал Семен. Сам Семен никогда не катался: боялся высоты, но финансовые начинания друга всегда поддерживал.
Ехать было весело и страшно. Мишка смешно визжал, и Чума долго припоминал ему это. Когда желающие иссякли, Чума придумал с вышки прыгать. Он удлинил трос и заставил Мишу шагнуть. Просто шаг в бездну. В следующее мгновение уже случился спасительный рывок крепления, но вот этот шаг и мгновение полета – это и было настоящей смертью. Мишка будто бы пересилил себя, переломил в себе то, что заложено природой, – инстинкт выживания. Тогда он много думал про деда и начинал склоняться к тому, что бабушка, может, и права: что такое самоубийство для человека, который каждые выходные делал это – отталкивался от края и летел вниз?