Юбилейный выпуск журнала Октябрь - читать онлайн бесплатно, автор Анна Александровна Матвеева, ЛитПортал
bannerbanner
Полная версияЮбилейный выпуск журнала Октябрь
Добавить В библиотеку
Оценить:

Рейтинг: 4

Поделиться
Купить и скачать
На страницу:
12 из 22
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Вот это масло, а еще пуще – жир сарделины, сального шмата, сервелатного лоскута, жир, жыр – вкус жира и висит теперь надо мной символом тех тягостных будней… помню, вырвавшись как-то с заседания «Анонимных алкоголиков», кинулся я в безымянную рюмочную на Гороховой, жахнул стопятьдесят и прикусил в кровь палец, слишком безапелляционно набросившись на шмат ветчины. Жыр – это самый сок жизни, жызни, исток ее и исход, субстанциональная ее сердцевина… у меня был один знакомый, представитель криминальных структур, который в целом казался личностью невыразительной, но однажды я застал в его устах синтагму «свиная рулька» и навсегда запомнил, как озарилось в этот момент его лицо калейдоскопичным внутренним светом.

Рога в Берлине

Из девятнадцатого столетия – не слишком лихо ли переметнулись мы в двадцать первое? Сюжет будет неполон без щедрого на колбасные мотивы двадцатого. Антон Петрович, пропечатанный Набоковым в рассказе «Подлец», раньше времени вернулся из командировки, из Касселя в Берлин. В спальне своей он застал одевающегося Берга, за дверью ванной комнаты весело журчала вода. Берг – недавний знакомец, сильный, ловкий, убивший на гражданской (не улице, войне) 523 (sic!) врага (чему был посвящен маленький его снайперский блокнотик с крестиками) – и тут Антон Петрович, мирный, интеллигентный – что-нибудь вроде коммивояжера, такое что-нибудь, безобидное, эстетика выживания… и бздык! и такая коллизия! и Таня еще не вышла из душа, а Антон Петрович уже швырнул Бергу в морду (в лицо, думали? нет, в морду!) перчатку (попал, правда, в аквариум).

И вот он уже трясется в электричке с двумя своими секундантами (один из них – по фамилии Гнушке), а Берг со своими – в соседнем вагоне, семь утра, двадцать шагов без барьера, дуэльных пистолетов не нашли, но два браунинга нашли, и колеса выстукивают «на у-бой, на у-бой, на у-бой». Дотащились, есть немножко времени, можно зайти в придорожный трактир промочить горло, тут я вспоминаю, как в детстве обращал внимание на частое выражение «промочить горло» во «Всаднике без головы», и думаю, что Морис Джеррард был столь же безголов, сколь и шпрота, так и Антон Петрович пытается отвлечься сторонними мыслями, а уже некогда, пора на дуэль. Антон Петрович идет в туалет, видит проход на двор и высачивается на двор, а там бегом, мимо кур, мимо бузины, дыра в заборе, сосновая роща, солнце, птицы наяривают… Антон Петрович жив-жыв. Но горше ему, чем поручику Пирогову, ибо пассаж с Пироговым останется лишь в памяти Шиллера, Гофмана и Кунца, а тут, помимо Берга, об истории узнает… лучше не думать. Из анонимных алкоголиков мне особо запомнился один, который раньше мучился от мыслей, а теперь приходил в секцию с разгрузочно-погрузочных работ и говорил одно и то же – как прекрасно так намахаться мешками-лопатами, что мыслей в голове ни одной, «ни о чем не думаю, ни о чем, так это прекрасно…» – и на следующем заседании опять повторял.

Что Антон Петрович? Пару часов блуждал по лесу, вышел к станции Ванзее, поезд тут же подошел, Антон Петрович не растерялся, прыгнул в поезд, доехал до Берлина, а уж там растерялся… Что? Куда? Ничего, некуда. Снял грязный номер, постонал, погрезил, представил всё, отогнал, представил опять, отогнал и это. Посмотрел на плюшевое кресло, на пухлую постель, на умывальник, и этот жалкий номер в этом жалком отеле показался ему той комнатой, где отныне ему придется жить всегда. Присев на постель, снял башмаки, облегченно пошевелил пальцами ног, заметил, что натер пятку и что левый носок порвался. Потом он позвонил, заказал бутерброд с ветчиной. И когда горничная поставила на стол тарелку, он замер и, как только закрылась дверь, обеими руками схватил хлеб, засопел, сразу измазал пальцы и подбородок в сале и стал жадно жевать.

Электричка до Нахабина

Последний абзац, добрую последнюю половину его, скопипастил я у Набокова, и все вроде замкнулось, но недоставало пуанта, я не мог его обрести в холодильнике, ибо давно забыл, как выглядит сало и сервелат, и пошел в дождь, без зонта, как то подобает писателю, пребывающему в изыскивании пуанта. Город оказался Москвой – бульвары, ярмарка пингвинов, мед в хохломе – я добрел до «Винзавода», довольно, надо сказать, жирного места, где во дни сомнений вернисажей собирается до пяти сотен очень недурно одетых людей. В этот вечер вернисажей не было, жир фонарей плыл в лужах умеренно, шла лекция про гаджеты по типу дронов, бродили мокрые влюбленные. Но нет, все же вот один вернисаж: Валерий Чтак, выставка под названием «Города РФ». Тридцать с хвостиком небольших холстов с типовыми домами, где два, где три, где с балконом, где без, унылое однообразие, нарисовано крайне минималистично, но названия при этом указаны разные – Казань, Екатеринбург, Омск. Пуант наметился, ёкнул, завертелось в голове про одинаковые квартиры, которыми нафаршированы эти дома – и в каждой почти из квартир, вы знаете, в каждой, почти в каждой!!! – и вчера, и сегодня, и завтра люди ели, едят и будут есть жирное, жырное.

Я дошел до Курского вокзала, ближайшая электричка оказалась до Нахабина; ну, по-своему и это великолепно. Я сел в электричку. Собирался ли я застать там несчастного москвича, направляющегося на дуэль с Мюллером или Шмидтом? – нет же, какие дуэли в девять осеннего вечера. Кого я собирался застать? Они зашли тут же: колобок моего возраста и его более молодой и молчаливый коллега. Колобок зашел с громкой возмущенной репликой: «А! Ишь ты! “Только с моего разрешения”. Наглец!» – и было ясно, что цитируемый наглец завелся у них в офисе или на производстве, хрен с горы, новоиспеченный начальничек подал голос, и мой герой-колобок, не будучи в характере жестко прокоммуницировать с наглецом, возмещает сейчас перед младшим коллегой свое подлинное отношение.

По трансляции закрылись двери – «следующая станция – Каланчёвская». Пусть, подумал я, они всё уже сразу быстро сейчас мне сделают, дадут пуант, и я слезу на Каланчёвке. Ну не надо ведь мне взаправду в Нахабино.

Ну и всё. У колобка зазвонил телефон, интонация резко сменилась, очень виновато, пришпиленно говорил он с женой, что только-только сел в электричку, ибо задержался на работе, что было явной правдой, пьяной истории за пассажирами не виднелось, «Витя, на сколько мы сели?» – «На двадцать пятьдесят четыре». – «На двадцать пятьдесят четыре». Колеса тынц-тынц. Интонация колобка сменилась еще раз, третья оказалась не лучше двух первых, с молодым коллегой он говорил как бы на равных, но при этом подчеркнуто матерился (близость!) и елозил подковырками и смешками (мы-то с тобой понимаем!). Опять затилибомила жена. «Алло? Да-да»… – испуг, чего она снова? И сразу улыбка: «А, колбаски! Конечно, куплю колбаски».

Все верно, колбаски!

В этот момент обрубилась смурная пром-жд-зона, полилось в окно фальшивое золото Комсомольской площади, завжикали под мостом гордые московские автомобили, и я двинул в тамбур.

Павел СЕЛУКОВ

Два рассказа

Сом

Мой отец не любил фотографироваться. Ни с мамой, ни со мной, ни с друзьями. Зато когда он поймал на рыбалке двадцатипятикилограммового сома, то устроил грандиозную фотосессию. Прямо на берегу мужики запечатлели его на «Поляроид» в самых разных позах. На снимках отец качал сома на руках, лежал возле него, интимно открывал рыбе рот, радостно держал за хвост. После фотосессии мужики разделали сома и поделили.

Вернувшись домой, отец тут же бросился показывать фотографии маме. Я тоже присутствовал при этом событии и заметил, что вся эта возня вокруг рыбы маме неприятна. Потом отец убежал в соседний подъезд – показывать снимки приятелю, которому не посчастливилось побывать на великом промысле.

А мама посмотрела на меня и тихо сказала:

– Очень жалко, что я не сом.

В ее голосе было столько грусти, что, когда она уснула, я достал фломастер и подрисовал ей усы. Как у сома.

Синдикатчики

Тяжело складывалась жизнь Чугайнова. Мало того, что он был собой, так еще Сережка Колупай обошел его на повороте. Чугайнов торговал «синдикатом». Звучит амбициозно. В действительности Чугайнов торговал бормотухой. Была она у него самая обыкновенная, с привкусом огурца, когда рыночный спирт и вода из-под крана вступают в нездоровые отношения. Колупай мыслил ярче и придумал нововведение. Его бормотуха шла с лимоном и толикой димедрола, на который ему удалось раздобыть рецепт. У Чугайнова, понятно, никакого рецепта не было. И тот и другой жили в микрорайоне Комсомольский. Его построили пленные немцы, а когда увидели, что построили, сразу все умерли, а русские собрали манатки и пошли туда жить. Я тоже там жил. В двухэтажной общаге на первом этаже.

В общаге всё было бедным, и только скамья у подъезда обладала некоторым богатством. Изогнутая, длинная, с бетонными слоновьими ногами, сложенная из толстых досок, она притягивала к себе все окрестные зады. Уже года три скамьи считались на Комсике дефицитным товаром. Жители первых этажей уничтожили их ради семейного уюта. Я их не виню. Ради семейного уюта что только не уничтожалось. Например, романтика. Или свобода. Или самобытность. Почти все слова, которые нам немного стыдно произносить вслух. В отсутствие конкуренции роль общажной скамьи многократно возросла. Волк с Уолл-стрит сказал бы, что ее акции взлетели вверх. Естественно, право первой посадки было у жителей общаги. Если вы думаете, что в общаге жили обыкновенные колдыри, то вы ошибаетесь. Там жили колдыри необыкновенные.

Комнаты в общаге стоили дешево, а если речь шла об аренде, то и вовсе сущие копейки. Этим пользовались разнообразные свободолюбивые личности, не желающие жить с родителями или, что еще хуже, с женами и детьми. Достаточно сказать, что там жил я, Чугайнов и Колупай, но я все-таки назову еще пару имен. В пятой комнате жил художник Агапкин. Он рисовал углем, пил исключительно из горлышка и любил толстых женщин. Это как скачки, говорил он, надо за что-то ухватиться, чтобы не упасть. И Агапкин хватался. Например, за продавщицу кваса Тамару, чей муж восьмой год сидел на зоне. Когда в общаге вырубили отопление, Агапкин сказал: «У нее титьки – во! На одну лег, другой укрылся и зимуй на здоровье». Все мы ему немножко завидовали. В седьмой комнате обретался бард Гена. Бардом быть очень удобно: назвался бардом и с тобой никто не спорит.

Если Агапкин был длинным, тощим, гладко выбритым, похожим на пьющего клоуна, только без грима, то бард Гена будто бы родился ему в пику. Кряжистый, невысокого роста, с недобородой в виде разросшейся щетины, он напоминал молодого гнома, хотя молод не был. Если бы бард Гена родился женщиной и за каким-то чертом вышел замуж за Агапкина, после чего родил бы ему сына, то этим сыном стал бы Чугайнов. В смысле телосложения он застрял где-то посередине между «родителями». Колупай отошел от него на несколько шагов. То есть он отошел бы, но обварился в бане, окатившись с пьяных глаз кипятком. Лил Колупай на голову. Агапкин в шутку называл его Гуимпленом. Собственно, я перечислил всю нашу общажную компанию, когда речь заходила о выпивке. А теперь представьте: июль, вечер, приглушенное солнце, богатая скамья, а на скамье водка, нарезанное яблочко, два стакана, я, Агапкин и бард Гена с двумя гитарами.

Гена: Вот смотрите. Это – современная гитара. Цена – пятнадцать тысяч рублей. Я у брата взял. А вот это – гитара тысяча девятьсот семьдесят четвертого года выпуска. Цена – двадцать три рубля.

Агапкин: И что? В совке лучше было, да? Ты к этому клонишь?

Агапкин недолюбливал Советский Союз, потому что несуществующие вещи приятно недолюбливать. По крайней мере, глубокое чувство не предполагает никаких действий.

Бард Гена встрепенулся.

Гена: Нет! Отстань от меня. Я про музыку. Вот, слушайте.

Бард Гена перебрал струны современной гитары.

Гена: Слышите?

Я: Что мы должны услышать?

Гена: Слушайте, как услышьте. То есть – прочувствуйте.

Агапкин: Ты дурак?

Бард Гена пропустил обзывательство мимо ушей, взял советскую гитару и перебрал струны.

Гена: Ну? Слышите разницу?

Агапкин: У тебя пальцы толстые.

Я: Вроде звук чище.

Бард Гена хлопнул ладонью по деке.

Гена: Вот! Он слышит. А ты сам дурак.

Агапкин: И что ты этим хотел сказать?

Гена: Как такое возможно? Эта двадцать три, а эта пятнадцать, а звук чище? Этой тридцать пять, а у той молоко не обсохло. Почему так?

Агапкин: Тьфу! Одно слово – бард. Развел философию на ровном месте.

Агапкин рассердился и разлил водку. Выпили. Закусили сочным яблочком. Из подъезда вышел Колупай. С подушечкой для сидения. Колупай обожал сидеть на лавке и поэтому купил подушечку. Поручкались. Налили Сережке. Дали.

Агапкин: Сережка, мне показалось или у тебя бормотуха желтизной стала отдавать?

Колупай: Стала. Лимон добавил. И димедрол.

Гена: О как! Коктейль получается.

Колупай: Коктейль не коктейль, а людям нравится.

Я: Им всегда нравится. Ты не замечал?

Колупай: Пьют, конечно. Но с лимоном приятней. Кислинка такая. Вынести на пробу?

Агапкин оживился. Он любил угощения. Бард Гена тоже не возражал. Я не отказывался из принципа. Колупай скрылся в подъезде, но уже через минуту вышел.

Колупай: Холодненькая.

Разлили. За этим занятием нас застал Чугайнов. Наше занятие ему не понравилось.

Чугайнов: Колдырите опять? Что это у вас?

Агапкин: Колупай угощает. Новинка сезона. Бормотуха лимонная с димедролом. Будешь?

Чугайнов волком посмотрел на Колупая.

Чугайнов: Ты зачем это делаешь?

Колупай: Что делаю?

Чугайнов: Лимон кладешь.

Колупай: Хочу и кладу. Так вкусней.

Чугайнов: Ничего не вкусней. Отцы не клали, и ты не клади.

Колупай: Ты бухой, что ли?

Чугайнов: Сам бухой. Димедрол еще. Я не кладу, и ты не клади. Если щас все начнут что попало класть, как мы жить будем?

Колупай: Ты чужим прибылям не завидуй. Я ж не виноват, что у тебя не берут. Вот, попробуй. Оцени продукт.

Колупай налил полстакана и протянул Чугайнову.

Чугайнов: Не буду. Химия одна. ГМО. Травишь народ почем зря.

Колупай: А ты, значит, не травишь?

Чугайнов: Вода и спирт у меня. Ими не потравишь.

Гена: Мужики, хорош собачиться.

Агапкин: Нет уж, пусть собачатся. Все лучше, чем про твои гитары слушать.

Я молчал. Наплывал сладкий туман. Хотелось ссать, но я откладывал. Приближалась невесомость.

Колупай: Ты чего пристал? Торгуй чем хочешь. Димедрол добавляй, добавляй лимон, слова не скажу.

Чугайнов: Не скажет он… Последний раз спрашиваю: уберешь лимон с таблетками или нет?

Колупай: Не уберу. Мой рецепт, фирменный. Всем нравится. Вам нравится, мужики?

За всех ответил беспощадный Агапкин.

Агапкин: Очень нравится. Амброзия. Грешно за пятнарик продавать.

Колупай: Поднять, думаешь?

Агапкин: Своим – нет. А чужим и за двадцатку можно.

Чугайнов скривился, как в морге.

Чугайнов: Я тебе отомщу!

Колупай: В морду дашь? Так я тебя до Пролетарки пинать буду. Давай прямо щас, хочешь?

Чугайнов не хотел. Он был тонким человеком и поэтому убежал домой. А мы все прилично нагрузились, пели песни, шатались по району, а утром проснулись с дикого бодуна. Я вяло оделся и вышел во двор. По двору вспугнутой курицей бегал Колупай. Бард Гена и Агапкин плевались на корточках. Тамара курила на крыльце.

Скамья исчезла. Остались только слоновьи ноги, поваленные плашмя.

Колупай внезапно остановился.

Колупай: Я всё понял! Это Чугайнов! Он мне так мстит.

Агапкин: Да не мог он. Сам на ней сидел.

Гена: А пошли к нему зайдем?

Тамара: Ё…нутые.

Всей гурьбой мы поднялись на второй этаж. Колупай заколотил в дверь.

Колупай: Чугунина, отдай скамью! Это наши с тобой дела. Не впутывай…

Колупай не понял, кого надо не впутывать, и замолчал.

Дверь отворилась. На пороге застыл Чугайнов с разбитой губой.

Агапкин: Это кто тебя так?

Чугайнов: Не знаю. Я ночью подышать вышел, а они доски гвоздодером рвут. Ну, я в драку. Огреб. Ноги, правда, не дал унести. Лежат ноги?

Колупай: Лежат. Малорик ты. Доски найдем, ноги главное. Спас скамью. Ну почти.

Гена: Сколько их было?

Чугайнов: Четверо. Здоровые.

Агапкин: И ты полез?

Чугайнов: А что было делать? Наша же скамья.

Я: Убить могли. Нас бы хоть крикнул.

Чугайнов: Я кричал. Вас, бухих, не добудишься. А они уже тащат.

Колупай: Бля, Чугайныч. Ты ваще в порядке. В одну каску отбил.

Чугайнов: Отбил. Я знаю, что ты нашу скамью любишь. Мы с тобой покусались вчера, но все равно ведь…

Колупай: Все равно, конечно. Хочешь, я как раньше буду продавать?

Чугайнов: Без лимона и таблеток?

Колупай: Да.

Чугайнов: Мне уже похер, но так будет правильнее. Нельзя людей травить. Пойду прилягу, башка гудит.

Чугайнов ушел к себе, а мы пошли искать доски для новой скамьи. Сварганили. Решили отметить. Поперли в лес на шашлык. Курица, водка, корейская морковь. Стоим – жарим. Смотрим: Чугайнов доски от предыдущей скамьи охапкой несет. Они цветные, мы их знаем. Его Агапкин первым заметил. Заметил и говорит:

– А вон Чугайнов скрывает следы преступления.

Немую сцену нарушил бард Гена:

– С выдумкой человек. И зачем ему это?

Вдруг меня осенило:

– Чтоб Колупаю под шкуру залезть! Чтоб он бормотухой с димедролом не торговал! Он сам себе губу разбил, представляете?

Мы этому открытию так удивились, что даже бить его не пошли. А потом пошли. Как не пойти-то? Колупай палку с земли подобрал и говорит:

– Ну всё. Щас я ему и нос разобью.

Теперь Чугайнов торгует бормотухой с лимоном и димедролом и не восстает против новаторских идей. Мы его, конечно, сначала побили, но потом Колупай дал ему димедрол. Он его каждый месяц ему дает. За большие деньги. А Чугайнов клянется, что сам себя не бил. Будто бы он напился с горя, разломал ночью скамью; пока ломал, ударился, доски домой спрятал, а утром, когда мы пришли, испугался и наврал. Но это он снова врет, со стыда и от совести. Во всяком случае, мы с мужиками придерживаемся самобытной версии.

Анна МАТВЕЕВА

Коллекция

Эссе[12]

Стать музой для гения, запечатлеться в веках, оставив свой след (весьма изящный) в литературе, музыке и живописи – многие женщины о таком лишь мечтают. Но для Мизии Серт признание великих было нормой жизни: гении в ее жизни исчислялись десятками. Ренуар и Пикассо, Стравинский и Равель, Пруст и Кокто, Малларме и Верлен каждый по-своему восхищались Мизией, благосклонно принимавшей от них знаки внимания: сонеты, портреты, балеты… Да, Мизии повезло жить в эпоху, когда творили гиганты, а еще она, вероятно, была несравненной красавицей?..

Трудное детство

Портреты кисти Ренуара, Тулуз-Лотрека, Боннара, Вюйара, Валлоттона, а также фотографии, в изобилии дошедшие до потомков (Мизиа любила позировать и в наше время была бы звездой «Инстаграма»), решительно свидетельствуют: красавицей мадам Серт не была. Какая уж там несравненная – даже если сделать скидку на устаревшие каноны красоты, все равно – ничего особенного. Широкое лицо, коротковатый нос, тонкие губы… Современники, впрочем, так не считали. Каждый утверждал, что Мизиа – само совершенство: отмечали королевскую осанку, пышные волосы, миндалевидные глаза и так далее. По части характера отзывы разнились: например, французский дипломат Филипп Бертело считал, что мадам Серт «не следует доверять то, что любишь», а писатель Поль Моран, приклеивший Мизии ярлык пожирательницы гениев, утверждал, что ее «пронизывающие насквозь глаза еще смеялись, когда рот уже кривился в недобрую гримасу». Но эти «некоторые» общей погоды не делают: разве можно поставить Морана и Бертело в один ряд с Верленом или Полем Клоделем?

Так в чем же он был, секрет Мизии Серт? Почему великие мира сего выстраивались в очередь со своими кисточками, нотами и чернильницами, чтобы увековечить, воспеть и навеки оставить в людской памяти эту, аккуратно скажем, неплохую внешность? И только ли во внешности здесь дело?

Конечно, для того чтобы судить наверняка, надо бы иметь возможность общаться с Мизией Серт вживую, но мы ее, увы, лишены. В воспоминаниях очарованных современников Мизиа предстает язвительной и обольстительной, наивной и решительной, любопытной и нежной, не боящейся крепкого словца, прямолинейной до бестактности, буквально помешанной на том, чтобы быть – или слыть – оригинальной. Но главным ее качеством, тем самым секретом, была, судя по всему, бешеная энергия, она и превращает женщин с неплохой внешностью в истинных красавиц и застит глаза даже людям с острым зрением. Кроме того, Мизиа обладала великолепным вкусом даже по меркам изысканнейшей «прекрасной эпохи» и никогда не жалела денег на то, чтобы помочь талантливому человеку сказать свое слово в искусстве.

Вот уже и проясняется, правда? Но давайте обо всем по порядку.

Мария София Ольга Зинаида Годебская – этим именем, пышным, как букет георгинов, одарили девочку, родившуюся в Царском Селе близ Санкт-Петербурга 30 марта 1872 года. Мизиа (или Мися на польский лад) – это сокращение от первого имени, Мария. В жилах малышки текла бельгийская, польская, русская и еврейская кровь, но родным языком ее будет французский. Русского Мизиа никогда не знала, а местом ее рождения Санкт-Петербург стал по чистой случайности. Вот как описывала историю своего появления на свет сама Мизиа:

«Софи Годебска (мать Мизии. – А. М.) взяла письмо. При виде русской марки нежность осветила ее лицо. Уже больше шести месяцев назад ее муж уехал в Санкт-Петербург, почти на следующий день, как она узнала, что снова беременна… ‹…› Едва она пробежала несколько строк, как смертельная бледность покрыла ее лицо. В письме, написанном грубым почерком на дешевой бумаге, ей сообщали, что Киприан Годебски в Царском Селе, куда его пригласила княгиня Юсупова, чтобы он занялся убранством ее дворца, живет с молодой сестрой ее матери (теткой Софи. – А. М.), которая ждет от него ребенка. Письмо, разумеется, анонимное. В одно мгновение Софи приняла решение. В тот же вечер, поцеловав двух маленьких сыновей, на восьмом месяце беременности она тронулась в путь, чтобы проделать три тысячи километров, отделявших ее от человека, которого обожала.

Один бог знает, каким чудом ледяной русской зимой добралась Софи Годебска до цели своего путешествия!

Поднялась по ступенькам уединенного, занесенного снегом дома, прислонилась к косяку двери, чтобы перевести дух и позвонить. Знакомый смех донесся до нее… Рука Софи опустилась. ‹…› С глазами, полными слез, она спустилась по ступенькам и добралась до гостиницы.

Оттуда написала брату о своем несчастье, которое так велико, что ей остается только умереть…

На другой день Годебски, уведомленный о том, где находится его жена, приехал как раз вовремя, чтобы принять последний вздох Софи. Она успела дать мне жизнь. Драма моего рождения должна была наложить глубокий отпечаток на всю мою судьбу.

Отец отвез меня к своей любовнице, моей двоюродной бабушке, которая кормила меня грудью вместе с ребенком, родившимся от него. Похоронив жену в Санкт-Петербурге, он увез меня в Алль[13], в дом, который так трагически покинула моя мать».

Действительно, жизнь маленькой Мизии началась с подлинной трагедии, но все, что происходило далее, напоминало, скорее, сказку. Ее отец, скульптор Киприан Годебский, был сыном одного известного польского писателя и внуком другого. Мать Софи Серве родилась в семье знаменитого бельгийского виолончелиста и композитора (в городе Халле по сей день стоит памятник Франсуа Серве, созданный его зятем Киприаном). Бабушка по материнской линии была русской, она близко дружила с бельгийской королевой, любила искусство и драгоценности, меценатствовала, ценила хорошую кухню и наслаждалась жизнью. Ее дом в Халле в окрестностях Брюсселя стал родным для Мизии, в нем она провела первые десять лет своей жизни, слушая музыку, которая не смолкала ни на минуту. В каждой комнате здесь стояло пианино, в доме подолгу жили талантливые музыканты, ограниченные в средствах, – бабушка считала своим долгом помогать им. Спустя годы то же самое на свой лад будет делать ее внучка.

В мемуарах Мизиа вспоминала бабушку с некоторой иронией: «Я застала ее старой, похожей на папу Льва III… С культом музыки у бабушки соседствовал культ еды» и так далее, но все равно чувствуется, что девочкой она была очень привязана к экзальтированной старой даме. И, конечно, та во многом повлияла на Мизию, задав высокий стандарт роскошной жизни, которому мадам Серт будет следовать всю свою жизнь. Ну и любовь Мизии к музыке, конечно же, родом из детства: «Мои детские уши, – писала она, – были так переполнены музыкой, что даже не помню, когда я научилась распознавать ноты. Во всяком случае, много раньше, чем буквы».

Пока Мизиа пропитывалась музыкой в Брюсселе, ее отец познакомился в Варшаве с некой мадам Натансон и, женившись на ней, спустя несколько лет перебрался в Париж. Туда же велено было доставить детей – старших мальчиков Франца и Эрнста и маленькую Мизию.

На страницу:
12 из 22