Пошли после уроков гулять или в кено».
Гулять я с ним не пошла, о «кено» даже думать себе запретила, а после последнего урока, будто сорвавшись с цепи, полетела, как угорелая, домой. Я, конечно, не поверила хулигану Петухову, ожидая от него какого-нибудь подвоха на прогулке или сидя на последнем ряду в темном кинозале, и все из-за того, что я вбила себе в голову, что я слишком страшная и в меня никто – даже Вадик Петухов – не может влюбиться. К подозрительности и неверию в моей душе примешалось еще одно очень странное, будоражащее и необъяснимое чувство – не могу сказать, что оно было мне неприятно: стоило только вспомнить конопатую наглую морду Петухова, как мне немедленно хотелось сделать что-то до крайности нелепое и в высшей степени глупое – например, выпрыгнуть из окна или закричать на всю улицу все равно что.
– Да никакая ты не косая! У меня тоже так было в твоем возрасте, когда я, бывало, задумаюсь и смотрю в одну точку, – утешила меня мама, крепко сжимая в руке «букет» из шампуров, и в этот момент объявили посадку на мой самолет.
Через полчаса я уже созерцала в иллюминаторе пышные, на вид созданные из тягучего воздуха то белые, то серые облака, героически снося пинки в спину, которыми пассажир, сидевший сзади, время от времени пришпоривал меня, будто побуждая к движению, яко упрямую, непослушную клячу. Я проклинала его в глубине души, пытаясь сосредоточиться на судьбе юной Консуэло, я летела к морю, не ведая того, что еще помимо моря ждет меня на отдыхе и какой сюрприз мне уготовила судьба, снова достав меня из своего кармана, подобно носовому платку, дабы оставить на нем свой знаменательный след.
А еще через полтора часа, когда самолет приземлился и, проехав по взлетной полосе (не знаю, сколько метров), остановился, тот самый осел, что излягал ногами мою бедную спину, вдруг сказал мне на ухо – ехидно так:
– Дэвущка, а дэвущка! Крэсло-то нужно было поднять!
В аэропорту, на высохшей земле с колючками и занятными, то там, то сям разбросанными нежно-лимонными цветками с тонким запахом и мягкими, словно плюшевыми, листьями с серебристым налетом, растениями стояли красавец Марат и Нур с оттопыренными крупными ушами.
Я обернулась – за мной, словно тень, неотступно следовал незнакомец, багаж которого был оформлен на мое имя. Получив саквояж, картину, корзину, картонку, он искрящимся взглядом посмотрел на меня и, сказав:
– Очень, очень красивый девушка! Жаль, что косой! – принялся пересчитывать свои поклажки.
Марат всю дорогу объяснял, почему в аэропорт меня не приехали встречать остальные члены семьи:
– Эльмира с Соммером на работе. Эльмира хотела отпроситься, но ничего не получилось. А Раиса поджидает тебя дома. Варит дохву, праздничную харирсу даже затеяла, хасыда уже готова и трехцветный пирог, – расписывал он, в то время как Нур глупо улыбался, пытаясь вставить в его бурную речь хоть словечко.
Но Раиса встретила меня отнюдь не хасыдой. Она долго не открывала дверь, а когда наконец открыла, то предстала перед нами в грязном рваном халате, сжимая в левой руке большую жестяную банку из-под сельди иваси, в которую была налита белая масляная краска, а между верхней губой и носом она едва удерживала кисть.
– Дунночка! Мы тебя так долго ждали! Мы так рады тебе! Ты как солнышко появилась в нашем доме! – восторженно воскликнула она, и кисть с грохотом упала на пол. Однако радостная хозяйка занятие свое не бросила – ринулась к подоконнику и принялась с каким-то истеричным азартом за работу. – Подоконники крашу! – объяснила она, будто я этого сама не видела.
Через десять минут красавец Марат, ушастый Нур и я с разламывающейся спиной были вовлечены в покраску рам и подоконников.
И почему все, кто долго ждет меня, когда я наконец появляюсь, занимаются покраской стен или подоконников?..
* * *
Спустя месяц и десять дней после моего рождения меня, закутанную в бесчисленные пеленки и одеяла, запихнутую вдобавок в стеганый атласный «конверт», словно огромный кочан капусты, вывезли в коляске на улицу.
Конечно, никакого соседа, что строил мне глазки в родильном отделении, и в помине не было в два часа пополудни у второго подъезда пятиэтажного дома. Впрочем, ничего другого я и не ждала от этого крикливого петуха. Наверное, таращится сейчас из своей коляски на какую-нибудь лысую, с лицом, покрытым диатезной коркой, девицу (вполне возможно, старше себя). «Ну и наплевать – я тоже подыщу себе кого-нибудь! Вот только бы до песочницы добраться!» – так думала я, не подозревая, что в начале марта песочницы обычно пустуют.
Я попыталась оглядеться, оценить ситуацию, но, естественно, ничего не увидела, кроме тонкой талии моей родительницы, бывшей в облегающем фигуру демисезонном пальто изумрудного цвета, и книги, которую она держала в руках – она называлась «Основы конструирования верхней одежды». Скука! Я вдохнула холодный, совсем не весенний воздух, и от тоски, которая (что ни говори) была вызвана отсутствием у второго подъезда в два часа дня «настоящего мужика», завопила от обиды, несправедливости, наплевательского отношения со стороны (не знаю его имени) того, кто по халатности медицинского персонала хоть и недолго, но все же успел побывать сыном моей матери, а следовательно, моим молочным братом.
– Тшш, тшш, тшш, тшш! – Меня с большим энтузиазмом раскачивали из стороны в сторону – такое впечатление, что я еду в поезде: тук-тук, тук-тук, тук-тук, тук-тук. Эти «тук-тук» и «тшш, тшш» несколько утешили меня, я успокоилась и вскоре заснула. Долго ли я спала или совсем мало – не знаю, но мне приснился сон. Только теперь я поняла, что видение то было вещим.
Приснилась мне озаренная нежным розовато-оранжевым сиянием закатного солнца веранда. Над головой свисали налитые, тяжелые, янтарно-оливкового оттенка виноградные лозы. Дом. Одноэтажный, приземистый, с плоской крышей, побеленный, словно хата на украинском далеком хуторе. Открывается дверь, и мне навстречу выходит – он. Высокий, статный. Бронзовый загар его особенно хорош и контрастен со светлыми одеждами. Он смотрит на меня и молчит, будто что-то мешает ему говорить. А себя, себя я не вижу – лишь чувствую, что стою и точно так же не свожу с него взгляда. С его миндалевидных, искрящихся, насыщенно изумрудных (такого же оттенка, как демисезонное пальто моей родительницы) очей. Римский нос – крупный, правильной формы, с горбинкой. («Все-таки обладать римским носом куда лучше, чем греческим, который будто перепрыгнул на мою физиономию с лица эллинки, что жила двадцать два века тому назад, и с наслаждением вдыхал в себя пары маринованного чеснока, коим пропитался воздух в границах Пергамского театра», – заключила я во сне.) Дугообразные брови, приподнятые в удивлении, причем левая – заметно выше правой. Чуть припухлые, четко очерченные губы – не то что какие-то размазанные под носом, которые можно видеть у людей слабовольных и упрямых. «А может, греческий нос ничем не хуже, если он соразмерен с остальными чертами», – пришло в мою сонную голову. Именно! Соразмерно! Все в нем – в этом юноше – было гармонично, начиная с густых, волнами набегавших на чистый округлый лоб каштановых волос до ступней с пастельно-розовыми ногтями, что виднелись в открытых носах его сандалий. Он приоткрыл уста свои – видимо, мысль окончательно сформировалась в его уме и готова была вырваться наружу, но в этот момент я почувствовала резкий толчок, открыла глаза и увидела тусклое серое мартовское небо. Словно оно надвигается на меня. Осиная талия, фигура мамы, облаченная в демисезонное пальто изумрудного цвета, впрочем, как и книга под названием «Основы конструирования верхней одежды», исчезли бесследно. Мою коляску увлекал за собой синий «Москвич», зацепившись за спицу ее козырька боковым зеркалом. Родительница, бросив увлекательнейшую книгу в снег, неслась за нами и что-то кричала, но что именно, было не разобрать из-за приличного уже расстояния между нами, рева двигателя и попутного ветра.
И тут произошло чудо – коляска сама вдруг отцепилась от зеркала (хотя – как знать? Может, кто-то невидимый десницею своей взял да и снял спицу с зеркала?) и, прокатившись еще метров десять, остановилась – «Москвич» завернул за угол дома и исчез.
Мамаша моя, конечно, не на шутку испугалась – лицо ее сделалось таким же серым и унылым, как небо, которое минуту назад стремительно надвигалось на меня. Моя же реакция на сие происшествие была непонятной. Сначала, ради приличия, я хотела было покричать немного, но потом передумала, закрыла глаза и решила еще поспать, дабы увидеть продолжение того волшебного сна про налитые солнцем янтарно-оливковые виноградные лозы и прекрасного принца, однако сон все не шел. Внезапно мне стало тепло – особенно ногам и спине – так уютно, так замечательно, что плакать совершенно расхотелось, спать тоже, а инцидент гонки с «Москвичом» был окончательно забыт. Только десять минут спустя, когда я ощутила сперва уютное тепло, а затем то неприятное чувство, которое нередко испытывают и взрослые люди, если едут, к примеру, куда-нибудь в поезде и спят на влажном, непросушенном (я бы даже сказала, мокром совсем) белье, я поняла, что перепугалась больше моей родительницы. Лишь тогда я позволила себе завыть, подобно сирене, на весь двор.
Но все эти неприятности были сущим пустяком в сравнении с тем, что случилось потом – если быть точной, то уже вечером того же дня.
Невзгоды обрушились на нашу семью, словно прогнивший до основания потолок старого, обветшалого дома.
Ближе к ночи матушке моей стало худо – поднялась температура и появилась нестерпимая, распирающая боль в области груди. Температура моего тела тоже решила подняться за компанию – одним словом, мы заболели. К полуночи, кода круглая луна за окном, будто совсем обезумев от зависти к дневному светилу, почти превратившись в солнце, ворвалась в маленькую комнату, раздражая меня своим металлическим светом и не давая заснуть, баба Сара наконец-то, прошныряв по Москве около пяти часов, откопала где-то знахарку, народную целительницу и гадалку в одном лице. Она влетела с висевшей на кончике длинного носа каплей (образовавшейся из-за мороза, отсутствия носового платка и повышенной бабкиной суетливости) так же нагло и почти обезумев, как светившая и не дававшая мне заснуть луна, волоком таща за собой дородную бабищу с глупой, непроницаемой, я бы даже сказала, идиотической физиономией, и провозгласила не без гордости:
– Это дохтурша – Варвара. Она все болести лечит! Порчи снимает! В бога верит. Слушай ее, Слада, и делай, что она скажет, – велела бабка и, громко шмыгнув носом (так, что капля пропала в левой ноздре и, поболтавшись в носоглотке, упала от безысходности и безвыходности в бабкин желудок), принялась с большим воодушевлением убаюкивать меня, то энергично притягивая к себе кроватку, то отшвыривая ее к окну, пришептывая: – Людер-людер, людерка! Тютер-тютер, тютерка!
Слада повиновалась и полностью отдала себя в руки народной целительницы Варвары. Та настолько порывисто расстегнула рубашку на ее груди, что пуговицы разлетелись в разные стороны, достала из гобеленового, протертого до дыр ридикюля коробочку с длинными иглами и, не вымыв рук, приступила к исцелению болящей.
– Ух! – громогласно вскрикнула она, воткнув первую иголку ближе к подмышке моей родительницы.
– Ой! – взвилась пациентка. – Да вы что, с ума сошли?!
– Дура ты, Сара, – осуждающе проговорила Фрося, неожиданно появившись на пороге. – Вот чо ты творишь? – спросила она и вопросительно выкинула руку вперед.
– Сама простишка! – не растерялась та перед младшей сестрой, что в переводе с мордовского означало приблизительно «сама дура». – Иди отсюда, иди, пшик, пшик, – и, выдворив обидчицу, заговорила наисерьезнейшим тоном: – Терпи, Слада, терпи, я ее полдня по городу искаль! – Засим она вернулась к укачиванию: – Ай, Накулечка моя! Людер-людер, людерка! Тютер-тютер, тютерка!
– Хлоп! – Варвара, всадив вторую иглу, зашептала что-то быстро и неразборчиво. – Пш-пш-пш! Лю, лю, лю. Пш! Пш! Бабах! – И со всей силой с размаху вонзила очередную иголку, навалившись на недужную своей тушей.
То ли последний укол был самым болезненным, то ли моя родительница усомнилась в способностях «дохтурши» излечивать все болезни, но вдруг мама как закричит:
– Ну-ка, пшла вон! Шарлатанка несчастная! Ишь, чего вздумала! Иголками меня протыкать!
– Ты, Матроша, здря так! Оченно здря! – обиделась бабка, вознеся к потолку согнутый крючком указательный палец, который за несколько месяцев до моего рождения нечаянно прострочила вместе с простынею швейной машинкой. – Я ее полдня по городу искаль! Не может она плохой дохтуршей быть! Потиркает, потиркает, и все как рукой снимет!
– Я сказала – вон! Выдергивайте все свои иголки и – вон! – Мамаша была вне себя. Я тоже заревела, решив, что ей сейчас, как никогда, требуется моя поддержка, хотя глупо, конечно, было в начале марта в минус пятнадцать градусов выходить на улицу в тонком демисезонном пальто и без головного убора, даже если у тебя осиная талия и роскошные, выросшие на двадцать сантиметров за время беременности, волосы.
К утру положение усугубилось – мама лежала на постели в полном бессилии. Я, надрывая голосовые связки, что было мочи поддерживала ее. В полдень в комнату ворвалась бабушка № 1, гремя судочками с завтраком, и, увидев больную, полыхающую огнем дочь и орущую внучку, опустилась прямо в своем бутылочном с искрой пальто на постель, выпустив из рук кастрюли с манной кашей. Минуты две она просидела в глубоком раздумье, затем кинулась к телефону, набрала номер и громко проговорила:
– Катерина Ванна, я сегодня на работе больше не появлюсь. У меня тяжело заболела дочь! Да. Да! Нет! Пускай Наталья Григорьевна возьмет мою группу. Ничего страшного – не разломится! – После чего она вызвала «Скорую помощь».
– Мастит, – полчаса спустя, не колеблясь, определил молодой, но очень серьезный доктор в квадратных каких-то очках, осмотрев мамашину грудь, «изтирканную» народной целительницей. – Тяжелая форма. Срочная госпитализация. Вместе с младенцем. Собирайтесь, – резал он, как по живому.
– Как так? – Баба Сара подлезла к врачу, еще больше согнулась, скукожилась вся так, что ростом стала не выше дубового стола, и оттуда, видимо, ощутила в полной мере незначительность своей роли перед дипломированным «дохтуром».
– Вот так. И побыстрее, пожалуйста.
– Сейчас, сейчас. Подождите меня, я сейчас, – вдруг засуетилась она и выпорхнула из комнаты.
Мы с мамашей уже лежали в машине «Скорой помощи», пухленькая медсестра в телогрейке, наскоро наброшенной на белый халат, хотела было закрыть дверцы, как из сугроба неподалеку от той самой лавки, на которой семь месяцев назад были разложены синие куры для ощипывания перед жаркой, потрясающие всех своей безжизненностью и тщедушием, вылетел черный суконный мешок внушительного размера, за ним взвился брезентовый – они мокро, тяжело упали на снег, и буквально из земли выросла или, лучше сказать, восстала сама баба Сара. Снова ее фигура исчезала в сугробе. Потом она, лихо перекинув брезентовый мешок через плечо, схватила черный свободной рукою и возопила:
– Подождитя! Погодит-тя! Меня на ринок довезитя! – Бабка бежала, спотыкаясь о свою ношу, но, добравшись до машины, с необыкновенной юркостью вскарабкалась вместе с мешками и села рядом с бабушкой № 1, которая пренебрегла своими обязанностями воспитателя старшей группы детского сада, решив сопроводить дочь с внучкой в больницу.
– Опять торговать? – поинтересовалась Зоя Кузьминична и с некоторым презрением взглянула на Сару, которая, если следовать нумерации, приходилась мне бабушкой № 3 после Фроси.
– Н-да, – легкомысленно ответила та, не заметив, а может, не желая обращать внимания на разные там пренебрежительные, оскорбительные или осуждающие какие-то взгляды. Она вытерла уголки рта большим и указательным пальцем, который согнулся крючком, потому что баба Сара пристрочила его (то ли по причине большого рвения, то ли по растерянности и невниманию, то ли потому, что куда-то уж очень спешила – как знать) к простыне за несколько месяцев до моего появления на свет. Жест этот был характерной ее привычкой, совершенно ненужный и ничего не значащий, разве что доказывал лишний раз бабкину боязнь, что кто-нибудь может увидеть ее (не дай бог!) с перепачканным лицом.
– Мы – «Скорая помощь», а не такси, – недовольно и несколько вызывающе проговорила медсестра. Бабка притихла, забилась в глубь салона.
– Да ладно, пускай. Все равно мимо рынка поедем, – отозвался шофер, и старуха снова уселась рядом с бабушкой № 1, гордо (насколько могла) выпрямив спину. Она неторопливо развязала пуховый платок, расстегнула верхние пуговицы зимнего своего пальто, кем-то подаренного, с плешивым норковым воротником, засим последовало кофт пять – никак не меньше – все они тоже были расстегнуты... Наконец Сара добралась до крохотного кожаного мешочка на груди, который болтался рядом с алюминиевым крестом на коричнево-бежевой веревке или от торта, или от сырокопченой колбасы, принесенной Любой в штанах с мясокомбината, и ладанкой на точно такой же крученой веревке. Глубокая, словно прорезанная ножом морщина на лбу, напоминающая оттиск литеры «И», сделалась еще явственнее, видимо, от важности бабкиного намерения. Аккуратно, сконцентрировав на этом действии все свое внимание, Сара положила в него ключик, сильно затянула мешочек и принялась застегиваться – сначала пять кофт, пальто с видавшим виды норковым воротником... наконец, она обмотала платок вокруг шеи, завязала его и успокоилась.
Надо сказать, что загадочный ключик, который хранился на сморщенной, не обласканной никем, девственной груди бабы Сары, отпирал не какую-нибудь там обыкновенную пресловутую дверь – нет! Сразу и не догадаться, какому замку принадлежал сей металлический стержень с особой комбинацией вырезов! Придется раскрыть очередной секрет нашего семейства, хотя, возможно, это и не было ни для кого секретом.