
Кольцо
Мне ли не знать, подумала Мария Ефимовна, у меня было несколько таких аутодафе – половина семьи выбрала другую сторону… А странно, что и этой девочке приходится. Жаль, если так, – девочка толковая, восприимчивая. Ну, дай ей Бог устоять…
– Спасибо… – тихо проговорила Аня и ушла к себе.
Пламя в печке бушевало яростно, адски, пожирая бумаги и фотографии. Аня нервно ворошила в её пасти кочергой, подкидывая в ненасытную стихию всё новое топливо из собственной жизни. Пока не остался один, самый дорогой листок – то письмо Антуся. Объяснение в любви. Шевеля губами, она читала его в сотый раз и вглядывалась в каждую букву. И только уверившись, что оно прочно заучено наизусть, врезано в память, словно в камне выбито, навсегда, до самой своей мелкой чёрточки, она медленно поднесла его к огню, который нетерпеливо взял его, подхватил, смял, скрутил и истребил, обратив в чёрный пепел.
Ну вот и всё. Теперь у неё ничего не осталось от Антуся, даже просто на память. Ни единой вещицы… Хотя нет, конечно, есть – стеклянная полусфера! Как она могла забыть? Да, только это…
В последний его приезд она увидела в сувенирной лавке эту странную, невероятно тяжёлую вещицу: прозрачное полушарие, внутри которого, на условном донышке, был впечатан, впаян ровный слой разноцветных камешков – недоступный рукам, только глазу, разглядывай и любуйся, сколько вздумается. Антусь купил его и подарил ей, сказав «на памёнтке» – на память. Стеклянная диковинка стояла у неё на столе, удерживая в надлежащем месте белую плетёную звёздочку салфетки. Когда поселились с Павлом здесь, Мария Ефимовна определила стеклянный шар как пресс-папье:
– Интересный экземпляр… У моей тётушки был похожий, с мелкими цветочками внутри, муранское стекло. Видела с пчёлками, с фантастическими спиралями, – припоминала она, – гранёные… Но такого сюжета мне не попадалось. Не всегда бывает безупречно с точки зрения искусства, однако ваш хорош. У вас, Анечка, есть вкус, – одобрила Мария Ефимовна.
– Значит, это прижимать бумаги? – растерялась Аня. – Жаль, я не бумажный человек… разве что выкройки. У меня всё больше ткани!
– Прижимайте ткани, – улыбнулась Мария Ефимовна. – Почему нет? Да хоть грибы или квашеную капусту… с точки зрения утилитарности. Пользы. Но скорее, это всё-таки просто штучка для украшения… жизни.
Украшало ли это её жизнь? Морское дно под выпуклой линзой. Словно кусочек той океанской бездны, которая пролегла между ними и в которую он безвестно канул… Где ты, Антусь? Только эта горстка морских камушков и осталась мне от тебя… Но яснее, чем когда бы то ни было, она чувствовала и знала, что он никуда не делся из её памяти, сердца, из её души.
Теперь сообразить, что приготовить-собрать на самый плохой случай…
Серафима, приведя детей домой, энергично грохотала посудой на кухне и, когда туда вышла Мария Ефимовна, коротко спросила её, кивнув в сторону Аниной комнаты:
– Жгла?
Мария Ефимовна, подняв кустистые брови, помолчала и согласно прикрыла глаза. Серафима кивнула. Она, «чухна из раскулаченных», как она сама себя называла, тоже всё понимала, относительной защитой себе ныне числя пролетарского мужа с отлично-безупречной фамилией Иванов.
– Ох-хо-хо, – вздохнула Серафима, – ну, дай Бог. Девка-то золотая.
Осенние сумерки уже сгустились до темноты, когда Аня, уложив дочек, увидела через окно в свете фонаря, что Павел подходит к дому. Один, сам… Хлопнула входная дверь. Аня выскочила в прихожую и безмолвно припала к его груди. Он приложил палец к губам, глазами показал – пойдём к себе. Аня беззвучно твердила одно слово: что, что? В комнате только они зашептались.
– Исключили из партии. Уволили с работы.
– Что это значит?
– Можно считать, что для меня обошлось. Могло быть гораздо хуже. А меньшего и быть не могло. Они обязаны принять меры. А я всё-таки был на хорошем счету, никаких за все годы взысканий. Сказали так: считаем будущим коммунистом. Оставили в звании младший командир запаса. Это можно считать даже поощрением.
– Что же теперь?
– Не пропадём. Надеюсь. Меня так просто с ног не собьёшь. Снова пойду слесарем. Водителем, может быть. Возьмут – уже говорил в таксопарке.
Аня опустилась на диван и тихо сидела, закрыв лицо руками. Павел сел рядом, обнял за плечи. Неужели проскочили…
Аня наконец поднялась и начала разбирать собранные вещи. Глядя на её хлопоты, Павел вдруг подал голос:
– Знаешь, а пакет всё же не распаковывай.
20. Пеликула[89]. 1939 г.
Реня ещё на улице через окно приметила Стася за столиком и поскорее прошла от промозглой сырости поздней зимы внутрь, в тепло. Увидела, что брат взял всем кофе с круассанами, бутылку мальбека[90] и ковыряет чорисо[91].
– Мы успеваем, время есть? – спросила она, снимая пальто, садясь напротив Стася и стаскивая перчатки. – А где Антусь?
– Есть время, начало почти через час, – по порядку отвечал Стась, взглянув на часы. – Антусь сейчас подойдёт. – Стась сумрачно вздохнул. – Всё уже пообрывал… как говорится, сжигает мосты. Угощал, сделал отвальную всем нашим. Прощался.
– И как люди? Что говорят про это?
– Как! По-разному, – вяло отвечал Стась. – Здешние, Рикардо, Матео, Хорхе – спокойно, вроде это само собой. Думаю, некоторые даже радуются, что место свободно. Лерман вот долго убивался, это понятно – такого мастера теряет. Из наших тоже разно… Богдан опять отговаривал. Многие тоже планируют, но так, когда-нибудь. Ну, у всех свои расклады. Но в общем, жалеют, что уезжает. Сработались, да и знают все – он может, чего многие не могут: глазомер, чутьё, дерево чует, фантазия… Всем интересно, как у него там в Польше дела пойдут, но так чтобы вот прямо подхватиться и лететь назад – никто. Если бы кто бедовал, а наши что ж, фирма цветёт. Обжились уже, приспособились, семьи завели. От добра добра… Знаешь, может, думаю, он сюда всё-таки вернётся. Что-то не верится мне, что из его задумки с Анелей получится что-то путное. Глупость это… помрачение. Но упёрся, как баран. Пока в лоб не дадут…
Реня хотела что-то сказать, но передумала и молча взяла в руки чашку. Между её бровей залегла нерадостная складка. «До последнего надеялась, что он не поедет, – подумал Стась, вглядываясь в сестру. – Или наоборот? А ну как сорвётся и вслед за ним полетит? С неё станется… всегда молчит… а мне тогда что? Жениться придётся, что ли…»
Реня глянула на свои часики:
– Ну где ж он?
– Придёт… Расчёт получил – в банк опять пошёл, ну и уже что-то там с билетом определиться. Ага, вот и он! – В двери входил Антон; приподняв шляпу, поприветствовал бармена Фелипе за стойкой и приложился к Рениной руке. – Слушай, что там за шум-гам за углом?
– Правые митингуют, – рассеянно отвечал Антон, аккуратно снимая своё добротное пальто. – Франко превозносят да Гитлера восхваляют. В большом энтузиазме. Бычий рёв стоит.
– Ну-ну, – сумрачно отозвался Стась, доедая чорисо и отставляя тарелку. – В силу вошли. Им, вишь, можно… а коммунистов всё норовят в каталажку засунуть. Богдан, похоже, прав, всё это плохо пахнет. Дрэные всё новости. Что-то тревожно… хоть не читай и не слушай, настроение сразу портится. Вовремя ли ты собрался ехать? Как бы тебе не угодить в самое пекло. Уж больно немцы наседают с Гданьском… вцепились, как псы. Перекусишь что-нибудь?
– Нет, кавы хватит… Ну, если слушать Богдана, – говорил Антон, перебирая бумаги в портмоне, – то ехать не стоило и пять лет назад. Пахнет-то дрэно, но как-то всё утрясается же в конце концов. Авось ничего. Англия стоит за Польшу, а Советы с Гитлером вроде замирились, хотя бы и для виду. А то так можно и ещё бог знает сколько лет прождать. У меня всё готово, – он убрал бумаги во внутренний карман пиджака, откинулся на спинку стула и обвёл Синиц вдохновенным взором. – С долярами[92] всё уладил, билет взял прямо на завтрашний рейс. Скарба, вы сами знаете, не наживал, а мелочи… это было просто. Ровар и патефон уже продал, раз вам лишние. Реня, тот синий костюм, твидовый, Стасю надо хорошо подогнать, особенно брюки, тощий он у нас, – Антон шутливо ткнул Стася в бок. – Куда у тебя всё уходит, на Рениных-то харчах? Не в коня корм! – Реня слегка дрогнула губами, обозначая улыбку. – Радио вот ещё осталось. Аппарат солидный, качественный. Заберёте, продадите, идёт? Ну вот, пожалуй, и всё. Я свободен!
Синицы настрой Антона явно не разделяли. Реня попивала кофе, посматривая за окно, и невесёлая складочка между бровей не покидала её лицо. Стась хмуро потупился.
– Ну что скисли? Завидно, что ли? Может, со мной разем махнёте? Ведь домой, ребятки! На родину. На родину!
Синицы озабоченно переглянулись и помолчали. Слова «домой» и «родина» чувствительно отдались в душе.
– Домой – надо ещё думать, – протянул Стась. – Столько уже здесь… это не шутка. Это тогда было легко броситься, теперь не то… не молодняк. Там за это время тоже как-то жизнь шла, а как? Явишься – а окажешься и там уже не совсем свой, чужой. Где теперь дом-то? И тут, и там, выходит, не прирос…
Он снял машинально свой «артистический» чёрный берет, который давно предпочитал классическим шляпам – Реня находила его более подходящим тщедушному брату, – пригладил мягкие волосы и снова надел, продолжая рассуждать:
– Нет, есть, конечно, кто весь век готов мотаться туда-сюда, шило в дупе свербит, – я не про тебя, Антусь… Но мы не из таких, ты знаешь. Ты-то только и делал, что готовился вернуться, а мы с Реней… – Стась бросил на сестру пытливый взгляд – так и не решили. Раз уж такой у тебя настрой, поезжай, разведай, как там всё. Да что говорить, когда билет уже в кармане! Дорожку проложи. А мы уж следом… сообразим… Но что ж ты душу травишь, – рассердился он наконец, – что за шутки! Пан жартуе?
– Молчу, молчу! – поднял Антон руки, сдаваясь. – Прости, плохо пошутил. Конечно, такие дела в два дня не решаются и не делаются. Всё! Сегодня отставляем всё серьёзное и развлекаемся на прощание. Что там у нас за пеликула наметилась?
Синицы с готовностью отложили трудные размышления и слова, стараясь настроиться на задуманное «весёлое прощание».
– «Ла вида де Карлос Гардель»[93], – объявил Стась. – Новый. Народ ломится как умалишённый, не сразу взял билеты.
– А, твой кумир? Гардель играет и поёт? «Пор уно кабе-е-еса…»[94] – фальшиво изобразил Антон и засмеялся, видя, как Стась морщится. – Хорошее дело. Он, конечно, был, – Антон уважительно воздел вверх ладонь, – величина. И такая дурацкая гибель… жаль.
– Да нет, я же говорю – пеликула нуэва. Только сняли. В мае премьера была в Байресе.
– Это про него, про Гарделя, – пояснила Реня. – Его играет какой-то Уго дель Карриль. Вот, смотри, реклама.
Она достала из сумочки глянцевитый журнал, полистала, раскрыла и показала. Мужчины склонились над журналом, по очереди разглядывая.
– Вот этот изображает Гарделя? – ткнул пальцем Антон. – Что-то он… кхм… даже краше самого Гарделя будет. Больно смазливый. Гардель был… как-то помясистее, что ли…
– Молодой, – сказала осведомлённая Реня, любительница журналов. – С виду лет на пятнадцать моложе. Всё-таки Гарделю было сорок четыре, хотя смотрелся как-то вовсе без возраста. Можно было дать и сорок, и тридцать, и двадцать пять, правда? А сыграть, пишут, надо было всю жизнь, даже с детства. Ну посмотрим…
– А петь будет кто? – озаботился Стась.
– Не знаю… Пишут, что этот Карриль тоже поёт танго. Я его не знаю. Может, для съёмки под записи Гарделя спел. Но уж наверняка станцует.
– Не люблю я это ваше танго, – вдруг сказал Антон.
– Чего-о-о? – изумился Стась и даже огляделся, словно ища, с кем разделить негодование таким кощунством. – Вот ещё новость!
– Уж извини, Стась. Но я ж не про музыку. Петь-играть – пожалуйста. Но как его тут танцуют… Не обычная публика, а танцоры, с выступлениями.
– Ага! Ты так не можешь, поэтому? – уличил Стась.
– Я так не стану никогда даже и пытаться. Сам посмотри, что они выделывают. Словно мухи на варенье сели и сучат лапками, трутся друг о друга… тьфу. Изображают насекомых каких-то. И что-то в этом… нездоровое, злобное, напоказ… Всё с какими-то подвывертами и выкрутасами.
– А вот это точно, – неожиданно поддержала Реня. – Правильно ты сказал – мухи. Мне тоже так всегда казалось. Развязно, неприлично… что тут красивого? Простого веселья нет. Прямодушного… искреннего. Изломанно всё.
– Ну знаете… – растерялся Стась, оставшись в меньшинстве. – Удивили. Ханжи вы оба какие-то замшелые. Хотя, – призадумался он, – насчёт напоказ, можно согласиться… Но местным не вздумайте такие речи говорить – это святое. Национальная гордость и достояние. Считают, душу и судьбу народа выражает. Ну что ж, получается, нет в этой судьбе веселья – пожалуй, так… почему бы и нет? Какая судьба – такие и танцы.
Фильм, разрекламированную пеликулу, смотрели невнимательно, все трое придавленные сознанием, что это прощальное развлечение. Красавчик псевдо-Гардель разбирался с невестой и с шикарной возлюбленной, пел, триумфально концертировал по странам, его комический низкорослый импресарио шустрил, а печальный финал – невеста скончалась, Гардель разбился в самолёте, и два их полупрозрачных призрака, наконец-то соединясь, вместе удалились в небеса – и вовсе оказался некстати: померещилось зловещее предсказание.
Из кинематографа вышли молча, пряча лица и думая каждый о своём. На улице, под фонарями, стало заметно, что глаза у Рени подозрительно блестят влагой.
– Ну что, Стась, – попытался перебить общее настроение Антон, – как тебе показалось – это Гардель пел или сам актёр?
– Н-не знаю, – засомневался Стась, – наверное, актёр, но выходит и у него тоже неплохо…
– А я вот что заметила, – сделав над собой усилие, поддержала Реня обсуждение, спеша перевести его в обыденность, – по своей части… Неправильно они женщин одели. В глаза прямо бросилось, когда невеста опоздала к отходу корабля и он уже отчалил. Когда Гардель уехал, знаете? Нет? В тридцать третьем году, а она одета по последней нынешней моде: подплечики, шляпка, волосы на висках подобраны… Так разве в тридцать третьем носили? Я такую антеру[95], как на ней там, сейчас шью для сеньоры Родригес. Ну ровно такую же, на спинке воротник двумя концами…
– Я не уловил, тебе лучше знать, это ваше женское, – снисходительно пожал плечами Стась, улыбаясь.
Расходясь по домам, обнялись – до завтра: Синицы обещали прийти к пароходу.
– Только не опоздайте, как Гарделева невеста, – усмехнулся Антон.
Однако на следующий день к газетным киоскам стояли очереди, а на площади, как воробьи, резво шныряли мальчишки-газетчики, стремительно раздавая свой товар. Непроданный радиоприёмник Антона захлёбывался речами дикторов, оповещая: Германия напала на Польшу. Война!
– Не успел… – заскрипел зубами Антон и пристукнул кулаком по приёмнику.
Богдан оказался-таки прав – нарыв лопнул.
Антон каждый день начинал с тщательного просмотра газет, радио не выключалось. Уехать не вышло, порушенные здесь «мосты» подлежали восстановлению, а надежды, что всё в Европе скоро уладится, не сбывались: удивительно быстро, просто стремительно, рухнула Речь Посполита, и государство, паспорт которого лежал в кармане Антона, больше не существовало.
Одно радовало здешних белорусов с Браславщины: польские «всходни кресы», подпавшие под Польшу в двадцатом, их родина, опять вернулись в Россию: Советы не отдали их Гитлеру. «Вместе с Анелей, – ночами шептал Антон воодушевлённо, – в одной стране снова!» Которая, правда, теперь Советский Союз… Это всё запутывало: туда даже писем не напишешь и оттуда не получишь – здесь, хотя власти якобы держат объявленный нейтралитет, нет с Советами никаких контактов.
Оставалось ждать, мучаясь неизвестностью и тревогой… Опять ждать!
21. Проводы. 1941 г.

В квартире стояла тишина.
– Серафима Андревна! – позвала Аня. Молчание. Она постучала и в дверь напротив, к Марии Ефимовне, окликнула погромче. Нет ответа. Заглянула в дальнюю расщелину длинной общей кухни с просветом большого окна в торце – пусто.
Стало быть, никого. Некому сказать хоть слово, обыкновенное и обыденное, чтобы подтвердить, что ничего страшного не случилось и не случится. А ей хотелось любого живого голоса, именно сейчас, когда грузовик увез Павла от военкомата на Большой Монетной. Он так не хотел отпускать её руку, и сидя в кузове, плечом к плечу с другими, не отрывал от неё глаз до самого последнего мига, пока тарахтящая машина не завернула за поворот, словно… что? Что ему почуялось? Ну месяц, ну два, три – должно же будет это закончиться, ведь готовились. Финнов же разбили в три зимних месяца, а сейчас тем более – лето.
Эта опустевшая квартира показалась ей зловещим предвестьем – всё кончилось, теперь уж совсем, и ничего хорошего никогда больше не будет. Всё отнимают, последовательно и неумолимо. Рушат одно за другим все приметы, все составляющие её спокойного и равновесного пусть не счастья, но благополучия: её счастье сначала увёз Антусь, потом ушёл из этой жизни папа, следом Пётр и Феликс, теперь Павел. Если бы не исключили тогда из партии, пошёл бы сейчас… кем? Но кто знает, как было бы лучше и надёжнее, кто скажет, как там всё будет? Война всё-таки, вернулся бы только. Опять остались одни женщины, без мужского плеча, как в детстве и юности, с девятнадцатого…
Аня медленно вошла в свою комнату, замерла на пороге. Нехорошее предчувствие разрасталось, перед глазами стоял последний взгляд Павла над щелястым бортом машины, через чужие плечи, полный тяжкой тоски… да вернётся ли он?! И в этот момент она ясно поняла и ощутила – нет, он не вернётся. И мужа своего она тоже больше не увидит, никогда. Никогда.
Ноги подкосились, она подломанной веткой упала на пол и зарыдала. Отчаяние клокотало и билось, затопляя до краев.
Вся комната, единственный свидетель катастрофы, наполнилась предгрозовым напряжением. Веерные ладошки пальмы под окном колыхались от струи из приоткрытой форточки; белые крахмальные занавески волновались, сочувствуя и порываясь добраться до павшей хозяйки. Настенные часы в резном футляре утешительно твердили «не-так, не-так». Портрет Адама Величко был заперт под толстым стеклом в проволочном держателе и взирал с буфета сострадательно, но смиренно и беспомощно, спрятав губы в обильной гряде седых усов. Лысый основательный Ильич выжидательно прищурился со стены на курчавые бакенбарды Пушкина напротив, а тот печально косил глаз на идиллический сад с прудом и скамеечкой – этюд декорации к «Онегину», подаренный Ане театральным художником. Юная Таня Ларина рядом, в отдельной простой рамочке, обречённо обернулась к этому саду, не имея ни малейших шансов вернуться в него…
Пластинка Утёсова в гладком конверте, давно норовившая соскользнуть со стопки книг на этажерке, решилась наконец вмешаться и негромко спикировала на пол. Этот тихий шлепок и нежданное движение заставили Аню вздрогнуть, очнуться и поднять голову.
– Ну хватит… – пробормотала она, оглядываясь. – Что толку… сам себе не поможешь, никто не поможет. Девчонки на мне. Надо устраиваться на работу. Хватит, попановала за мужем…
22. Эвакуация. 1941 г., ноябрь
В квартиру заполошно, но слабо постучали.
– Открыто, – крикнула Аня в прихожую.
Подождала, но никто не входил. Что такое? Она вышла и отворила дверь на лестницу. В мутном осеннем сумраке у перил присела Юлька со сбитой набок шляпкой над расхристанным платком и с путаницей тёмных прядок на лбу.
– Юлька, что ты? – Аня беспокойно склонилась к сестре. Та подняла лицо:
– Аничка, нет-нет, всё хорошо… Как-то я ослабла, я сейчас…
Она поднялась и, опираясь на сестру, заковыляла в квартиру, из прихожей упала в Анину комнату, самую ближнюю к выходу. Рухнула на диванчик возле буржуйки, на которой готовился закипеть пузатый чайник. Аня с сомнением оглядывала её всю, растрёпанную и взъерошенную.
– Ну что ты? Под обстрел попала? Отбой уже был. Сейчас, наверное, Серафима с девчонками придёт из убежища. Вот чайник вскипеть должен.
– А что ж ты не ходишь? – укоризненно пробормотала Юлька.
Аня махнула рукой:
– Да уж как судьба пошлёт. Некогда. Вот с работы пришла, надо протопить, Нину с Дорой покормить, да ещё Мария Ефимовна наша всё больше лежать стала. С ней на пару в квартире и остаёмся, на волю божью. Ей спокойнее, что хоть кто-то рядом. Вся её родня – сестры, племянницы – уехали ещё в сентябре, что ли, а она отказалась. Сначала ходила продавала вещи в комиссионный, но кому они сейчас нужны? На этом кое-как держалась, а потом хуже стало. Ослабла. Стала просить нас с Серафимой Андревной снести выменять то одно, то другое. Эх… я этого вообще не умею, Серафиме лучше удавалось, но когда ей, она в очередях с нашими карточками часами стоит. И что делать? Ну, мы с Серафимой и перестали искать покупателей. Себе вещи оставляем… Она просто так брать еду отказывается. Вон, видишь, стулья свалены?
Аня кивнула в дальний угол, куда едва пробивался свет коптилки. Там беспомощно громоздились друг на друге знаменитые резные стулья Марии Ефимовны.
– Стол её большой Серафима сумела пристроить как-то, забрали, и скатерть тоже, а стулья нет. Ну, я взяла, отдала Марии Ефимовне масло, хлеб, жмых – что было. Подумала, на крайний случай в буржуйку пойдут… Книги вот взяла, видишь? Шиллер… том Байрона.
Аня показала на внушительную стопку книг на этажерке.
– Жалко книги, – пробормотала Юлька, поведя глазом на толстые тома с золотыми обрезами, – дореволюционные издания…
– Ещё бы… Мария Ефимовна сама всю свою библиотеку уже… того… в печку, книгу за книгой. Зябнет. Предлагала ей к нам перебираться – отказалась. Серафима согласилась взять красную лампу и пуфик… Ну, получается, просто подкармливаем Марию Ефимовну, чем можем. Но много ли мы можем? Серафима тоже исхудала сильно, осунулась. Работу в госпитале уже не тянет, пару раз там сознание теряла, тяжело. На одном своём боевом характере держится.
Аня открыла дверцу буржуйки, подсунула полено.
– Ночью ещё моё пожарное дежурство на крыше. Юлька, что ты как побитая? Растерзанная вся. Ну, говори? Бежала от кого, что ли?
– Бежала, да… – Юлька не спускала остановившийся взгляд с огненных щелей печной дверцы. – Только не от кого, а… за кем… Подумать только, Аничка… Я, врач, жена доцента Уманского… – Она прикрыла глаза и покачала головой удручённо и недоумевающе.
– Так говори наконец. Что стряслось?
– Аничка, я гналась… Ты понимаешь, шла тут у вас в соседних дворах и вдруг вижу, что-то шевелится, у подвального окна. Смотрю – кошка пробирается… Кошка! Кошка, Аничка!
– Кошка? – Аня удивлённо дрогнула бровями. – Да уж, давно не вижу, с месяц. Если только домашние у кого остались. Диких всех уже… того…
– Эта, знаешь, серенькая такая, обычная… Хотела её подманить… кис-кис, говорю, подбираюсь тихонько… а она учуяла… заметалась… Я за ней, думала в угол её загнать и… господи-боже… прижать… ой… Уже шёрстки коснулась, чуть-чуть не схватила, а она как-то… из рук выскользнула и бежать, из одного двора в другой. Я за ней… Бог знает, сколько дворов за ней… как умалишённая… Там, где световой колодец у вас, щелью, опять уж в руках, казалось, была – я хребет её костлявенький рукой тронула, позвоночки… И вдруг раз – и нет ничего… Куда она подевалась, так и не поняла…
– Не поймала.
– Не поймала.
Сёстры посмотрели друг на друга.
– Жалеешь, что упустила?
– Нет! Господи! Нет, Аничка… На себя удивляюсь… прямо в голове помутилось…
– Ну и хорошо, что не поймала. Что бы с ней делать-то… разве ты бы?..
– Нет! – Юлька замотала головой. – Нет… Даже не представляю.
– Ну, я бы тоже не могла, – решительно заключила Аня. – Ну и нечего попусту переживать. Всё к лучшему. Сейчас вскипит, надо девочкам поесть сварить… Знаешь, а мне сегодня у Сытного рынка песок за манную крупу всучили.
– Песок? Куда же ты смотрела? Как это всучили?
– Да так. Женщина показалась приличной. Восемьдесят рублей просила. В парадную завела, кулёк свой раскрыла. Я даже пальцем на язык попробовала. Вообразила уже манную кашу – беленькую, как до войны, аж слюну сглотнула. На неделю, думала, растянем, девчонкам счастье будет. А дома открываю – сверху и правда манная была, тонким слоем, а под ней опилки и песок для веса. Счастье, что не высыпала разом, а развернула – всё слоями осталось. Песок отделила, опилки в воде всплыли…
– Надула… вот мерзавка… В милицию заявила?
– Угу, сейчас. Скажут, участие в спекуляции. Пусть уж пан Бог её, бесстыжую, накажет за подлость… Ну да ладно. Вместо каши похлёбку сделаю, суп пожиже. А деньги что – кому они сейчас нужны.
– Аничка, – спохватилась Юлька, – а я же тебе тут принесла кое-что, смотри, – она пошарила в карманах, извлекая кулёчки серой бумаги. – У нас есть знакомая фармацевт, выменяла у неё на хлеб. Это таблеточки сладкие, но на крайний случай, Аничка, когда сознание теряется. С витаминками. Даже половинками можно, поняла? Поможет быстро. Вот пакет ещё, травки сушёные, это как чай хорошо. И ещё вот хлеба, сколько получилось…