Домой отец мой мог вернуться в тот же день, мог задержаться и отсутствовать неделю, а изредка бывало – целый месяц. И шло магическое время ожидания.
Отец звонил в те дни отсутствия, чтобы узнать, можно ли ему позвонить. Телефонная связь вдруг становилась никудышной. Его голос окружали космические бури; казалось, что он общается с нами с Альфы Центавры или с облака Магеллана, хотя он клялся, что находится близко. В конце разговора он всегда хотел, чтобы я четко понимала, или, как он выражался, зарубила себе на носу, что он меня очень любит, и это никогда не изменится, даже после его или моей смерти. Глубоко внутри я знала, что он говорил правду. Наша связь была фундаментальной, нерушимой и никто, включая нас самих, не мог её разрушить. Я была его вечностью.
В 60-е годы среди советских литераторов были очень популярны короткие половые связи. Пьянство было неизбежно, как плохая погода. Распущенность вытекала из лабиринтов лимбической системы, подпитывалась алкоголем в качестве катализатора, и делалась скандальной и душераздирающей. Я видела, как страдали обманутые, соблазнённые и покинутые индивидуумы обоих полов. Некоторые бросались из окон.
Самым важным предметом, обсуждаемым в пьяном виде, было искусство. Напившись, советские литераторы задавали друг другу один и тот же вопрос: «А кто из нас действительно велик?». «Велик ли Михалков?» «Велик ли Вознесенский?» «Рождественский?». «Твардовский?». И т. д. Имена неугодных властям поэтов старались не произносить. Но каждому хотелось быть великим!
Нередко, не добившись выяснения, переходили в рукопашный бой. Литераторы начинали друг с другом сражаться. Драка разгоралась и высыпала на улицу. Как следствие, «бойцов» сажали в КПЗ или отправляли в ближайший вытрезвитель.
Услуги, оказываемые в вытрезвителе, были прямолинейными и неизбежными. В аду вытрезвителя не было сомнений, что кто-нибудь выйдет оттуда нетрезвым. Или же мертвым, в зависимости от обстоятельств и генетических предпосылок.
Ледяные отрезвляющие души били круглые сутки. Интенсивное вытрезвительное обслуживание было частью волшебной советской экономики, ежедневно принося государству миллионы рублей.
Отрезвляли, как правило, пьяных. Спаивала людей другая отрасль советской экономики – производство и сбыт спиртного. Словно Инь и Янь, они были двумя неотъемлемыми частями одного и того же процесса.
Производство алкоголя и отрезвляющий процесс работали как перпетуум-мобиле, день и ночь. Бутылки портвейна, водки или нездоровой жидкости, называемой вином, опустошали карманы советских граждан в тот же день, когда им платили зарплату. Советские пьяницы, лишенные достоинства и индивидуальности, жили в коммунальных квартирах, где ни у кого, ни от кого не было секретов. Кухни были первой и последней инстанцией, где, в конце концов, месть соседа могла поместить оппонента в ад на всю жизнь, где он превращался в живого мертвеца, пока не приходило время стать бесповоротно мертвым. Стоило написать донос, и неугодный сосед отправлялся в тюрьму или лагерь.
Заключенные, призраки ада, питавшиеся «баландой» (кипяченой водой с капустой), были обитателями третьего пространства – невидимыми, наиболее продуктивными, трезвыми и дешёвыми. Они производили необходимые различные товары для СССР, а также детали вооружения и все для военной структуры. Голыми руками они копали радиоактивный уран и плутоний, освобождали щелочные переходные металлы – актиноиды и лантаноиды, хранящиеся в недрах Земли. Эти смертники производили щёлочи, кислоты, строили АЭС, заводы, железные дороги, собирали фонари, полные благородных газов, таких как неон, аргон и ксенон. Радиоактивность стала частью их сердец, мозга, кишечного тракта. Их тела светились в темноте. Могилы для себя, как мастера на все руки, они копали сами.
С другой стороны в нашей огромной стране были так называемые «свободные» люди. В подавляющем большинстве к ним относились представители эфемерных профессий – актеры, музыканты, художники, циркачи. К «свободным», не считая исключений, принадлежали литераторы. Чтобы помочь золотой советской экономике, они должны были создавать литературу, которая не только бы возвышала лик советского рабочего и коммуниста, но и была этому рабочему понятна и ясна. Литература строилась на указах «Бюро пропаганды». Не будь пропаганды, любое тоталитарное правительство прекратило бы свое существование через месяц. Беззастенчиво, выдаваемое за литературу пропагандистское чтиво, делало писавших под указку писателей и поэтов привилегированными, «избранными». Тех, кто под указку писать не хотел, просто не публиковали. Тех, кто писали только «в стол», отстаивая собственные принципы. И не строчили «красные агитки» под страхом смерти и тюрьмы.
Мой отец зарабатывал деньги магическим ремеслом, называемым «поэтический перевод» с подстрочников. Ему не так повезло, как Пастернаку, переводившему на русский язык Шекспира. Он переводил, как он выражался, бред сивой кобылы. Я представляла, как кобыла ржала и бредила во сне, а отец в это время сидел рядом с ней в хлеву и печатал на пишущей машинке иероглифы. Авторы, которых переводил мой отец, были поэты советских республик. Он переводил их с подстрочников и зарабатывал деньги, чтобы содержать семью. Писавшие на родных им языках – молдавском, туркменском, киргизском и других – поэты союзных республик нуждались сначала в подстрочном, а затем – в поэтическом переводе на русский. Чтобы их русским братьям – пролетариям было ясно с кем их объединяют. При подстрочном переводе киргизской или туркменской поэзии на русский язык поэмы превращались в нечто бессмысленное, нерифмованное, этакую «мумбу-юмбу». Издательство звонило моему отцу и просило в этой «мумбе-юмбе» разобраться. С удивительным упорством мой отец пытался превращать эту бессмыслицу в поэзию, пока отдельные слова вдруг магически не превращались в стихи, переставали, как он говорил, резать ему ухо. Я с ужасом и волнением вглядывалась в его ушные раковины и мочки, принимая выражение прямолинейно, опасаясь увидеть непоправимое. Так я узнала о существовании метафор.
Конечно, отца любили туркменские и киргизские «поэты», министры культуры или образования в своих республиках. Они щедро поставляли моему отцу алкоголь, так как понимали, что он выполняет очень сложное, важное и деликатное задание. Порой моя мама говорила, что мой отец пропал без вести в одной из азиатских республик. Мы действительно никогда не знали вернется ли он живым.
Рифмовать мой отец умел блестяще. Чем больше ерунды он переводил, тем больше поступало заказов. Министр черной металлургии одной из советских республик написал книгу стихов под названием «Цветы из моей шкатулки». Даже товарищ Брежнев, генеральный секретарь Коммунистической партии, написал книгу под скромным названием «Новая Земля», в которой объявил всему миру, что «экономика должна быть экономной». Книга эта, слава богу, была написана на русском языке. Перевод не требовался.
Итак, мой отец был советский литератор. Много разных дам кружилось вокруг литераторов и их притягательного Дома. Сравнение, конечно, не ахти, но мне вдруг вспомнились советские баллистические ракеты и космические спутники с обезьянами и собаками, кружившие вокруг Земли в конце 50-х, угрожая всему миру своим преимуществом в космосе. Определенные женщины в СССР также были подобны оружию и спутникам. Молодые и старые, они вращались вокруг литераторов, используя разноплановый стратегический арсенал, в надежде кого-нибудь зацепить.
Большинство из этих блудниц носили грубые домашние пальто с популярным в СССР искусственным мехом под бобра и чулки телесного цвета со швами, которые бежали по их выдающимся ляжкам вплоть до чёрной дыры, из которой было не так просто выбраться.
Было очень сексуально носить шелковистые кружевные нижние юбки вокруг пухлых бедер и глубоко расколотые свитера, где, будоража мужское сознание, колыхались желанные белые молочные груди, которые сводили литераторов с ума и увлекали их в волшебный мир спонтанного секса, прямо как игра в рулетку в казино, когда никогда не знаешь, что зацепишь.
Время от времени слабый пол выпускал на литераторов своих собак и обезьян, чтобы заманить работников пера в брачный капкан или, хотя бы, «поиметь дитя», чтобы получать ежемесячные алименты. Поймать «продуктивного» (избранного) литератора было сложной задачей. Большинство из них было уже оккупировано, или имело несколько тайных семей на стороне, в зависимости от их ранга. Были «народные поэты и писатели», были «Писатели Республики», были даже «Писатели Советского Союза» – особо желанная цель.
Существовали также «профессиональные союзы» всех разных творческих профессий, что позволяло неустанно присматривать за нестойкой богемой. Чтобы принадлежать к одному из Союзов, надо было либо рыть носом землю, либо целовать задницы. Чего мой отец не стал бы делать никогда. Но за него вступилась справедливость. В Союз писателей его рекомендовал сам Александр Твардовский, прочитавший стихи моего отца в дивизионной газете. В Союз писателей отец был принят в 29 лет.
Все в юности казалось неподвластным времени. Из черных и коричневых штанов литераторов торчали мощные лейблы «Сделано в СССР», сами эти литераторы разгуливали по нашей квартире, пока не падали под силой гравитации на стулья, на диваны и полы. Тарабарские разговоры об искусстве, музыке, философии, феминизме, квантовой механике, мистике и других «темах времени» со скоростью света прожигали дыры в диалектическом материализме и научном коммунизме. Нецензурная лексика сопровождала накалённую атмосферу запретных разговоров. В свете торшера частички табака плыли в воздухе через полированные мебельные джунгли, полные газелей, танцующих на лужайках персидских ковров на высоких каблуках-копытах под звонкую мелодию советской поп-музыки. «Жил да был чёрный кот за углом».
Добавляя к вечеринке возбуждающий запах французских духов, шлюхи – стукачки в сапогах-чулках без стеснения затевали опасные разговоры насчёт запрещённой антисоветской подрывной литературы, и возможности её достать. Казалось, что они бессмысленно вызубрили магические имена, которые произносились шёпотом: Гумилёв, Северянин, Шаламов, Платонов, Набоков, Бердяев, Соловьёв, Орвелл, Ницше, Шпенглер, Замятин.
Гипнотический запах духов, табака и алкоголя проникал в извилины мастеров литературного труда, вызывая мгновенное желание покорить сердце очередной стукачки в обтягивающих колготках с пустым игривым взглядом лошади, готовой в любое время по команде брать барьеры, или заводной куклы, повторяющей одно и то же, стоит только завести её ключиком. Желание овладеть такой куклой под звуки виниловой пластинки, что надрывалась песней из кинофильма «Старшая сестра», было необоримо.
Как в песне Окуджавы, которую я запомнила и пела, на вопрос: «почему?», ответ всегда был один: «что был солдат бумажный».
Время он времени меня ставили на стул, и мама давала задание: «Ну, Анка, пой!». По команде я затягивала очередную песню. Больше всего аплодировали и смеялись, когда я пела «И я была девушкой юной, сама не припомню когда», или «Любишь – не любишь, не надо, Я ведь ещё молода, Время настанет – полюбишь, но будет поздно тогда». Особенно гостей веселила ситуация, когда я забывала порядок слов и, добавляя свои собственные, произвольные, пыталась сохранить смысл моего собственного понимания жизни. Их неистовый хохот провоцировал соседей, которые вызывали милицию. Милиционеры приходили, и мама поила их чаем с печением или тортом. Уходя, они говорили: «Пожалуйста, граждане, потише». Когда милиция уходила, гости, для пущего эффекта выпучив глаза, наперебой говорили моему отцу что я скорее всего буду актрисой. Я видела, что идея, что я могу стать актрисой, была отцу не по душе. У него на мое будущее были другие планы.
Ванная была самым оживленным местом в наших апартаментах и всегда была занята. Я наблюдала, как слабый пол стирал свои замоченные в сладких мускатных винах блузки и умело поправлял свои волосы в стиле “Bobetta” (самые популярные прически 60-х годов), с виртуозной точностью закалывая их металлическими штырями, в то время как сильный пол обсуждал с моим отцом великий труд Карамзина «История государства российского».
Не принимая участия в общем праздновании, в конце коридора бдительно стояла моя мать. Трезвое состояние было несокрушимым источником её силы.
Каждое утро отчетливый токсический запах хлорки проникал в затхлый, еще серый от табака воздух, и будил меня. Окруженная богемным распадом, окурками, пустыми бутылками, потерянными шпильками, забытыми дамскими сумочками, я мечтала, что когда-нибудь я сама стану обладательницей шпилек, чулок со швами и сумочки, в которой будут храниться губная помада и сигареты. Сама того не зная я уже была пассивным курильщиком с момента, как стала дочерью своего отца.
Рождение
Желание освободиться от хлорки, въедливого внимания матери, пьяных поэтов, лживых оптимистичных новостей и однообразно скучной советской пропаганды, ежедневно несущейся из радиоприемника, подспудно накапливалось и оформлялось в расплывчатую цель, все больше обретавшую конкретность. Я мечтала вырваться на волю, хотя прекрасно понимала, что до шестнадцати лет, когда выдают паспорт, это не удастся.
Влияние нашей мамы было беспредельно. Она неотступно следила за каждым нашим шагом, и, как мы с братом ни старались, угодить ей полностью было нельзя. В лучшем случае удавалось услышать: «Ну, скажем, ничего». Как ротный командир, желая добиться послушания, вселяет в зеленых новобранцев чувство вины, так и наша мама, без потуг на аналогию, умудрялась делать с нами нечто подобное, и, видит Бог, ей это удавалось. В арсенале её инструментов для воздействия чувство вины было основным рычагом контроля. Мы с братом были единственным «всем», чем она владела безраздельно. Наше послушание было смыслом её жизни и льстило её чувству собственного достоинства.
Недремлющее око нашей матери бдительно наблюдало за нами даже в её отсутствии. Её влияние на все наши помыслы и поступки сделалось нашим неотъемлемым бременем с рождения и до последних дней.
Я поняла довольно рано, что придется нести этот крест, даже когда её не станет.
Мой отец был эксцентрик. Его поведение и ход мыслей не вязались с принятыми нормами. Он катался на фигурных коньках, был акробатом, носил странную одежду – главное его требование к одежде было удобство – он часто шил её сам. Ко всему прочему, он был поэтом. Оригинальности ему было не занимать. Также, он что видел, то и говорил. Ход его мыслей шёл по прямой, минуя социальный лабиринт. Он был как бронепоезд без тормозов, неудержимый на ходу, чьи колеса мощно вращались, сметая всё на своём пути. Взрывные реплики, губительные шутки походили на обломки сломанной бритвы, невидимые, острые и болезненные. Он легко создавал социальную путаницу и страх повсюду; все чувствовали, что он готов ляпнуть в любой момент что-то невообразимое. Как следствие – он остался совершенно один. До конца своей жизни мой отец летал по своей собственной траектории, как птеродактиль в джунглях советского Мезозоя.
Вполне закономерно – жизнь моего брата оборвалась рано. Да и я сама, немало лет назад, лишь чудом не рассталась с этим миром.
Мой брат всегда, каким он видел идеал, стремился к совершенству. И находил для достижения его свои особо уникальные пути.
Однажды он подрезал острым ножом свои пальцы, чтобы сделать их миниатюрнее. Они должны были свободней бегать между черно-белых клавиш пианино, тем самым облегчая игру на инструменте его собственные джазовые композиции. По клавишам струилась кровь, а брат мой все играл, пока домашние не отвезли его к врачу.
Уже в сознательном, зрелом возрасте он собственноручно отрезал свой половой член, повинуясь беспрекословно командам злого голоса, который время от времени звучал у него в голове.
А еще через полгода он покончил жизнь самоубийством в сосновом парке на улице Кравченко, повесившись на бельевой веревке с паспортом в кармане и запиской: «Ухожу из жизни добровольно, так как она не оправдала моих надежд».
Мне до сих пор мерещится, что мы могли его спасти.
Со мной же ничего радикального и рокового не происходило. Правда, однажды я выпала в ластах из окна третьего этажа. Причиной было спиртное. Я выпала, но не разбилась до конца. Судьба подарила мне новый шанс, вторую жизнь.
Но возвратимся к первой моей жизни. Её начало состоялось в Октябре, одиннадцатого дня. Около пяти утра я неумолимо двигалась по тугому негибкому вагинальному каналу матери. Мой мозг, беспомощно хлюпавший при каждой схватке, принял овальную форму, когда я вдруг удосужилась застрять. При невозможности использовать руки или ноги, со ртом, полным белого липкого безвкусного вещества, я все боролась и боролась, не беря во внимание, что моя мать устала от этого процесса. Белая клейкая паста, изобретательно созданная природой, чтобы защитить меня от бессмысленного глотания околоплодных вод, все глубже и глубже проникала в мое горло. Акушерка наконец поняла, что схваток не было уже два часа.
В 6 часов утра её хриплый уверенный голос произнес: «Арест родов. Немедленно начните внутривенное вливание – Окситоцин 4 мг. Повторять каждые 4 часа, пока схватки не начнутся опять, пока не станут прогрессировать, и пока голова ребёнка не покажется в промежности».
Большое чудо, что в восемь часов пятнадцать минут на окситоциновом экспрессе я прибыла в этот мир. Первый мой вдох добровольно я категорически отказалась сделать. В 8:20 утра меня жестко отшлепала по моей синей заднице акушерка, крепко знавшая свое дело. «Никто не умирает, когда дежурю я», – сказала она убеждённо, свирепо скалясь златозубой улыбкой.
Действительно, я вдохнула воздух в мои спавшиеся легкие, и умудрилась выдохнуть без проблем к всеобщему удивлению. Меня не показывали моим родителям в течение 3 дней – обычная практика в России. Для блага моего, для блага моей матери, для блага государства.
Отец приехал в «стерильную атмосферу» родильного дома в пижамных штанах, тапочках и самодельной шубе из овечьей шкуры. Он только что проснулся. Медсестре он грозно сказал: «немедленно покажите мне мою дочь».
Неожиданное появление моего отца привело команду медсестёр в движение. Они стали лучше обо мне заботиться. Называли отца полным именем – Юрий Петрович каждый раз, когда он появлялся в палате. Одна из медсестер была особенно добра и предложила ему кофе с молоком.
Рутину он освоил очень быстро. Натягивал на рыжие свои усы стерильную маску, оставляя только щелочки для глаз – прожекторов, которые, с ярким сапфировым блеском, пристально, смотрели через стеклянное окно в мою кроватку.
Один глаз моего отца всегда подмигивал из-за тика, который он приобрел в результате взрыва мины, почти мгновенно убившей его первого фронтового друга Тростина. Шрапнель разворотила Тростину живот и кишки его стали выпадать. Несчастный пытался запихнуть их обратно. Доли секунды, ставшими веками, Тростин боролся со своими кишками на глазах моего отца, пока не упал на зеленую траву, и затих. Случилось это в начале немецкого вторжения и оставило в сердце отца глубокий рубец.
После того, как отец увидел меня в первый раз, он очень взволновался. От мысли, что я могла быть не его. Пытаясь найти ответ, он долго всматривался в моё сморщенное лицо. С тревогой он понял, что ответа пока нет. И испарился на пять дней.
О его местонахождении только гадали, когда он появился снова. Овечье пальто пропало без вести, руки его дрожали, но в мыслительном процессе была ясность. Из кармана его брюк, остатки пиршества, торчали огурец и сардина и, как вспоминала моя мать, они воняли.