Лариса резко встала, обронив:
– Думаю, вам надо поговорить.
И решительно направилась к выходу. Отняв руки от лица, мама с тревогой смотрела ей в спину.
– Подожди, ладно? Я провожу, – сказала она дочери и устремилась вслед за Ларисой в прихожую.
Лариса надела куртку и, протянув руку, взяла шапку, лежавшую на стуле. Она как-то по-особенному обняла маму и вышла, закрыв за собой дверь.
Дайнека ощутила, как под ней закачался пол этой ненавистной квартиры. Она почувствовала себя уничтоженной и одураченной одновременно. Теперь стало ясно, почему отец выразился так дипломатично. Тот другой никогда не выйдет из соседней комнаты.
«Другой человек» – это Лариса.
Их переезд в Москву тоже был бегством. Они с отцом бежали от своего одиночества и от прошлого, которое навсегда осталось в Красноярске. Спустя много лет Дайнека признала, что это было единственно верное решение, которое устраивало всех. В одном городе с мамой, пусть даже таком большом, как Красноярск, ей было трудно удержаться от того, чтобы не бегать к ее дому.
В чужом дворе под мамиными окнами Дайнека прожила целую жизнь, страдая от ревности и одиночества, но никогда больше не переступала порога ее квартиры. Много раз она тайком наблюдала за матерью. Иногда та проходила мимо вместе с Ларисой. Но чаще видела ее в окне, и было больно мириться с тем, что маме так хорошо в этих чужих стенах.
Однажды Дайнека столкнулась в этом дворе с отцом, который стоял за деревом и глядел в те же окна. Заметив ее, он растерялся. Потом крепко прижал к себе и прошептал:
– Милая моя… Мы уедем отсюда. Мы уедем…
Первый вопрос, который задали в московской школе: «Как там на Колыме?» – навсегда запомнился Дайнеке.
Не было ничего удивительного в том, что местные острословы знали о ее родине не больше, чем школьники из Нью-Йорка. Она быстро поняла, ей не обязательно объяснять, что Красноярск – вовсе не Колыма. На это всем было наплевать, как наплевать на все, что дальше Урала. Она гордилась тем, что родилась и выросла в Сибири.
Но гордилась молча.
Привыкание к новой школе осложнялось необходимостью касаться больной темы. Отвечая на вопросы о семье и стараясь выглядеть невозмутимой, Дайнека коротко излагала легенду о банальном разводе родителей. Правда, с каждым разом делать это становилось все легче. Труднее было примириться с колкостями сверстниц по поводу ее сибирского диалекта.
– Ты только послушай, – говорила девочка из ее класса, – как она «окает» и «чёкает»!
– А чего ты хотела? – отвечала другая. – Ты же знаешь, откуда она приехала…
Репутация безнадежной провинциалки, казалось, приклеилась к ней намертво.
В первые годы Дайнека много путешествовала вместе с отцом. Места, где они мечтали побывать, живя в Сибири, теперь оказались удивительно доступны и близки. Проехав чуть больше суток, можно было купаться в море, а на выходные уехать в Питер.
Поначалу это было удивительным, и они вовсю пользовались новыми возможностями. Но постепенно у отца появились свои, не связанные с дочерью, интересы, и они стали реже бывать вместе. Потом он купил дачу, и в их жизнь вошла Настя.
По паспорту Настя-Здрастя была немкой, что было предметом ее особенной гордости и предъявлялось повсюду, как если бы это являлось личной заслугой или чем-то, подтверждающим ее исключительность.
Отец Насти, Николай Иванович Грэмб, был поволжским немцем, одним из тех, кто уже ни языка предков не знал, ни традиций. Но как только появилась возможность, Николай Иванович вслед за уехавшим братом засобирался в Германию, по настоянию и под руководством своей жены Серафимы Петровны, которая казалась большей немкой, чем ее муж.
Оформление документов затягивалось, и Серафима Петровна, поддавшись чемоданному настроению, приняла решение перебраться в Москву – поближе к долгожданному Дойчланду. В арендованной столичной квартире, где временно обосновалась их семья, проснувшись как-то утром, Николай Иванович закурил последнюю папиросу и упал замертво.
Все планы Серафимы Петровны были разрушены. Они уже никуда не уезжали, поскольку сама Серафима Петровна не могла претендовать на обретение новой родины. Отпускать дочь одну несостоявшаяся фрау Грэмб категорически отказалась.
На деньги, которые должны были поддержать экономику Германии, купили комнату в коммуналке неподалеку от Белорусского вокзала. Комната была большая, но на первом этаже старого дома. Одна из стен соседствовала с мусоропроводом, и потому постоянными жителями комнаты (помимо Серафимы Петровны и Насти) по праву могли считаться откормленные на дармовщине крысы. По ночам было слышно, как они возятся под сухой штукатуркой стены или бессовестно перебегают по полу к дыре, ведущей на кухню.
В квартире обитали еще три семьи. Одной из них была «чистоплотная семья из Таджикистана». В общем коридоре целыми днями бегала орава детей – примерно одного роста, возраста и одной национальности. Кроме них были еще мама Лола и папа Фарид. Вся эта семья ютилась в одной комнате.
Рассматривая данные обстоятельства в совокупности, можно было бы предположить, что у Серафимы Петровны опустятся руки. Но подобный расклад был не по ней. Крушение надежд на переселение в Германию Серафима Петровна приняла мужественно. Она вообще хорошо усваивала уроки, которые преподавала действительность, и знала, что все зависит от умения влиться в хоровод жизни, по возможности попадая в такт. И если ты, случайно или намеренно, наступаешь на чьи-то ноги, твое собственное пространство значительно расширяется…
Серафима Петровна взялась за дело. Как она и хотела, постепенно все обустроилось. Сначала дети исчезли из коридора, а потом вместе с мамой Лолой и папой Фаридом отбыли на историческую родину, в Таджикистан. Каким-то необъяснимым образом выяснилось, что проживали они в Москве без соответствующего оформления.
Серафима Петровна безутешно повторяла, прощаясь с отъезжающими:
– Нам так вас будет не хватать…
Крысы, по ночам выходившие на водопой, тоже исчезли. Им трудно было противостоять напору Серафимы Петровны.
В комнате появилась добротная мебель. Настя поступила в колледж (попросту говоря, в ПТУ). Жизнь продолжалась.
Именно сюда, в эту комнату, однажды пришла Дайнека вместе с отцом в гости к его невесте. Они сидели за круглым столом, накрытым льняной скатертью и уставленным угощением. Настя и ее мама рекламировали свою стряпню, о чем-то рассказывали и смеялись. Дайнека с отцом ели, слушали и молчали.
– Я всегда говорю Настене, учи немецкий язык, – с достоинством рассуждала Серафима Петровна. – Я ей говорю: зитцен, пусть привыкает. Или, например, шпрехен, говорю я ей…
Видимо, их уроки немецкого языка так и проходили, и Серафиму Петровну не смущал тот факт, что сама она немецкого языка не знала. Ей мечталось, что когда-нибудь с помощью этого немолодого человека, сидящего за ее столом, они вместе с дочерью обустроят свою жизнь подобающим образом.
Так и случилось.
– Я хотел поговорить с тобой… – С этими словами однажды Вячеслав Алексеевич вошел в комнату дочери.
– Ты уходишь к ней? – не оборачиваясь, спросила Дайнека.
– Это серьезный разговор, прошу тебя, отвлекись…
– Я делаю уроки.
– Людмила!
Она поднялась со стула и встала напротив него:
– Ну?
И тут произошло то, чего Дайнека совсем не ожидала: отец растерялся. Он вдруг обнял ее за плечи, подвел назад к письменному столу, едва ли не силой усаживая на место:
– Прости меня. Не стану тебе мешать.
– Папа, – заговорила Дайнека, сдерживая слезы жалости к себе и к нему, – никто ни в чем не виноват. Я все понимаю… Только боюсь, что ты тоже бросишь меня. Скажи, что этого не случится – и тогда можешь уходить к ней.
Вячеслав Алексеевич склонился к дочери и, прижав ее голову к себе, горячо зашептал:
– Девочка моя, что ты говоришь?! Как я могу оставить тебя?! Речь совсем не о том. Я все обдумал: ты переедешь на дачу, и мы будем жить все вместе. Или, если хочешь, Настя с Серафимой Петровной переберутся сюда, и у нас снова будет семья. Я хочу, чтобы мы все были счастливы! Тебе трудно меня понять… Мне пятьдесят, годы уходят – и мне страшно. А рядом с Настей я чувствую, что живу. Понимаешь? Да что я… – Отец махнул рукой и вышел из комнаты.
– Я понимаю, папа! Я все понимаю! – закричала Дайнека и побежала за ним.
Догнав его в коридоре, она крепко прижалась и быстро заговорила: