Юбилейный выпуск журнала Октябрь - читать онлайн бесплатно, автор Анна Александровна Матвеева, ЛитПортал
bannerbanner
Полная версияЮбилейный выпуск журнала Октябрь
Добавить В библиотеку
Оценить:

Рейтинг: 4

Поделиться
Купить и скачать
На страницу:
10 из 22
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– Дружку твоему совсем плохо, – сказали мы. – Плохо, совсем плохо, ох, как плохо.

– Толяну, что ль? – спросил он как ни в чем не бывало.

– Толян – это который маленький?

– Не, тот Сенька. А Толян – это который тебя, подруга, драл. – Он сально улыбнулся Лариске.

– Сеньке плохо. Пойдем, покажем, – и мы потащили его с собой.

Мужик на ходу ловко опрокинул в рот вторую. У дверей я обернулась. Покинутые пельмени уже стали серыми и выглядели так, словно пролежали на тарелке не меньше трех дней.

Мы в самом деле повели его к Сеньке. Тот никуда не делся, только завалился на бок, и белые валенки исчезли, обнаружив неопрятные мозолистые пятки. На босу ногу он их, что ли, надевал, или носки стащили заодно с обувкой?

Мужик присел на корточки, не вынимая рук из карманов, заглянул товарищу в лицо:

– Это кто же его так?

– А ты догадайся, – сказал кто-то из нас.

Коротко замахнувшись, я съездила ему по уху звякнувшей сумкой. Мужик упал, скорей от неожиданности. Для надежности я ударила его еще пару раз.

– Нож дай, – деловито приказала Лариска.

– Он у тебя.

Лариска задрала ему куртку и пырнула ножом в оголившийся над брюками светлый валик живота с вытаращенным пупком. Потом выдернула и сунула второй раз, в бок.

Когда она выпрямилась, рука ее была пуста.

– Вынь, – сказала я, – не оставляй.

– Не могу, – сказала Лариска, – пойдем отсюда.

– Нет, – сказала я, – надо вынуть, это точно.

Лариска помотала головой. Слышалось короткое частое сипенье. Мужик еще дышал. Мне не хотелось прикасаться к нему.

– Лариска, помогай! Придержи куртку.

– Не могу.

– Иди сюда! – прикрикнула я. – И держи.

Она снова задрала куртку, я достала зажигалку и стала светить. Сталь отозвалась на пламя бликом, нож валялся у мужика под боком, весь запачканный. Но делать нечего, надо было его забрать.

Мерно поскрипывая, кто-то прошел мимо, не задержав шага.

– Во народ, – сказала Лариска, – даже не спросят, может, помочь надо.

Я очищала нож в снегу. Было ясно, что мои перчатки погибли безвозвратно. Позже выяснилось, что не только перчатки, но и пальто. Его тоже пришлось выбросить.

Может быть, нас кто-то искал. Но если даже так, мы ничего об этом не знали. Ни в каких сводках новостей о мужиках тоже не сообщалось. Неделю я прожила у Лариски, чтобы ей не было страшно. А потом вернулась к себе.

Толяна мы нашли в середине августа.

Юрий КАЗАРИН

Ящерица льда

«Все ближе созвездий живой виноград…»

Все ближе созвездий живой виноград,и гроздья его над грозою стоят.Бинтуются главные глины рекою,и вниз головою березы летят.Распустишь глаза – и увидишь такое,что падает с неба светящийся взгляд.И дом превращается в сад,и сад превращается в лес, и рукоюего не раздвинешь, и листья болят…

«Всё моросит ресницами укропа…»

К.

Всё моросит ресницами укропа,ручной листвой, капелью в два прихлопа –зашевелился обморок звезды:в сосуде влаги важные сады,вселенная из яблок и воды –и шепот призраков потопа.Здесь воду гнут, ломают и несут –все серебро, упавшее оттуда,где изумлен собою изумруд,где небеса лицо с ладошки пьют,как зрение, разбившееся в чудо.* * *Как память в сердце темноты,в тебе качаются кусты,и всё, что вечно, знаешь ты –любовь, и жизнь, и смерть, и небо –живут в сосуде пустоты:сума, тюрьма, и корка хлеба,и звезды черствые вполне,язык неслышный – в тишине,и песнь твоя, и сладкий опыт,и мухи первой на окнепотусторонний детский топот.* * *В небе лопнула бадья,и по щучьему везеньюс каждой горстью вознесеньякапля штучнее гвоздя:вот земля – и плачут в землювсе, кто сделан из дождя.Дышим, вечные вполне,что-то слышим в тишинеи еще увидеть можемсвой мизинец на окне –на стекле в скольженье божьем.* * *Во чистом поле звезды залегли,и тьму небес в себя вдувает бездна.Дым от костра, как зрение земли,распространяется отвесно.И между оком, вечностью и мглойспит пустота, и в бесконечность чудовонзается иглойи возникает в сердце ниоткуда…* * *Видишь, капает, не попадая в рот, –капельница в тебе растет,как заледенелое древо,если посмотришь выше и влево,то увидишь, как собирает Богкаждый твой предпоследний вдох,и рыдает дежурная дева,и готовит в бинтах для посевакислородный хрустальный горох…Ночью светлой кладешь больницу –всю – на одну ресницу,в каплю слезы вмещаешьи за окном качаешь.Снежинки слетаются к мертвецу,к духу святому, сыну, отцу –к любому заплаканному лицу.* * *Ящерица ледка –первого – убежалавверх по теченью, встала –вмерзла в себя, легка.Тонкая, как финифть,выпьет звезду любую –проще с небес вслепуювправить в иголку нить.Тряпочкой ледянойхолод цепляет – цаплей,в небо с земли роднойкаплет живой слюной –медленно, по одной:море – огромной каплей,озеро – всей страной.* * *Хрустнула стрекоза.Все мы уходим зазренье, где смерти нет.Нужно вернуть глаза,чтобы оставить светв мире, где мы глядимпрямо в живой мороз,и деревянный дымсладок без наших слез.* * *Птичье вымерло дворянство –крепнет голос пустоты:воют волосы пространства,вьются, свищут сквозь кусты.Выхожу глазами трогатьиней, выпивший сады,и на ветке первый коготьзамерзающей воды.Все божественно – и дикожечь печные кирпичии глаза сжимать до крика,до свечения в ночи.* * *Тяжелой от соли ресницейскользить за собою, слезиться:ресница длиннее реки,Сибири, ладони, щеки,когда расширяешь десницейнезримой любви угольки,когда на горячие очиголодные очи кладетГосподь, отпирающий ночи,как плач, отпирающий рот.* * *Ночью зрение спит и творится,ночью настежь, как зверь и звезда,книги сада открыты всегдаи видна отовсюду любая страница:это в жажде чужая водапрочитается и переснится.Осязается буква и звук,и зазоры меж ними шершавы…Отпусти меня, Господи… Рукне отнять от печальной державы.* * *… и плыву сквозь себя, упираясь, скользя,вот и в жизнь повернуть мне обратно нельзя –муравьи моих глаз облепили язык листопада,где открыта на каждой странице и всякнига леса и сада.Содрогнуться нет сил – и земля в кулаках невесома,словно лодка по мне золотая плывет, –все прозрачно и ясно, я молчу потому, что я дома…Наполняется звездами рот.* * *Ласточка в голове,ласточка в рукаве,словно рука в траве,в угольной синеведерево осязаньяищет себя в листведо потери сознанья:волю, простор и путь –вырваться, изогнуться,горькую смерть сглотнуть,выпорхнуть как-нибудь –и оглянуться…

«Всё улетаешь – во сне тяготенья нет…»

Памяти Гр. Д.

Всё улетаешь – во сне тяготенья нет,боги вжимают в шарик любой предмет:вот пузырек кислорода и водорода –каждой кровью божья болит свобода.Солнце зароют в море – взойдет луна.Море зароют в солнце – взойдет волна.Землю зароют в небо – увидишь тело,чтобы душа пустоты из очей летелапрямо на свет, нестерпимый от света свет –долгий, темнее которого в мире нет.* * *Бог виднее в грозу из подвала,словно смерть сквозь слезу целовалаосторожно и мало – как мало –целый мир и глаза на лету.Застекли стрекозой темноту –и услышишь монетку во рту:прозвенит от резца до резца,от когтей до орла, до лицаза решеткой державной свободы,за глазницами черными звезд,где встают перезревшие водыв синеоких цепях непогодыво весь рост.* * *Плачет в окне кулик,в озере ходит Буддас сетью. Живой мужик.Тень твоя – проводникбедной души отсюда –в эхо, где умер крик,где, прикусив язык,чудо живет без чуда.Тело твое ушло,небо, как смерть, немноготронув – веслом весло, –выплеснув на стеклоочи бога.

Тимур ВАЛИТОВ

Бессмертие Ивана Ильича

рассказ

Ответ пришел в воскресенье вечером, Иван Ильич нашел в сетевом облаке принтер и распечатал красный шестигранный ярлычок.

– Набери мне Просю, – крикнул он в айфон.

Айфон в ответ слегка ударил его током. «Ведь хотел починить, – подумал Иван Ильич, – а теперь вот и незачем».

И через секунду в воздухе задрожало бледное лицо.

– Прося, – сказал Иван Ильич жене, – давай домой. Будем наливку пить.

– Вызвали? – спросило лицо.

Иван Ильич улыбнулся:

– Дома узнаешь.

Лицо улыбнулось тоже – и тотчас пропало. Иван Ильич подождал, пока ярлычок в лотке принтера остынет, потом повертел его в пальцах и отправил в нагрудный карман. Карман оттянулся, ярлычок темнел сквозь хлопковую ткань.

«Вот и славно», – сказал себе Иван Ильич и пошел в кухню, составляя в уме закуску: сморчки по-селянски, перцы с творогом, паштеты, копченый омуль – и вдруг: «Странно как, ей-богу, странно думать об омуле, когда такое», но других мыслей не было, и Иван Ильич продолжил об омуле.

Прасковья Федоровна пришла через полчаса. Иван Ильич успел распорядиться насчет стола и теперь, сидя у лампы, держал на ладони ярлычок – точно взвешивал.

– Красный? – спросила Прасковья Федоровна, хотя видела – и даже знала заранее, – что красный.

Потом сели, съели омуля и сморчков, выпили наливки. Прасковья Федоровна хотела сказать соответственно случаю, но, что говорить и как, не знала, только смотрела на ярлычок, помещенный Иваном Ильичом на самый верх этажерки с яблоками.

«Вот ведь и красный в придачу, – подумала она, – а я красного сродясь не любила».

Вслух же сказала:

– Ну, Ванюша, какого дня вызов-то?

– Во вторник, – ответил Иван Ильич, утираясь салфеткой. – Еще завтра, чтобы мысли собрать, и во вторник – пожалуйте.

Прасковья Федоровна кивнула, с минуту ковыряла ложкой в паштете, потом спросила:

– А не страшно, Вань? – и тотчас поняла, что зря.

Иван Ильич бросил об стол нож и вилку, вскочил и замахал вокруг себя руками.

– Не сметь! – кричал он. – Не сметь такого спрашивать!

На крик вбежал мальчишка-казачок: он решил, будто напутали с закуской, но, увидав Ивана Ильича, быстро понял что к чему и попятился.

– Стой! – рявкнул ему Иван Ильич. – А ну стели мне в кабинете: не буду с этой спать!

– Ка-ак же, Ва-аня, – тянула Прасковья Федоровна, – ведь осталось-то ничего – сегодня ночь да за-автра. А ты – в кабинете…

– Стели-стели, – гнул свое Иван Ильич, – а то пугать придумала, – и вдруг схватился за бок и накренился.

Прасковья Федоровна визгнула, казачок подбежал, усадил Ивана Ильича в кресло. Иван Ильич захрипел, перешел с хрипа на стон, со стона на рев, потом разом выпрямился, выдохнул и опять обмяк.

– Ну, сука, – выговорил он наконец, – с тобой и до вторника хер доживешь.

Спустя полчаса, одетый казачком в пижаму, он лежал, уставившись в потолок спальни, и думал, что вот уже понедельник, а там… «И не забыть теперь, – злился он, – ну до чего же сука». Он пробовал отвлечься, вспоминал дословно ответ, затем уговаривал себя, что большая победа, что иначе и быть не могло, что в бумагах полный порядок и даже с приемщиком повезло, но мысли возвращались к кусочку красного пластика, оставшемуся внизу, на этажерке с яблоками. «Как не ври себе, а для бессмертия придется помереть».

Он услышал, что вошла жена, потом ощутил ее рядом, тяжелую, плотную. «Сколько же в ней, суке, здоровья, а то бы ее обессмертить и спросить потом, не страшно ли». Так он мучился еще часа два и, совсем измучившись, уснул.

Снились ему нити жабьей икры в пруду, мамин поцелуй в темя, вода, застывшая потеками на окне летней кухни, иллюстрированный Ларусс на полке, густой и вонючий воздух вагона. Он проснулся в двенадцатом часу, схватил рукой пустоту: жены не было, на трюмо горел удвоенный зеркалом букет маков. Тут же у вазы лежал ярлычок из красной пластмассы. Иван Ильич поморщился, перевернулся. В боку не болело. Он сам, без казачка, встал, надел на пижаму халат, вышел из спальни. Завтракать подали блины с вареньем из ранеток; он попробовал и понял, что сладкого не хочется. Тут же поставили сметану и горчичное масло и следом сморчки из вчерашней банки – Иван Ильич взглянул на них коротко. Аппетита не стало.

Он пошел через сад, то и дело замечая казачка где-нибудь неподалеку: видно, мальчишке велели смотреть за Иваном Ильичом – нельзя же и вправду помереть, когда получен вызов на завтра. Прогуляв больше часа (ветер с реки был пользителен – выдувал мысли), Иван Ильич крикнул казачку:

– Поди узнай, воротилась ли Прасковья Федоровна.

Прасковьи Федоровны не было, и просить ее по айфону, узнавать, куда она двинула с самого утра, не хотелось. Иван Ильич побродил еще между ровными кустами тутовника, которые сам обрезал дважды в год, потом опять поманил казачка и спросил:

– Чего ты, не устал за мной глядеть?

Казачок смутился:

– Дык сказано глядеть – и гляжу.

– Вот еще, сказано! – фыркнул Иван Ильич. – А ты поди займись делом. Как воротится Прасковья Федоровна, обедать будем.

– А нету дела, – ответил казачок, – покуда барин спали, мы всяких делов переделали.

– Вот и займись тогда чем хочешь.

– Ничем не хочу, – заулыбался казачок, – хочу на вас глядеть.

Ивану Ильичу вспомнился сон: полка с книгами, пруд, летняя кухня. Он опять спросил:

– Чего же ты, всю жизнь на меня глядеть будешь?

– Не-е, всю жизнь не буду, – затряс головой казачок. – Барыня сказали, что вас скоро бессмертным сделают, я тогда в ОМОН пойду.

Иван Ильич засердился:

– Вот и хватит болтать: болтунов в ОМОН не берут.

Прасковья Федоровна вернулась в два: стриженая, с закрашенной сединой. Отобедали, сели на веранде смотреть кино: Иван Ильич любил Тарковского, но сегодня «Иваново детство» казалось ему слишком уж тоскливым. Наконец он не выдержал, цыкнул на проектор – кино растаяло, веранда опустела. Прасковья Федоровна растерялась на секунду, но не спросила и даже виду не подала, что расстроилась, отвернулась в сад и сидела так, пока не позвали полдничать.

Иван Ильич полдничать не пошел, смотрел в никуда и думал, что вот кому-то в ОМОН, а кому-то обрезать тутовник в апреле и сентябре. А кому-то хуже: помирать всю ночь от боли в боку, трижды просвечивать желудок, почти месяц подбирать обезболивающее, потом глотать какие-то трубки, ложиться под лазерный нож и отныне чувствовать жженый запах, идущий, кажется, изнутри, из-под кожи; потом составлять бумаги, просить людей, знакомцев и незнакомых, чтобы помогли с тем-то и вот с тем-то, и наконец ждать, когда вызовут, и, дождавшись, смотреться в крохотный кусочек собственного бессмертия, в маленький красный ярлычок – все это придется делать кому-то, а не ему, не Ивану Ильичу: Ивану Ильичу уже ничего не придется – от этой мысли он вдруг негромко завыл, и на веранду тотчас выскочил казачок.

– Ну-ка, пшел прочь! – неуверенно крикнул ему Иван Ильич.

Казачок пропал, но позвал Прасковью Федоровну. Она села рядом, стала гладить Ивану Ильичу затылок, рассказывая про вчерашнюю службу в Липках, про рецепт блинов по-польски, про нового цирюльника на краю Москвы.

– Это где же? – спросил вдруг Иван Ильич.

– Через Оку переехать – тут и будет, – ответила Прасковья Федоровна. – На Серпуховском затоне.

Ночью снова сны, наутро мысли – обо всем подряд, вперемешку: о тутовнике, об электричках из детства, о Тарковском. Полвосьмого у ворот поставился извозчик; Иван Ильич все вошкался с левым чулком – придирчиво расправлял его на ноге, от щиколотки к колену, от щиколотки…

– Поспешил бы, – сказала Прасковья Федоровна, уже одетая, – на Симферопольском, поди, пробки.

Но Симферопольское мелькнуло быстро, и на Варшавском почти не стояли – только в Пятое кольцо с трудом вклинились, но по кольцу поехали с ветерком. «Экое бл…ство, – сказал себе Иван Ильич, – еще с час прожду, пока вызовут». Прасковья Федоровна все говорила что-то извозчику – неуместное, неумное: где повернуть, в каком часу будет дождь, когда поднимут прайс на парковку; Иван Ильич не смотрел на жену и мечтал вдобавок не слышать.

Институт стоял на Головинской, непроницаемый, без единого окна, зажатый между прудами и рекой, отражаясь в них всеми четырьмя шершаво-серыми гранями. В вестибюле, выстроенном в двадцатые, когда вдруг случилась жажда на все советское, пестрела в десять человеческих ростов мозаика: пожилой ученый морщится в инвалидном кресле, а за ним облыселый старик в очках и плечистом пиджаке стоит и держит над головой ярлычок, еще плоский и сизого цвета (и называвшийся тогда смешно и точно – мозговым протезом). Ивана Ильича с женой посадили в приемной, где обошлось без мозаики, но по стенам, точно плющ, бежали строчки: «Технологии – продолжение наших тел». Или: «Сохрани своему сознанию жизнь». «Жизнь, – повторил про себя Иван Ильич, – какая тут жизнь! А если я хотел жизнь прожить художником, если я все ждал, чтобы взяться, скажем, за гармонь, а хоть бы даже ОМОН – где мне взять такую жизнь, омоновскую? Так и соскребут в ярлычок одно сознание. А на кой мне его? – никто не скажет».

Через полчаса вышла медсестра – благодушная, улыбчивая. Спросила:

– Иван Ильич?

Иван Ильич кивнул: во рту пересохло, сказать не получалось.

– Отлично, – продолжила медсестра, – положительно отлично. Портатив в наличии?

Иван Ильич растерялся, потом сообразил и достал из нагрудного кармана ярлычок:

– Вы про это?

– Положительно отлично, – повторила медсестра, взяла ярлычок, что-то надавила на одном ребре, и от шестигранника отделилась крышечка. – Теперь проследуйте с портативом в выделительный отсек.

Потом она повернулась к Прасковье Федоровне:

– А вы ожидайте – через два цикла заберете готовый резерв.

«Резерв, – думал Иван Ильич, отыскивая среди неоновых табличек в коридоре выделительный отсек, – вот ведь и название мне придумали – нерабочее, ненужное».

В выделительном отсеке была белая, фенолом пахнущая пустота. Медсестра вошла через минуту, вывела на стену светящийся экран, поправила что-то в конфигурации.

– Я теперь устранюсь, – сказала она Ивану Ильичу, – а вы контрибутируйте мочу в портатив. Трех минут достаточно?

– Для чего? – не понял Иван Ильич.

– Для контрибутива.

Иван Ильич долго смотрел в медсестру.

– Это поссать, что ли? – наконец сказал он раздраженно. – Достаточно.

– Положительно отлично, – кивнула медсестра и ушла.

Иван Ильич поглядел внутрь ярлычка: темнота – пластмассовая, чуть красноватая. Ссать не хотелось.

«Вот не поссу, – улыбнулся сам с собой Иван Ильич, – и не будет мне бессмертия».

Вернулась медсестра, взяла у Ивана Ильича ярлычок – крышечка закрыта.

«А ну если проверит?» – струсил вдруг Иван Ильич, но медсестра не проверила:

– Теперь в дезинтеграционную. Вас ожидают.

Коридор все закруглялся. Иван Ильич зачем-то вспомнил «Солярис», а потом пруд, и летнюю кухню, и отцовский Ларусс… Он уже лежал, щурясь под желтой филаментной лампой, а рядом, в никелевом штативе, мерцала тонкая стеклянная игла. Чья-то рука поместила над ним ярлычок – тускло-красный, пустой, а потом раздалось у уха: про короткий укол, про портатив, про начало копирования. Внутрь ярлычка ударил луч, штатив пришел в движение. Все случилось в несколько секунд, но Иван Ильич еще успел увидеть, как вода ползет по стеклу, постепенно твердея, будто небольшое полупрозрачное деревце, растущее голыми ветками вниз. Игла прицелилась и стремительно поцеловала в темя, и ничего не осталось.

Борис МЕССЕРЕР

Гвидон

рассказ

Андрею Битову

В какой-то момент желание иметь собственную собаку стало жизненной необходимостью. Я сразу знал, что это будет шарпей. Шарпей в переводе с китайского означает «песчаная шкура». Именно такого цвета я представлял себе будущую собаку. Фантазии скоро превратились в навязчивую идею, особенно после того, как одна моя знакомая, темпераментная югославка с волосами, выкрашенными в ярко-красный цвет, позвонила и сообщила, что хочет подарить мне щенка. Я закричал в трубку, что ни в коем случае не надо этого делать, потому что у меня свои планы на этот счет. И на следующее утро поехал на легендарный Птичий рынок. Именно на «Птичке» продавались и собаки, и кошки, и аквариумные рыбки. Рынок находился в Калитниках, в районе Таганки. Трудно описать всю прелесть того, что было там: щенки всех пород мира своими достоинствами и красотой превосходили возможности художественного слова. Но мое страстное желание найти именно щенка породы шарпей было сильнее всех других искушений. Наконец чудо произошло: я увидел девицу с шарпеями. Внешность девицы была несколько устрашающей. Над нижней губой у нее нависали два огромных зуба-клыка. Это, конечно, напрягало. Кроме шарпеев девица предлагала и щенков бордоских догов невыносимого обаяния. И это оказалось соблазнительным препятствием в осуществлении моей мечты. Продавщица предложила мне погулять по прилегающей к рынку территории со взрослым бордоским догом. Я согласился и по дороге совершенно запутался в своих чувствах. Когда после прогулки я поделился с девицей сомнениями, что с догом не выдержу слишком долгих прогулок, она радостно воскликнула: «А я на что?!» Девица совершенно искренне предполагала, что ежедневно будет приезжать из своего Орехова-Зуева выгуливать дога. После такого предложения я со всей решительностью стал гладить маленького шарпейчика, которого она держала за шкирку так, что его толстый животик тяжелым мешочком свешивался вниз. Я расплатился с девицей и сунул этот комочек тепла себе за пазуху, под рубашку, оберегая его от холода. Малыш расцарапал мне всю грудь, но я мужественно перенес испытание, и мы торжественно прибыли домой, на Ленинградский проспект города Москвы. В первые же часы пребывания щенка в доме я стал думать, как назвать это чудо, и, как всегда, вспомнил своего друга, писателя Андрея Битова. А он, в свою очередь, всегда в тяжелую минуту обращался за советом к Александру Сергеевичу Пушкину. Я последовал примеру друга – стал листать книги Пушкина в надежде на помощь… И Александр Сергеевич не подвел: «Сказка о царе Салтане, о сыне его славном и могучем богатыре князе Гвидоне Салтановиче и о прекрасной царевне Лебеди». Гвидон – какое дивное и могучее имя. Собаке и быть Гвидоном, о другом имени не может идти и речи. Собака – Гвидон. Я никогда не произносил слова «пёс». Оно мне казалось уничижительным. Я называл его «собака». То, что слово «собака» женского рода, меня не смущало. Моя собака – Гвидон.

Уже потом, интересуясь породой шарпеев, я узнал, что истории становления их рода – три тысячи лет. И на вопрос, сколько Гвидону лет, отвечал: «Три тысячи и один год». Кроме того, я прочитал в специальной книге о шарпеях, что в середине XX века их, как и других собак и кошек, по указанию Мао стали преследовать на их родине, в Китае. Но нашлись бесстрашные люди где-то в Гонконге, которые не побоялись и перевезли нескольких шарпеев на большой лодке через море на остров Тайвань и тем самым спасли породу. Потом шарпеи распространились и в Европу, и в Америку, но я продолжал любить китайских шарпеев и, конечно, главного из них, Гвидона.

Всемирная выставка работ художников театра в Праге. Так называемая Пражская квадриеннале. Много разноликого народа – людское месиво, толчея. Картины, макеты, инсталляции. В большинство павильонов – очереди. Но есть одна – таинственная, непонятно куда ведущая. Оказывается, к тайваньскому каллиграфу. Этот талантливый человек испещряет бумагу загадочными иероглифами, написанными согласно пожеланиям стоящих в очереди. Как правило, это поэтические послания любимым женщинам из Праги. Мастер каллиграфии еще и мастер слова. Он пишет короткие стихи с теми немногими подробностями, которые ему успевают сообщить. Люди подолгу стоят в этой очереди: всем хочется получить от тайванца сувенир. Я тоже становлюсь в очередь и все время долгого ожидания с благодарностью думаю о роли Тайваня в деле спасения популяции шарпеев. Мне приходит в голову шутливая мысль: не попросить ли написать слова привета моему шарпею по имени Гвидон, подчеркивая роль острова Тайвань в его судьбе? Каллиграф, явно вдохновленный идеей послания, относится к ней весьма серьезно, к чему, полагаю я, примешивается чувство национальной гордости. Он прописывает на редкость красивые иероглифы. Конечно, я не могу прочитать и оценить стихи, но тайванец заверяет, что его постигла творческая удача и стихи получились хорошие. Я возвращаюсь в Москву и торжественно вешаю листок на стену. Прибиваю низко, чтобы собака могла видеть каллиграфическое послание Гвидону.

Пишу о пражском эпизоде с нежностью, которую я испытывал к Гвидону, его гордой повадке и непредсказуемому поведению. Два качества особенно полюбились мне в его характере: решительность и непреклонность. Как-то он поразил меня, когда на утренней прогулке во дворе нашего дома подошел к лавочке, на которой группа бомжей с бутылкой разложила нехитрую закуску. Закуска тем не менее оказалась весьма привлекательной – в мгновение ока, не обращая ни на кого внимания, Гвидон залихватски расправился с угощением, оставив общество бомжей в растерянности. Непочатая бутылка водки так и стояла во главе не стола, но скамейки. Я спешно увел собаку подальше от места происшествия. По дороге зашел в магазин, чтобы возместить пострадавшим утраченную закуску. Радость бомжей по случаю возвращения закуски трудно описать. Я почувствовал, что в их очерствевших душах, измученных вечным гонением и отторжением, возникло какое-то теплое чувство. Бутылка, стоявшая на прежнем месте, начала бойко наклоняться, разливая драгоценную влагу.

На страницу:
10 из 22