Это было какое-то очень глубокое, даже глубинное равнодушие, которое никак нельзя было уловить по внешним признакам. Внешне-то как раз парторг демонстрировал явный интерес к тому, о чем спрашивал. Казалось, что он и впрямь хочет узнать, зачем это Юрий Валентинович Гринев, молодой, перспективный ординатор, напорол горячку и улетел в Армению, не дожидаясь, пока от Института Склифосовского будет направлена группа врачей.
– Почему вам было не подождать немного и не полететь как положено? – Теперь парторг иначе сформулировал вопрос, но суть была та же. – Вы что, считали, только у вас есть сознательность, а здесь сидят бездушные эгоисты?
– Я не считал, – наконец ответил Юра, так и не найдя в лице парторга ни единой зацепки для взгляда. – Я об этом вообще не думал. У меня остался неиспользованный отпуск, и я его использовал.
– Тем более странно! – хмыкнул тот. – Зачем использовать свой отпуск, почему было не дождаться официального направления?
Юра почувствовал, что ему становится невыносимо скучно.
– Не знаю, – пожал он плечами. – Не хотелось дожидаться.
Можно было, конечно, объяснить, что в группу от Склифа наверняка включили бы не вчерашнего студента, а опытных врачей, и это правильно, и он это прекрасно понимал. Так оно, кстати, и получилось, Юра сам убедился в этом уже в Ленинакане, когда отыскал своих, склифовских, которые оперировали на уцелевшей станции «Скорой помощи».
И чего ему было ждать? Пока под развалинами никого живых не останется? Он и пошел к знакомому комсомольскому деятелю и как раз успел включиться в группу, которая вылетала в Армению следующим вечером. И завотделением прекрасно все понял, сразу подписал заявление на отпуск.
Юра вообще не понимал, отчего вдруг эти вопросы, и этот парторг, и это равнодушие, замаскированное под внимание, даже под угрозу… Это так не сочеталось со всем, что происходило с ним там, это пришло из какого-то другого, параллельного мира, в существование которого Юре трудно было теперь, после всего, поверить…
Можно было начать объясняться, но зачем? Парторг наверняка и сам прекрасно знал, что Гринева не направили бы от Склифа, и спокойно врал теперь, задавая дурацкие вопросы и глядя прямо ему в глаза.
И в эту минуту Юра понял вдруг, что сказал чистую правду. Что объяснение, которое он дал просто от нежелания объяснять, – исчерпывающее. Ему не хотелось сидеть и ждать. Ему хотелось быть там, где он считал нужным быть. А все остальное просто комментарий, который даже в книжках мало кто читает.
С тех пор прошло пять лет, а это «не хотелось» и теперь казалось Юре единственным правильным объяснением. Может быть, оно и отдавало эгоизмом, но об этом он не думал.
Коридор, по которому он шел к двери своей квартиры, напоминал коридор дома Нирнзее на углу Тверской и Гнездниковского.
Юра тогда еще подумал об этом знаменитом московском доме, когда впервые шел по вымытому коридору облздравовской малосемейки в Южно-Сахалинске. Здесь ему предстояло жить, может быть, очень долго, это был теперь его дом; Юра оторвал привязанную к ключу тряпочку с номером своей новой квартиры.
А в дом Нирнзее его лет с пяти водила когда-то бабушка Эмилия. Водила без особенной необходимости – там не было для Юры ничего, как он тогда считал, интересного, только всякие скучные издательства и редакции, в которых работали бабушкины бесчисленные знакомые. Но она любила брать его с собою повсюду, а он любил ходить с нею повсюду, и потому безропотно сидел в тесных прокуренных комнатках, смотрел в окно на широкие, как поля, зеленые крыши соседних домов, читал взрослые книжки, пачкал руки о свежие журнальные гранки и ожидал, когда бабушка наконец переговорит со всеми обо всех своих загадочных делах.
Эта загадочность женских разговоров с детства была ему так же привычна, как сама бабушка Миля, любимая и любящая. Поэтому Юра не боялся женских загадок и не слишком вдумывался в них.
А дом Нирнзее сразу вспомнился ему здесь, в Южном, потому что тоже ведь был обыкновенной дореволюционной малосемейкой; разве что потолки повыше да комнаты попросторнее.
В конце коридора, у окна, стояла Настя Рыбакова. Она курила под форточкой, дверь в ее комнату была полуоткрыта.
– Юрий Валентинович! – позвала она, издалека заметив его. – А в Москве путч опять, слышали? Коля перед работой по телевизору включал. Они там в этом Белом доме заперлись и телевидение хотят захватить, стреляют. Не поймешь кто, не поймешь в кого, ужас прямо! Что ж теперь будет, а?
Наблюдая, как Гринев идет к ней по коридору, Настя сделала шаг ему навстречу. Полы ее халатика распахнулись, высоко открыв красивую ногу, и Настя поправила халатик – но не внизу, а сверху, у выреза, где и так все было в порядке.
– Не знаю, Настя. – Юра остановился в двух шагах от нее. – Я с дежурства только, ничего еще не знаю.
– Ну, я думала, может, вам там, как спасателям из Москвы, сообщили что-нибудь, – объяснила Настя.
– Я из больницы, с дежурства, – повторил он. – Меньше тебя знаю.
– Жа-алко! – протянула Настя и снова поправила на груди халатик, одновременно делая какое-то особенное, стреляющее движение с утра подведенными глазками. – А я думала, зайдете, расскажете…
– У тебя там пригорает что-то. – Улыбаясь, Юра кивнул на ее приоткрытую дверь. – Извини, Настенька, спать хочу – умираю.
Настя была как раз из тех женщин, которые были очень не прочь и с которыми вот именно не хотелось. С ней не хотелось главным образом потому, что жили по соседству и часто курили здесь же, в коридоре, вместе с ее мужем Колей Рыбаковым, шофером со «Скорой». И поэтому противно было, что она так завлекающе поправляет халатик и смотрит поблескивающими голубыми глазами, призывно приоткрыв губы.
Хотя вообще-то и противно не было – просто не думалось о ней ни одной минуты. Не хотелось.
Пока Юра стоял под душем, пока растирался большим махровым полотенцем, чайник уже щелкнул, закипев. Чайник подарили в больнице к тридцатилетию, и он оказался лучшим подарком: отключался самостоятельно, долго не остывал – в общем, не заставлял о себе думать.
На экране телевизора пролистывались залы Третьяковки, бархатный женский голос рассказывал о Врубеле, Царевна Лебедь знакомо манила тревожными глазами. Юра насыпал чай в маленький заварник и, ожидая, пока настоится, жевал бутерброд, машинально переключая кнопки на пульте. Всюду было одно и то же: зимние виды московских бульваров, пестрые осенние сахалинские сопки, детишки со скрипками… Вчерашний московский день еще не успел их догнать.
Юра собирался поспать, но чай заварил как всегда – до густоты темный, как деготь. Мама называла его уголовным чифирем и даже говорила, что пить такой – самоубийство. Но не запрещала заваривать ни разу, даже когда Юра был мальчишкой. Мама вообще ничего никому не запрещала, даже Еве с Полинкой, а уж тем более ему или папе. Но то, о чем она просила, все они выполняли беспрекословно и без лишних расспросов. Вот она уж точно была по-настоящему загадочной женщиной, Юра с самого детства это знал.
А «уголовный чифирь» после работы почему-то не бодрил, а, наоборот – успокаивал. Юра налил чай в большую синюю чашку; полустертый медвежонок на дне скрылся под темной заваркой. Эта чашка была немногим моложе его: бабушка Миля подарила внуку к пятилетнему юбилею и сказала, что надо выпивать все молоко до капли, иначе медвежонок на дне захлебнется. Чашка была огромная, чуть не целая бутылка молока в нее помещалась. Юрка давился, но выпивал до капли: жалко было медвежонка.
Он и теперь улыбнулся, вспомнив об этом. Чашка с медвежонком была едва ли не единственной домашней вещью, которую он привез сюда, на Сахалин. Все остальное – не хотелось.
Правда, и чашку он забыл сначала, когда уезжал три года назад. Теперь он понимал: его тогдашний отъезд напоминал побег, поэтому ничего удивительного, что было не до подробностей. Только в первый и единственный свой приезд домой он забрал синюю чашку.
Теперь она стояла на столе, прозрачный пар струился над нею, и Юра чувствовал себя дома, глядя на этот пар.
Последний раз пробежавшись по программам, он выключил телевизор и разложил диван. Диван он всегда раскладывал, хотя спал обычно один, и постель всегда была свежей. Дома все с детства посмеивались над его маниакальной чистоплотностью, а потом, когда он вырос, удивлялись: как это Юрочка при такой любви к чистоте работает хирургом – ведь кровь, гной!.. И как он, привыкший душ принимать утром и вечером, чувствует себя в неприспособленных для жизни местах, по которым носит его судьба?
Он надеялся мгновенно отключиться после бессонной ночи, но вместо ожидаемого покоя совсем другое, странное состояние охватило его. Полусон-полуявь, как на легкой невидимой лодочке, и реальность – вот он лежит в полумраке сахалинского осеннего утра на своем диване – сплетается с воспоминаниями.
Глава 2
Мамин день рожденья был в сентябре, десятого, но отмечать она решила семнадцатого августа, заодно с Юркиными проводами.
– Мам, да нельзя же, кажется, заранее, – вспомнил было Юра.
– Ерунда. – Мама улыбнулась и провела ладонью по его носу. – Глупые приметы, если не верить, то ничего и не будет плохого. Ты уезжаешь, это важнее.
Юра как раз, наоборот, склонен был верить в приметы и даже лыжные ботинки всегда зашнуровывал особенным «счастливым» способом. Но маме ведь все приметы заменяет интуиция, и, значит, что для Юры приметы, то для нее – пустяки. Поэтому он перестал думать о пустяках и даже обрадовался празднику, который в честь него устраивался.
Тем более что и отец завтра улетал в свою первую загранкомандировку, к тому же в Америку, а для него, со студенческих лет занимавшегося засекреченными ядерными объектами, это было важным событием.
Отмечали, конечно, на даче в Кратове, и от этого ощущение праздника только усиливалось. Юра любил кратовскую дачу – бревенчатый домик с потемневшей от времени дощатой верандой, семь старых сосен, каждая из которых гудела под ветром как струна, и каждая своим особенным голосом.
Это Ева ему сказала про сосновые голоса, еще когда они были маленькие; сам-то он, конечно, и не расслышал бы.
Зато он родился прямо здесь, в Кратове. Это отдельная семейная история была, Юркино рожденье! Он лет с пяти помнил бесчисленные, для всех новых и старых друзей и знакомых, бабушкины рассказы. Как Валя был еще в больнице, а она приехала вечером забрать невестку с дачи, а та сидит под сосной, держится за живот и, по всему видно, вот-вот родит. И как бабушка растерялась, конечно, но все-таки сообразила, что везти Надю куда-то уже нет смысла. Куда везти в белый свет, когда они не знают даже, есть ли поблизости больница! И как ей пришлось самой принимать роды, счастье, что все прошло хорошо, Юрочка родился ну просто в полчаса, так легко, прямо, ей-Богу, как котенок, а глазки у него сразу были точно бабушкины, чистый кобальт, акушерка прибежала из деревни с фельдшерского пункта, даже она тут же заметила…
В общем, Юрочка сразу был бабушкин внук, и каждый день, прожитый отдельно от него – например, в одной из частых своих поездок на заграничные кинофестивали и конференции, – Эмилия Яковлевна считала не совсем полноценным.
Бабушка Миля умерла семь лет назад, и воспоминания о ней давно уже стали для Юры спокойными, без боли ясными. Но вспоминал он ее всегда, приезжая в Кратово, – как будто здоровался.
Августовской ночью звезды падали с неба, как шальные. Даже не верилось, что в каком-нибудь часе езды от Москвы небо такое темное и глубокое и так хорошо виден этот звездный ливень.
Юра сидел на крыльце и смотрел на небо в просветах сосновых веток. Голова у него слегка гудела от выпитого, но водка была мягкая, настоянная на ореховых перегородках по армянскому рецепту, и хмель от нее был легкий.
Скрипнула дверь, он услышал в темноте Евины шаги на веранде, у себя за спиной.