Впрочем, Нэла считала, что все это не имеет теперь значения. Теперь есть ее брат и есть Таня, важно только это, и вряд ли Ваня воспринимает как трудность, что у Тани есть мальчик Алик, будь тот хоть сорвиголова, хоть ангелочек с рождественской открытки.
– Ты борщ ешь? – спросил брат из кухни.
– Я все ем.
– А я уже не все. – Он появился в дверях гостиной с половником в руке. – Кто б мне раньше сказал! Всегда был поджарый, как собака, над Лилей смеялся, что она на диетах сидит, а теперь самого от бутерброда с колбасой разносит мгновенно.
Лилей звали его жену, их сын Вадик и был аутистом, им Ваня и занимался четырнадцать лет, бросив работу и весь внешний мир оставив побоку. Это приводило в отчаяние родителей и даже Нэлу, но сделать с этим нельзя было ничего: внешний мир не приспособлен был для того, чтобы в нем мог сколько-нибудь самостоятельно существовать такой ребенок.
Год назад выяснилось, что вообще-то мир прекрасно к этому приспособлен. Лиля влюбилась в учителя, который приезжал в Москву из Америки по программе социализации аутистов, и уехала вместе с ребенком к нему в Техас. Нэла, правда, не знала, любовь это с Лилиной стороны была или расчет – скорее всего, то и другое поровну, – но зато знала, что жизнь ее брата это просто обрушило. Все, что со стороны выглядело грузом, давно уже стало опорой его жизни, и когда оказалось вдруг, что этой опоры – необходимости заботиться о ребенке, о котором кроме него не мог позаботиться никто, – больше нет, Ванина жизнь просто развалилась, и обломки ее придавили его так, что вряд ли он сумел бы из-под них выбраться.
Если бы не Таня.
– Это тебя Таня борщами раскормила! – засмеялась Нэла.
– Ну в общем да, раскормила, – кивнул брат. – Только не борщами.
– А чем?
Он не ответил – ушел в кухню, где что-то забренчало; наверное, крышка на кастрюле с борщом. Но Нэла и без слов услышала его ответ, вернее, он и без слов был ей понятен.
Покоем Таня его раскормила. Не тем покоем, который дается равнодушием, а тем, который дается любовью.
Ну и, конечно, метаболизм от нервов ускоряется, а прекрати нервничать, и сразу начнешь от куска хлеба толстеть, это любая женщина знает.
Ваня принес борщ в супнице, которую Нэла тут же вспомнила – в ней Евгения Вениаминовна часто приносила соседям попробовать какие-то невероятные яства, которые она готовила в качестве повседневной пищи, а мама даже в качестве праздничной вообразить себе не могла.
Они ели борщ, в самом деле вкусный, и разговаривали – о Тане, об Алике, у которого обнаружились большие способности к математике, о конструкторском бюро, куда Ваню взяли несмотря на огромный перерыв в работе…
– Ты-то как живешь, почему не рассказываешь?
Брат спросил это мимолетным тоном, но Нэла знала, что спросил не из вежливости.
– Просто нечего, Вань, – сказала она. – Живу не скучно, но рассказывать нечего.
– Так бывает?
– Вышло, что да.
– Вот прямо само собой взяло и вышло? – усмехнулся он и, не дождавшись ее ответа, спросил: – Ты поэтому к Антону приехала?
– Не знаю. Не понимаю, почему я приехала, а главное, зачем.
У кого другого такой ответ вызвал бы, может, раздражение, но Ваня умел спрямлять запутанные линии, и в конечном пункте их запутанности выходило, что суть в общем понятна и без того, чтобы разбираться, каким образом она выявилась.
– Ты лучше про Алика вашего расскажи, – сказала Нэла. – Какой он?
И опять – другой сказал бы, что этого в двух словах не объяснишь, но Ваня ответил:
– Умный, но не разумный. Сердечный, но безответственный. С пяти лет в детдоме, а это, знаешь, не та жизнь, которая дает опоры будущему.
Когда-то в детстве они с братом читали одни и те же книжки и думали обо всем одинаково, потом он стал читать другое и думать иначе – проявился аналитический, системный склад его ума, совсем с Нэлиным не схожий, и профессия его инженерная этому соответствовала. А потом, когда круг его жизни вдруг замкнулся непроницаемой чертой и оказалось, что профессии больше нет и только внутри этого замкнутого круга ему приходится существовать, – все переменилось в нем, и он стал видеть людей не аналитически, а более тонким образом, чем видела их даже Нэла, которой тоже проницательности было не занимать.
– Ничего, Вань, – сказала она. – Он же левертовский мальчик. У него в собственной крови опор достаточно.
– Это да, – кивнул брат.
То, что она сказала, было ему понятно, а кроме него, пожалуй, больше никто ее слов не понял бы.
– Как он вас с Таней называет? – спросила Нэла.
– Таню по имени. Меня Иваном Николаевичем звал, а сейчас никак. По-моему, хочет папой называть, но не решается.
– А ты его не торопишь.
– Конечно.
Она хотела спросить, как дела у Вадьки в Америке, но не стала спрашивать. Можно и у родителей потом выяснить, а для Вани едва ли за год стало безболезненным, когда задевают эту струну.
И все-таки он счастлив, он слегка ошалел от неожиданности своего счастья, это так заметно, что и проницательности никакой не нужно. Глаза у него всегда были внимательные, а сейчас внимание не просто ощутимо в них – оно подсвечено счастьем, как сильным и ясным огнем, и надо не иметь ни сердца, ни ума, чтобы своей внутренней смутой мешать этому огню разгораться все сильнее.
– А родители где? – спросила Нэла. – Я им с дороги звонила, но у них телефоны выключены почему-то.
– Они в американском посольстве, потому и выключены. За визой пошли, – ответил брат. – Папу в Нью-Йорк пригласили на год, в Колумбийском университете преподавать.
– Скоро уезжают?
– Через три дня. Если визу дадут. Сейчас же с этим сложности, под лупой каждого разглядывают. – Он сердито крутнул головой. – И как мы в такое превратились? На весь мир стыдобище.
Ваня принес фаянсовую миску с длинными темно-синими ягодами жимолости. В детстве Нэла любила ягоды из левертовского сада – Евгения Вениаминовна всегда угощала ими, потому что у Гербольдов росла только смородина, и ту все ленились собирать.
Они ели и разговаривали. Вернее, Ваня рассказывал о своей новой жизни – действительно совершенно новой, как будто он вышел преображенным из кипятка своего долгого горя.
Он рассказывал об Алике, о своей командировке на Урал, где делали для самолетов детали, которые он конструировал, о Тане… О Тане он говорил словно бы между делом, но, глядя на него, Нэла понимала, что это самое главное в его жизни и есть – Таня. Что это счастье его и есть.
И так же ясно она понимала, что брат отделен от нее своим счастьем, как прежде был отделен горем. Прежнее печалило ее, нынешнее радовало, но было в том и другом общее, и это общее было – ее от него отдельность. Она его любила, она знала в нем все, но при этом так же не могла приблизиться к нему, как не могла бы приблизиться к любому случайному, лишь краем проходящему по ее жизни человеку, и дело было, значит, совсем не в нем.
В ней было дело, только в ней, но почему – ускользало от ее понимания.
Глава 3
Впервые она смотрела на Москву глазами приезжего.
Если ты уехал из дому сразу после школы, то следует, наверное, удивляться, что это произошло только теперь, двадцать лет спустя. Но Нэла удивилась тому, что это вообще произошло – как только вышла из метро на Пушкинской, ощущение чужого города стало таким острым, что она даже растерялась.
Впрочем, растерянность у нее никогда не длилась долго, а сейчас причины растерянности были так очевидны, что Нэла выдернула себя из нее одним движением, как морковку из грядки.
Тверская улица преобразилась совершенно. Нэла давно и тщательно устроила свою жизнь таким образом, чтобы у нее перед глазами не появлялись уродливые предметы – ни в квартирах, ни в городах, где она жила. Квартиры и города менялись, но это условие оставалось неизменным, за этим она следила.