Илья отучился на оператора-наладчика станков с ЧПУ, затем сходил в армию, где тоже оказался пристроен за станком – делал фигурную резьбу для мебели, производство которой наладил на территории части предприимчивый полковник, затем вернулся домой и по рекомендации этого самого полковника чуть ли не в день приезда устроился на работу.
Почти сразу навалилась халтура. Илью так увлекла эта постоянная активность, когда на раз в две или три недели выдавался единственный день отдыха, так понесла работа, что он не сразу заметил, насколько это тяжело, будто усталость описала некий полный круг, зашла с другой стороны и стала даже бодрить в течение рабочего дня. Несколько лет подряд Илья приходил домой, ужинал, отмечал очередного жильца, жиличку, бывало и так, что сразу семейную пару, да еще и с ребенком, мылся, уходил к себе в комнату и не засыпал даже, не вырубался, а такое было, словно кто-то батарейки из него вытаскивал, но и этому спасительному мраку фоном служили телевизор, разговоры, ходьба, покашливания, плач чужого ребенка. Илья стал намекать матери, чтобы она завязывала со сдачей комнаты очередным жильцам, поскольку утомительно было в единственный выходной ждать своей очереди в ванную, тесниться на кухне. Деньги, в конце концов, имелись уже. «Раз есть деньги – съезжай, у меня тоже планы, я еще молодая вполне себе женщина», – сказала мама. Связаны эти слова были с тем, что к ним как раз подселился ровесник мамы – сорока с чем-то завскладом с серьезными намерениями. По-хорошему, нужно было просто встретить его на улице, слегка намекнуть, чуть-чуть потолкать в плечо, однако вместо этого Илья действительно снял квартиру с мебелью в другом конце города и в тот же день запихал все свои вещи в рюкзак и переехал двумя трамваями на новое место.
Сначала было беспокойство, будто у собаки, он ходил из угла в угол, смотрел с необыкновенной высоты на кажущийся чужим двор, сходил в магазин и, зачем-то пожадничав, купил сразу четыре банки пива, а потом выпил их минут за двадцать. Долго сидел напротив телевизора, совершенно не видя передачу, увлеченный чем-то непонятным внутри себя, а затем внезапно сообразил, что ведь двадцать с лишним лет вообще ни одного дня не оставался один дома и вне дома так, чтобы кто-то не смеялся, не стучался к нему, чтобы не было вероятности, что кто-нибудь приблизится и начнет задавать вопросы, рассказывать истории, будет молчать рядом, окликнет, вздохнет, станет жаловаться на что-нибудь, смотреть, советовать, учить, сетовать, завязывать разговор о погоде, политике, жизни вообще, греметь посудой на кухне и громко вздыхать, расстроенно резать овощи на разделочной доске, обсуждать его без него самого, сплетничать о соседях, обсуждать срам в телевизоре и газетах, винить правительство, винить коммунальные службы, кондукторов, транспорт, продавцов, цены, рассказывать один и тот же анекдот, лезть с внезапными поцелуями и внезапными объятиями, спрашивать, что он ел и что будет есть.
Он понял: вся его жизнь, от рождения, через детский сад, школу, пионерские лагеря, училище, армию, работу, была будто один день какого-то чужого, очень шумного праздника, где веселились все, кроме него. Без конца его дергали, порой вытаскивали на общее обозрение, ждали от него чего-то, а он хотел только спать, но спать было еще рано. Теперь был вечер после этого немыслимо длинного праздничного дня, прошедшего как бы в тесном и душном Доме культуры, где по прихоти пожилого директора переусердствовали с температурой парового отопления, Илья будто вышел из этого дома на зимний воздух. То, что он принимал за отдых, когда отстранялся от общего гвалта, не было вовсе отдыхом, а только передышкой. Оказалось, что под тем расслаблением, к какому он привык от рождения, таился невероятный покой, охвативший его теперь с такой мощью, что не было сил встать.
Руслан ОМАРОВ
Аристарх
рассказы
АРИСТАРХ ОСВОБОЖДАЕТ НАРОД
Нынче, когда лампа моей жизни догорает (tant attendue, excusez-moi pour cette coquetterie[1 - Столь долгожданно, простите мне это кокетство (фр.).]), в ее ненадежном свете я решился сложить из мозаики подвигов и приключений портрет старины Аристарха, неукротимого искателя наживы, выдающегося разбойника, убежденного казнокрада и очаровательного самодура, – истинного сына благословенной постэпохи постгуманизма, постправды, постэтики, постнауки и постискусства, совершенно постисчерпавшей все формы и представшей перед постпубликой в трудно осязаемой постнаготе своего постсодержания.
Старина Аристарх, насколько я успел заметить, путешествуя под парусами своего тщеславия сквозь времена и страны, был одновременно слепком со всякого взятого наугад русского чиновника и полной его противоположностью. Рано унаследовав должность, он застал калейдоскоп царствований Дмитрия Айфонофора и Владимира Ботокса в зените аппаратного могущества. Задумавшись над извилистой имперской историей, он философски взвесил свои цюрихские депозиты, без колебаний задушил под ковровой дорожкой нескольких наиболее опасных друзей со Старой площади и благопристойно удалился от суеты, сняв для себя роскошный этаж на Елисейских Полях. Сюда, к порогу его отеля, меня и прибили волны изгнания. Трудно судить, почему именно мне старина Аристарх отворил двери своей новой жизни, ведь до этого времени мы никогда не были особенно близки по службе. Находил ли он интимную приятность в моей компании или руководствовался обыкновенной скукой, но, живя бок о бок, постепенно мы стали сближаться, и сближение это отчасти переросло в странную скептическую дружбу между двумя молодыми чиновниками, одинаково трезво смотрящими на узы любого товарищества. Там, где мы появлялись в компании, в особенности в богемных катакомбах, куда Аристарха заносили приступы любви к авангардному искусству, нас принимали даже за любовников, но эти домыслы были так же далеки от истины, как и иные, более прозаические подозрения на наш счет. Положа руку на сердце, и я сам не смог бы дать внятной картины наших с Аристархом отношений в одном или двух словах, вот почему мне легче превратить историю этой дружбы в истории о диковинных событиях, участником которых мне довелось быть.
Начну, пожалуй, с рассказа о том, как мой приятель человеколюбиво подарил народу долгожданную свободу. Все культурные герои, титаны и полубоги, начиная с Гильгамеша, время от времени совершают подобное, и тут, на мой взгляд, вовсе нечего стыдиться. Кроме того, как и многие другие поворотные исторические события, не оставившие следа в летописях, это произошло в апартаментах «Пари-Мариотт», где Аристарх коротал время в ожидании реставрации маленького охотничьего замка в департаменте Луар и Шер, купленного им почти за бесценок. В результате чего, насколько я помню, ни один народ не пострадал.
Словом, явился накануне старина Аристарх и принес с собой тяжелый и кислый дух размышлений о византийской нашей отсталости. Ничто так не пугало в его темном облике, как томик «Персидских писем» под мышкой. Вслед за Аристархом внесли и утробистую несториду красной глины с цекубским вином.
– Народ влачит цепи рабства, – сообщил Аристарх, потрясая кубком и роняя на ковры янтарные слезы вина. – Народа слишком много, и кандальный звон уже проник во всякую строку! Нет такого литератора, который, разрывая на себе одежды, не живописал бы его страдания! Некуда скрыться от плача униженных и оскорбленных!
– Нет, ну почему некуда… – возразил я, но был прерван.
– Как выглядим мы в глазах просвещенного человечества? Как?!
– А как? – заинтересовался я.
– Как паразиты, – ответил мой друг, – как ничтожная горстка клопов на огромном, лишенном подвижности теле, все могучие члены которого опутаны мерзким железом. Стыдно! Стыдно открывать инвестиционные сезоны в Цюрихе, зная, что от тебя за версту разит крепостничеством, словно от какого-то азиатского набоба! Пришла пора перемен, освободим же рабов, приятель, и снимем с народа вековые цепи!
– У народа под цепями ничего нет, – напомнил я. – Даже шерсти. Напрасно только испугаем общество его костлявой наготой. Да он и замерзнет в сочельник, без цепей-то! Еcoute, mon chou, sois un peu charitable![2 - Послушай, дорогуша, прояви же немного снисходительности! (фр.)] И вообще, ты зря волнуешься: в Европах привыкли к такому его угнетенному облику. Без оков наш народ, поди, и не узнают, примут за какого-нибудь проходимца, румынского графа или, скажем, волостного писаря из Торжка! Нет, братец, решительно забудь об этом!
– Никогда, – отказался Аристарх, полный самой солнечной решимости. – Позовите народ! Я протяну ему пламень свободы и в щепы разобью безобразное невольничье ярмо!
Сейчас же по знаку метрдотеля народ был бережно введен в гостиную. По сырым народным следам куницей метнулась горничная, вооруженная паркетной щеткой. Я подобрал ноги и вцепился во флакон с нюхательной солью.
– Ответь, народ, – спросил неумолимый Аристарх, бросив на плечо угол тоги и протянув к пришельцу раскрытую для дружбы ладонь, – о чем думы твои? О чем грезишь ты в своей тесной темнице бессонными ночами, когда звезды струят свой бледный свет сквозь прутья ее решетки? Какое истовое желание горит в твоей груди, какой жар наполняет ее, когда слышишь ты свист терзающего тебя бича?
Народ, как это у него бывает принято, безмолвствовал.
– Видишь… – подождав, робко заметил я, – он молчит и смотрит. Ей-богу, смотрит, как сыч! Погаси лампу и читай своего Монтескье – такие у народа желтые, совиные глаза! Ты, братец, только напугал его. Да и меня, признаюсь, тоже…
– Да, народ нам не верит… – задумался Аристарх. – Слишком, слишком долго длилась ночь нашего господства. Но вот настало оно, священное утро свободы! Пусть будут мне свидетелями Аквилон, Фавоний, Австр и Вольтурн, боги четырех ветров, и пусть разнесут они эту весть по всей ойкумене. Отныне народ наш свободен!
И Аристарх, сбросив тогу, остался в одном галстуке. Вся спина его, доброй атлетической лепки, засверкала мириадами бисеринок пота. В нечеловеческом и самозабвенном усилии взялся он за народные цепи и потянул их в стороны. Народ глухо заворчал и заскребся по паркету толстыми ногтями, задыхаясь… Вскоре освободитель догадался, в чем дело, и поменял хватку. Мышцы его стали напоминать жгуты, а вдоль шеи взвилась жила, полная жадного, золотистого света. Все любовались Аристархом и его величественной борьбой с рабством. И железо, и сам народ дружно стонали под его руками. Во лбу мыслителя и труженика легла благородная морщина, оставшаяся там навсегда, как печать подвига. Наконец цепи пали, разорванные Аристархом на части! Их, между прочим, оказалась целая груда – разнообразного металла и чеканки. Вперемешку встречались звенья медные и бронзовые, чугунные и стальные, всюду на них стояли клейма всех времен и царствований. Поистине, они представляли собой бесценный клад для коллекционера вроде меня! Я взял со столика предметную лупу и всмотрелся…
– Где же народ? – удивленно спросил Аристарх, с громом разбрасывая по гостиной обрывки цепей. – Я хочу заключить его в братские объятия и повести в светозарный храм культуры и знания! А тут кругом лишь железо! Dieu m'est tеmoin, je ne comprends pas![3 - Бог свидетель, я не понимаю! (фр.)] Что за фокусы? А? Что, что же там такое было внутри?!
ДУЭЛЬ
Однажды старину Аристарха вызвали на дуэль. Вот как это было. Не успели мы сделать и глотка мальвазии, из глубины сада, где играли в макао какие-то тени, приблизилась одна и обрела очертания человека в английском кителе. Сукно на кителе было вологодское, горбатое от стирок, уже чиненное, plus d'une fois[4 - И не однажды (фр.).]. Но на плечах пришедшего, как два кузнечных отсверка, горели гусарские погоны Нежинского, кажется, полка. Заметил я и пшеничные усы, слегка сырые от пота.
– Вы, сударь, – сказал этот человек, уставившись на Аристарха, – оскорбили Россию! Я вас, сударь, вызову!
– Куда это? – спросил я за своего приятеля, ибо тот удивленно молчал. – Куда вызовете-с?
– На дуэль! Я вызову вас на дуэль!
– Бросьте, ротмистр, – окликнул его кто-то. – Qu'est ce que c'est que ce cirque?[5 - Что это за цирк? (фр.)]
– Нет, не цирк! Не цирк, господа, а вопрос чести. Здесь унизили Родину, а Родина и Честь нерасторжимы-с! Итак, сударь, благоволите назвать ваших секундантов… Ну же, я вас вызываю!
– Ей-богу, сударь, – лениво отозвался наконец старина Аристарх и взял рюмку с вином. – Не смею препятствовать, вызывайте сколько душе угодно. Что касается меня, я на эту вашу глупую дуэль не приду.
– То есть как?
– А так. Я вас не знаю, а на приглашения незнакомцев имею привычку не отвечать. Быть может, вы и приличный господин – кто разберет? – но что у вас там, под усами? Не далее как вчера я видел вас у бенедектинцев в очереди за хлебом, а нынче на вас офицерские погоны. Что вы делаете в Париже? А ежели, к примеру, вы задумали меня заманить к монастырю Сен-Виктор да и застрелить там из нагана?
– Но я именно и намереваюсь вас застрелить, – растерялся ротмистр. – Как же-с… Не понимаю!
– Вот видите, – назидательно сказал Аристарх. – Ослом был бы я, если б согласился.
Ротмистр замолчал, словно читая про себя какой-то внутренний решебник. Наконец он в рассеянности сел с нами за столик и поднял на Аристарха измученные рыжие глаза.
– Но позвольте… Это немыслимо. Вы трус?
– Время от времени.
– Так я ославлю вас как труса! Погодите, я дам вам пощечину, и вы не посмеете…
– Сделайте одолжение, – сыто поиграл чугунными плечами старина Аристарх. – Не стесняйтесь.
Взглянув на ротмистра, я подумал, что тот едва ли удержит в руках тарелку с супом. Его усы, повторяю, блестели от капелек пота. Из-под обшлагов сразу, без манжет, тянулись к свету лампы синие, худые запястья. На запястьях змеились, нервно вздрагивая, вены. Такими руками просят милостыню, но пощечин, увы, не раздают. Мне стало жаль его, и я раскрыл портсигар, предлагая папиросу. Когда я поднес ротмистру спичку, то услышал, как в дрянной пьесе, надсадный кашель.
– Вы трус, – заговорил ротмистр, глядя мимо нас. – Вы говорите об этом запросто, как о простуде. Вы не желаете принять мой вызов. Вы смеетесь, вы брезгуете мной… Вы правы, да, правы: я не смогу вас ударить. У меня не осталось сил. И вообще ничего не осталось…
– Налейте-ка ему вина, – сказал я кельнеру.
– Благодарю. Сейчас, – кивнул ротмистр в сад, – я проиграл князю Чавчавадзе «Станислава» с мечами.
– Чепуха, – между прочим заметил Аристарх, всматриваясь в сумерки за балюстрадой. – Никакой он не князь.
– Ах, я знаю… Но это все пустое. Я сидел теперь под каштаном и вспоминал такой же, в Киеве, перед дядиным домом. Там… до войны. Мальчишкой еще, помню, взбирался на него, а ветви так упруго играли под ногами. Осыпался, осыпался белый цвет со свечей, как снег. Неужели все было сном? Где все это теперь…
Вдруг он достал из нагрудного кармана очки.