Но Аля даже и позавидовать сейчас не могла – так она растерялась. Она едва улавливала смысл пьесы, пробиваясь к нему сквозь порывистые, мучительные цветаевские монологи, и даже обрадовалась, когда читка была окончена.
Она вздрогнула от неожиданности, услышав голос Карталова:
– Алечка, задержись на минуту.
Все актеры уже вышли из репетиционной, а он продолжал сидеть. Прежде чем обернуться к нему, Аля увидела, как напряглась спина Нины Вербицкой, замешкавшейся в дверях.
– Ты поняла, зачем я тебя позвал? – спросил Карталов, когда Аля вернулась к длинному столу.
– По правде говоря, не очень, Павел Матвеевич, – вздохнула она. – Мне было страшновато.
Улыбка мелькнула в его глубоко, как у Льва Толстого, посаженных глазах. Но он не улыбнулся, а спокойно произнес:
– Я хочу, чтобы ты сыграла Марину.
Если бы Аля не сидела в этот момент, а стояла, то ноги у нее наверняка подкосились бы от его слов. Конечно, она пыталась представить, кого могла бы сыграть. В спектакле должно быть занято много актеров, они будут танцевать, конечно, это она сможет… Но Марину!
– Но… как это, Павел Матвеевич? – растерянно произнесла она. – Я – Марину? Да я, честно говоря, не поняла почти ничего!
Последние слова вырвались у нее непроизвольно, от растерянности. Карталов засмеялся.
– Ну и хорошо, – сказал он. – Не поняла – и отлично!
– Что ж хорошего? – Аля сама невольно улыбнулась в ответ на его заразительный смех, хотя ей было стыдно за себя. – Сидела же, слушала как все…
– А по-твоему, я бы обрадовался, если б ты мне бодренько отрапортовала: все понятно, шеф, бу сделано? – поинтересовался он. – Мне кажется, ты должна понять. И воли у тебя должно хватить. Если я сам правильно тебя понял за эти годы.
Его слова не были похвалой, но они были Але приятны. Карталов вообще умел простые вещи говорить так, что они звучали необыкновенно.
– Но я… Я ведь вообще-то не очень стихи Цветаевой люблю, – сказала она. – То есть просто не очень понимаю. И как их читать, как играть? Я не чувствую…
– Вот этим мы с тобой и займемся, – ответил он. – Что ж, Алечка, я тебя оповестил – и больше пока не задерживаю. Размышляй!
В глазах его снова мелькнула усмешка.
«Хорошо ему смеяться! – подумала Аля. – А я теперь ночь спать не буду… Это тебе не две реплики в водевиле – главная роль в трагедии!»
– А Нина? – вдруг вспомнила она, уже поднявшись из-за стола. – Я ведь думала, что она будет Марину играть.
– Нина и так занята во всем репертуаре, – с прежней невозмутимостью ответил Карталов. – Или ты ее ревности боишься?
Аля только пробормотала в ответ что-то невнятное и, торопливо простившись, вышла из репетиционной.
На нее словно лавина обрушилась. Играть в его театре – единственной со всего курса! – да еще главную роль, да еще ту, которую наверняка готовилась играть Вербицкая… Было от чего испугаться!
Было от чего испугаться – но ведь было и чему обрадоваться! Аля сама не заметила, как ее испуг сменился радостью – еще прежде, чем она дошла до конца узкого коридора, в который выходили двери гримерных.
Ей предстояла роль, которой она пока не могла себе представить, – а значит, предстояла жизнь, которой она не могла себе представить. И эта предстоящая жизнь уже была в ее душе сильнее, чем тусклая обыденность, в которой она барахталась как в болоте, без радости и смысла. Эта предстоящая, еще не прожитая жизнь была единственной, ради которой стоило просыпаться по утрам, с мыслью о которой стоило засыпать ночью, которая была достойна того, чтобы привидеться во сне…
Эта жизнь была так прекрасна, что у Али дыхание занялось, и она остановилась прямо посередине пустого фойе. Она хотела этой жизни, она от многого ради нее отказалась – и наконец Карталов пообещал ее, и эта непрожитая жизнь подступила к самому сердцу.
Она действительно не могла уснуть, хотя следующую ночь предстояло работать в «Терре», да и день не обещал быть легким, так что по-хорошему надо было бы выспаться как следует.
Аля читала Цветаеву, наугад открывая белый двухтомник, когда-то в качестве огромного дефицита подаренный маме благодарной пациенткой. Она читала и не могла понять, что чувствует при этом. Смятение – это точно, но что, кроме смятения?
Как играть человека, если заведомо знаешь, что он несравнимо больше тебя, огромнее, мощнее? Можно ли показать, как ходит, говорит, улыбается, сердится женщина, написавшая эти строки?..
Единственной зацепкой были стихи, написанные Цветаевой в Крыму: их Аля почувствовала сразу, без объяснений. Сразу вспоминался Коктебель, лиловые силуэты гор Янычаров, скала Хамелеон, тяжело лежащая в море и меняющая цвет тысячу раз на дню. И прозрение собственной судьбы, которое пришло к ней именно там, в Коктебеле, – та готовность защищать свою душу, без которой невозможно выдержать жизнь.
К середине ночи, когда Аля наконец выключила свет, голова у нее горела, глаза не закрывались, как будто крошки были насыпаны под воспаленные веки, и вместо бодрящего кофе впору было пить валерьянку.
«Не усну, – подумала она. – Везет же, у кого канаты вместо нервов».
Едва она это подумала, как почувствовала наконец, что голова у нее туманится, делается тяжелой, словно вдавливается в подушку. Но сон не подхватил ее, унося на легкой лодочке, как это бывало обычно, а навалился душной тяжестью.
Она вообще не могла понять, что с ней происходит – сон это или явь? Тяжесть она ощущала просто физическую, да и все ее ощущения были физическими, отчетливыми. И все-таки то состояние, в которое она погружалась все глубже, невозможно было назвать бодрствованием; она засыпала…
Видения, мелькавшие в ее воспаленной голове, никак не были связаны ни с книгой, которую она только что читала, ни с каким-нибудь событием сегодняшнего дня. Але казалось, будто чьи-то руки обнимают ее, чьи-то губы торопливо, жадно касаются ее груди. Она чувствовала это дыхание, от которого, как от холода, сжимались соски, чувствовала страстные, до боли, прикосновения.
Кто-то чужой, незнакомый держал ее тело в своих руках, и она должна была бы испугаться. Но главная странность заключалась в том, что она чувствовала не страх, не растерянность даже, а только бешеное, неуемное желание: чтобы объятия были крепче, чтобы не одни только руки этого неведомого человека прикасались к ней, а все его тело, которое казалось ей горячим, огромным.
Вдруг она почувствовала, что это и происходит с нею: сбывается желание, и вся она подмята тяжестью чужого мощного тела. Потом она ощутила эту тяжесть в себе, у себя внутри. Ноги ее судорожно дернулись, раздвинулись. И опять ей хотелось одного: чтобы это странное томленье не кончалось, длилось бесконечно, все глубже пронзая ее забытое мужчинами и забывшее их тело.
Ей хотелось вскрикнуть, но вместо крика долгий, сладкий стон прозвучал в тишине комнаты так отчетливо, что она услышала его уже не во сне и не в забытьи, а наяву. Услышала – и тут же испугалась, что сейчас проснется, и кончится эта сладкая тяжесть, и она не успеет… Ей нравилась медлительность истомы, как нравилась тяжесть этого чужого, несуществующего мужчины, которому она подчинялась вся.
Тело ее вздрагивало все сильнее, билось в призрачных, но таких ощутимых объятиях, приподнимаясь им навстречу и снова падая на горячую постель.
Наконец она почувствовала, что больше не может выдерживать этого напряжения, что огонь у нее внутри становится мучительным, невыносимым… И вдруг он вспыхнул в ней последней вспышкой, она вскрикнула – и тут же тепло разлилось по всему ее телу, начинаясь между раздвинутых ног и достигая каждой возбужденной его клетки.
Теперь она действительно проваливалась в теплую, успокоительную пустоту – тяжело дыша, чувствуя капли пота у себя на лбу и на свинцовых, неподъемных веках.
Утром Аля проснулась в таком состоянии, что впору было не день начинать, а приходить в себя, как после тяжелого труда. Все тело у нее болело, как будто черти горох на ней молотили, ныли кости, а кожа саднила, как после ожога. И не было сил даже на то, чтобы оторвать голову от подушки.
День тоже не принес облегчения: Аля чувствовала себя сомнамбулой и, придя в ГИТИС, смотрела на всех бессмысленными глазами.
– Слушай, да проснись ты наконец! – разозлился на нее однокурсник Антон. – Ты что, хочешь, чтоб я провалился?
Антон Пташников шел показываться в Маяковку и попросил Алю подыграть ему в отрывке из какой-то современной пьесы. Она, конечно, согласилась, и они даже репетировали несколько раз, но сейчас все это начисто вылетело у нее из головы. Она еле шевелила губами и двигалась настолько вяло, что на нее смотреть было тошно.
– Учти, не возьмут – ты будешь виновата, – нервно сказал Пташников. – Ты реплики так подаешь, что в двух шагах не слышно!
– Антоша, ну не сердись, – попросила Аля. – Это же не я показываюсь, а ты, какая разница, как я буду играть? Тебе же лучше.
– Интересное дело! – еще больше обиделся тот. – Выходит, по-твоему, я только на фоне снулой рыбы хорошо выгляжу?
Аля прикусила язык: действительно, глупость сморозила. Правда, обиженный Антон попал в самую точку: он всегда играл тускло, и, будь Аля в хорошей форме, она оказала бы ему плохую услугу на просмотре в Маяковке, куда он надеялся попасть.
Конечно, она понимала причину своего безумного видения. Только полная дура не поняла бы, почему молодой одинокой женщине мерещится все это в ночной тишине и почему она наутро просыпается разбитая, с отвращением к себе.