Ирина смеялась, рассказывая вечером мужу, какое лицо было у ее профессорши во время их разговора.
– И что ты ответила?
Игорь смотрел с тем ободряющим вниманием, которое она так любила в его взгляде.
– Что не поеду. Что я еще должна была ответить?
– Ирка, и правда с ума ты сошла! – Внимание сменилось в его глазах изумлением. – Я думал, ты ее дразнила, профессоршу свою. Ты серьезно, что ли?
– Я не хочу от тебя уезжать, – глядя прямо в прекрасные, освещенные светлым огнем мужнины глаза, сказала Ирина. – Полгода – это слишком много.
– Да ты что! – Он отбросил газету и встал с дивана. – Полгода в Лондоне – это слишком мало. Вот поедешь и сама убедишься.
Последнюю фразу Ирина услышала уже только одним ухом, потому что Игорь прижал ее голову к своему плечу. Все это – отбросить газету, встать с дивана, пройти через половину комнаты к креслу, в котором сидела она, поднять ее из этого кресла – заняло у него меньше мгновения.
«Ресничного недолговечней взмаха», – мелькнуло у Ирины в голове тоже очень быстро.
Хотя при чем тут эти стихи? В его движениях была стремительность, а это же совсем другое, чем недолговечность.
– А ребенок? – Она осторожно потерлась носом о его плечо. – Мы же хотели…
– Мы и сейчас хотим. И через полгода не передумаем. Поедешь, поедешь. Кто в доме хозяин?
– Ты.
Ирина подняла на мужа глаза и улыбнулась. Ее улыбка коснулась Игоревых губ, и губы его ласково дрогнули от этого прикосновения.
Через два месяца она улетела в Лондон. И вот теперь сидела в своей комнате в пальто, прятала нос в вязаный шарф и с трудом сдерживала слезы.
Вообще-то Лондон оказался даже лучше, чем она ожидала. И обычные его, всем известные красоты – Вестминстер, Биг-Бен, статуя Питера Пэна в Кенсингтонском парке, – и то, что было известно не всем, как, например, особенности продажи билетов в Ковент-Гарден. Билеты в этот самый знаменитый лондонский театр были обычно проданы на месяц вперед, но в день спектакля в кассе оказывалось еще ровно шестьдесят семь десятифунтовых билетов. Почему именно шестьдесят семь, никто не знал; было что-то очень интимное в этой непонятной подробности лондонской жизни. Очарование, глубокое, глубинное очарование этой жизни Ирина почувствовала именно в то утро, когда взяла шестьдесят второй билет.
И, конечно, холод комнаты, которую она снимала у хозяйки, не имел по сравнению с такими вот подробностями – а их в лондонской жизни постепенно обнаружилось множество – ровно никакого значения. И плакать ей хотелось, конечно, не от холода.
Ей хотелось плакать от одиночества. Прямо как в том летнем детском саду, где она впервые такое одиночество узнала. Только в том детском саду Игорь был за стеной, в мальчишечьей спальне, а здесь его не было.
«Я же его все равно тогда не знала, – подумала Ирина. – Так что его, можно считать, и тогда не было. А потом он появился. И теперь его только пока нету. А через две недели опять будет».
Она наконец почувствовала, что воздух в комнате становится теплее – как будто от ее мыслей о муже. Хотя на самом деле, конечно, просто оттого, что, войдя в комнату, Ирина бросила в щель на радиаторе десятифунтовую монетку. Она всегда бросала монетку сразу же, как только возвращалась вечером домой, и долго сидела потом в пальто, ожидая, когда в комнате станет хоть чуточку теплее. Десяти фунтов было ужасно жаль – джинсовая юбка, которую она купила себе всего за пять фунтов, просто вопияла о глупости расходов на согревание воздуха, – и Ирина несколько раз пыталась обойтись без этого. Но первая такая попытка обошлась ей насморком, а вторая начинающимся бронхитом. Бронхит она с трудом приглушила антибиотиками и больше тщетных попыток не предпринимала.
По сравнению с московскими, лондонские декабрьские морозы казались игрушечными. Но это на сверкающей огнями и веселыми лицами рождественской улице так казалось, а дома, в унылой комнате, в одиночестве, Ирина чувствовала, что не просто мерзнет, а вся выстывает изнутри. Поэтому дни напролет она проводила на улице, то есть, конечно, не на улице, а в университете, на семинарах по английской лингвистике, или в Библиотеке Британского музея, где так хорошо было переводить старые английские повести, или в каком-нибудь недорогом пабе, где за несколько фунтов можно было сидеть хоть целый день над единственной кружкой пива. Но на ночь, деваться некуда, надо было возвращаться домой. Вечерних десяти фунтов хватало на полночи тепла, потом приходилось бросать в ненасытную щель следующую монетку.
Из-за этой чертовой монетки Ирина просыпалась каждую ночь в одно и то же время. Не специально, а просто потому, что спать становилось невозможно. А этой ночью она проснулась даже раньше, чем обычно. Может, ночь эта была какая-нибудь особенно морозная?
Она выбралась из-под одеяла, пледа и пальто, которыми накрывалась поверх одеяла, и подошла к окошку. Улочка была пустынна, горели фонари над крылечками спящих домов, в их неярком свете поблескивали на небе редкие тускловатые звезды. Все вдруг показалось ей таким странным, таким невозможным – и эта пустая улица, и звезды, и одиночество. Зачем, почему? Зачем она здесь одна, когда есть у нее дом, и есть муж, любящий и любимый, и… Зачем ей быть здесь одной, без него?!
Недоумение от этой простой мысли было таким пронзительным, что Ирина почувствовала, как по ее щекам медленными каплями потекли слезы. Может, это была та пронзительность, которая свойственна всем ночным ощущениям и утром проходит без следа, но она не могла сейчас в этом разбираться. Неделя, которую еще предстояло провести в Лондоне, казалась ей бесконечной в своей ненужности. Она готова была уехать домой немедленно, и даже не уехать, а уйти пешком, вплавь через Ла-Манш!
Ей казалось, что ничего острее этого чувства быть не может. Но когда ночную тишину вдруг прорезал звонок, Ирина вздрогнула. Звонили внизу, на улице, и звонили именно к ней: хозяйка дома была так же педантична, как и скупа, и Иринина фамилия значилась в списке жильцов уже в первый ее лондонский день. Но за полгода, проведенные здесь, звонок она слышала впервые. К ней и днем-то некому было звонить, а уж тем более ночью!
От изумления Ирина открыла нижнюю дверь сразу, даже не спросив в переговорное устройство, кому это она понадобилась, и верхнюю дверь распахнула тоже сразу, и вышла на площадку, прислушиваясь к стремительным, через две ступеньки, шагам на лестнице.
И, ахнув, упала в объятия мужа. Именно упала, и именно в объятия, потому что у нее подкосились ноги, а Игорь распахнул руки так широко, что в этот счастливый размах можно было только упасть.
– Ну, – сказал он, целуя ее в лепечущие что-то бессмысленно-счастливое губы, – скажи что-нибудь внятное.
– Что? – глядя на него счастливыми изумленными глазами, спросила Ирина.
– А не знаю! – засмеялся он. – Что говорят мужу, который явился ночью без предупреждения?
– Это смотря кто говорит, – всхлипнув, улыбнулась она.
– Ну да. – Сам он уже не смеялся, но глаза смеялись по-прежнему. – Есть кто и ничего не говорит, а любовника под кровать прячет. А ты, наверное…
– Я любовника уже спрятала.
Ирина наконец поцеловала мужа и посторонилась, пропуская его в квартиру.
– А ты, наверное, стихи мне расскажешь. Интересно, какие?
Она вовсе не собиралась рассказывать ему стихи, она была так ошеломлена и так счастлива, что ей было не до стихов. Но он так весело смотрел своими невозможно светлыми глазами, что она засмеялась и сказала первое, что пришло в голову:
– «Ты так же сбрасываешь платье, как роща сбрасывает листья, когда ты падаешь в объятия в халате с шелковою кистью!»
Просто она все время думала про объятия. Про его объятия, из которых он ее не выпускал…
– Хорошие стихи, – одобрил он. – А снимай-ка ты свои шелковые кисти…
На ней был вовсе не халат, а свитер и брюки, в которых она спала из-за холода. Но она сняла их быстрее, чем сбросила бы любой халат со скользящими шелковыми кистями. Игорь сел на свой щегольский чемодан и смотрел, как она раздевается. Вид у него был завороженный. Он спохватился, только когда она перешагнула через брошенный на пол свитер и положила руки ему на плечи.
– Ирка… – прошептал он, вставая. – А мне-то в Москве казалось, что я по тебе соскучился…
– А на самом деле что? – улыбнулась она.
– А на самом деле еще сильнее соскучился, чем казалось. И правда, полгода – много это, ой много…
Он целовал ее и одновременно раздевался. Это получалось у него очень смешно, потому что неловко. Его движения всегда были точными, и видеть мальчишескую неловкость его движений было непривычно.
Комната казалась просторной только из-за скудной мебели, на самом деле пройти от двери до кровати можно было в два шага. Но когда, раздевшись, Игорь взял Ирину на руки, за то короткое, как ресничный взмах, время, пока он нес ее до кровати, она успела почувствовать такой счастливый покой, о котором совсем забыла за полгода одиночества.
Весь он был какой-то… твердый, да, твердый, и резкий от нетерпения, и движения его были резкими, и темно-русая челка на мгновенно вспотевшем лбу, но как же мог вспотеть его лоб в таком-то холоде! Впрочем, холода Ирина уже не чувствовала, только вспоминала о том, что он был, каким-то дальним краем сознания. А чувствовала вот эти твердые прикосновения Игоревых плеч, и губ, и ног, переплетающихся с ее ногами, раздвигающих ее ноги… Он был тороплив, нетерпелив, дрожь шла по его телу волнами, и она понимала, что это дрожь нетерпения. Ее собственное нетерпение было совсем другое, чем у него: с той минуты, когда она почувствовала твердую надежность его объятий, ей хотелось исцеловать весь их любимый размах, медленно, по дорожке от одной его ладони до другой. Но она понимала, что мужу не нужны сейчас медленные ласки, и позволяла ему спешить, вздрагивать, быть нетерпеливым, и внутри ее тела нетерпеливым тоже.
Она знала, что потом все будет по-другому, что он будет думать и о ней – так, как думал всегда, с самой первой их ночи вдвоем. Игорь снял в ту ночь номер на последнем этаже гостиницы «Россия», и вся Москва, раскинувшаяся внизу, была видна прямо из кровати, когда они, отдыхая, смотрели в окно, курили и целовались. В ту ночь Ирина впервые поняла, зачем это вообще надо, спать с мужчиной, хотя Игорь был не первым ее мужчиной, до него у нее было два коротких романа с однокурсниками, которые так настаивали на близости, как будто в ней была бог весть какая необходимость, и оба раза Ирине было неловко за то, что она никакой этой необходимости так и не ощутила.
А с ним ощутила тогда и ощущала сейчас, несмотря на всю его торопливость.
Он не только спешил всем телом, но и ни слова не произнес за эти краткие минуты своей спешки. И только в последнюю такую минуту, в последнее мгновение не сказал, а простонал сквозь сжатые зубы:
– Ирка, люблю… – как будто извиняясь перед ней.