И конечно, она пропустила то мгновение, когда он обернулся, и увидела только, как просияли его глаза, даже в полумраке плохо освещенного зала.
– Лера… – сказал Митя.
Это невозможно было ни объяснить, ни даже повторить, как он произнес ее имя и как тут же коснулся ее руки – именно тут же, хотя они стояли совсем не рядом.
Они помолчали секунду, глядя друг на друга, и рассмеялись – потому что им обоим хотелось поцеловаться и обоим неловко было целоваться на глазах всего оркестра.
– Потом, – сказал Митя. – Дай на улицу выйти только, подружка!..
Он всегда ее так называл – с тех самых пор, когда она, десятилетняя, сказала: «Я же твоя подружка, правда?» – и он засмеялся ее словам. Лера привыкла, что он так ее называет, хотя она не подружка ему была теперь, а жена. Но к этому она как раз не могла привыкнуть.
– Мить, а Аленка где же? – спросила она, оглядываясь.
– Да вон она, спит. – Митя кивнул в противоположный угол зала.
Они подошли к сдвинутым дерматиновым креслам, на которых спала Аленка. Теперь, в пять лет, она спала уже не так смешно и трогательно, как раньше – на животе, поджав под себя ножки, – а почти как взрослая, разметавшись во сне на тесных креслах. Только рот был приоткрыт по-детски и прядь светлых волос зажата в кулачке.
Митин плащ, которым она была укрыта, сполз на пол, а его пуловер был свернут и подложен ей под голову.
– Зачем ты ее капризам потакаешь, Митя? – шепотом сказала Лера. – Представляю, что она здесь вытворяла!
– Не представляешь. Сидела, слушала, рот открыв, потом уснула, и мы ее уложили.
– Под оркестр уснула? – удивилась Лера. – А мама на цыпочках ходит, когда она ложится!
– Ну, сегодня было не слишком громко, – улыбнулся Митя. – Струнная группа. Ей понравилось, по-моему. А я так мало ее вижу, Лер, и подумал: пусть уж слушает…
– Пусть, – сказала Лера, на мгновение прижимаясь щекой к его плечу. – Пойдем, Митя.
Зал был уже пуст, они выходили последними. Оркестранты усаживались в автобус, смеялись, переговаривались. Митя положил завернутую в плащ Аленку на заднее сиденье машины.
– Видишь, даже не проснулась, – сказал он. – Погоди, сейчас поедем – посмотрю только на тебя…
Он стоял у кабины с водительской стороны, а Лера – с противоположной, и они смотрели друг на друга над синей крышей машины, в тусклом свете фонаря над крыльцом. Лера видела, как вспыхивают в его глазах затихшие мелодии и как взгляд его пробивается к ней через эти властные отзвуки.
– Не можешь вернуться, Мить? – спросила она наконец.
Митя улыбнулся.
– Все! Одной любви музыка уступает.
– Но и любовь мелодия? – рассмеялась Лера. – Поехали, пушкинист. Давай-ка лучше я – за руль. А то гаишник какой-нибудь тебя за пьяного примет!
– Нет, наоборот, – покачал головой Митя. – Машина – вернее водки, я же тебе говорил: все звуки затихают. Это даже, кажется, научно как-то объясняется – какие-то нервные цепи переключаются… Рахманинов тоже любил сам ездить.
– От скромности ты, Митенька, точно не умрешь! – снова засмеялась Лера.
Они сели в машину, но долго еще не трогались с места: целовались до потемнения в глазах.
– Поедем, Мить! – первой спохватилась Лера, на секунду отрываясь от его губ. – А то мы вообще здесь останемся до утра.
Дождь снова начался, но теперь он стоял серебряной воздушной пылью меж деревьев, в свете фар, пока машина ехала по широкой центральной аллее.
– Гробим парк, – сказал Митя. – Нельзя сюда на машинах. Да все равно…
Лера знала, что – все равно. Старинный парк усадьбы Ливнево был заброшен и запущен до крайности. Даже забора не было, только кое-где висели на столбах какие-то обломки. Въезжал и входил сюда кто угодно в любое время суток. И действительно ничего нельзя было сделать. Деньги на то, чтобы привести все это в порядок, нужны были такие, которые от управления культуры, даже сравнительно богатого московского, получить было просто невозможно. Во всяком случае, это невозможно было сделать за те два месяца, которые Ливнево считалось отданным Митиному оркестру и будущему оперному театру. Уже и то было хорошо, что особняк, до недавних пор принадлежавший театральному союзу, не развалился, и в большом зале даже можно было репетировать.
Машина выехала на Ленинградский проспект. Повторялся Лерин сегодняшний маршрут, но теперь она чувствовала себя совсем по-другому, чем несколько часов назад, когда ехала одна. Она даже в окно не смотрела – только на Митино лицо, освещенное разноцветными уличными огнями.
Она чувствовала, что и Мите тоже хочется смотреть на нее; он то и дело поворачивал голову.
– На дорогу, Митька, на дорогу! – засмеялась Лера. – Сейчас врежемся в столб – и вся любовь. Я тебя лучше за руку буду держать, – добавила она, кладя свою руку на его, лежащую на руле. – Вот чем автоматическая коробка хороша: рука у тебя свободна!
Митя всегда водил машину так, что Лера этого не замечала. Прежде она удивлялась точности его движений, его неощутимому умению выбрать именно то действие, которое было нужно на головокружительных московских улицах, – а потом перестала обращать на это внимание, потому что он все делал так.
Руки у него были большие, как у его отца, – с широкими ладонями и словно набрякшими суставами. Лере Митины руки всегда казались усталыми. Даже странно, как они могут быть такими от невесомой скрипки? Но ничто не могло сравниться с чуткостью его пальцев…
– Слушай, а куда это мы едем? – вдруг спохватилась она, увидев в окно дома-»книжки» Нового Арбата. – Не домой?
– Домой, домой, – успокоил Митя. – Задержимся на пять минут.
Он остановил машину, хлопнул дверцей и тут же скрылся в прозрачном магазине с надписью «Галерея» над входом.
Вернулся он действительно через пять минут и, открыв Лерину дверцу, положил ей на колени букет чудесно подобранных цветов – сиреневых, розовых, лимонных тюльпанов. Тюльпаны пахли свежо и тонко, и Лере показалось, что они светятся в обрамлении прозрачной зелени.
– Митя… – сказала она, опуская лицо в цветы. – А я думала, ты забыл про день рожденья…
– По-моему, это ты забыла. Надо было сразу спросить: «А что ты, дорогой муж, мне подаришь?» – и мне стало бы стыдно. А так – я прекрасно отделался цветочками!
Он подсмеивался над ней, он любил над ней подсмеиваться.
– Мить, ты идеальный? – спросила Лера. – Про день рожденья помнишь, цветы даришь…
– А тебе не все равно? – Он усмехнулся, но в его голосе Лере послышалась тревога. – Тебе не все равно, какой я?
– Все равно. А вдруг я тебе надоем?
– Не надоешь.
– Как скажешь! – засмеялась Лера.
Это она с детства знала, и не она одна – кажется, все в их дворе это знали: как Митя скажет, так и будет. Он не то чтобы угадывал – а вот именно становилось так, как он говорил. Никто даже не спрашивал, откуда что берется.
Лера вообще-то и не обиделась бы, если бы Митя забыл о дне ее рождения. Костя, первый ее муж, никогда об этом не помнил, и она не обижалась: понимала, что он занят своей биологией, высшей нервной деятельностью, улитками и опытами – и на что же обижаться? И ее удивляло, как это Митя все помнит. Особенно когда она видела его глаза, подернутые поволокой звуков…
Они свернули на Неглинную, проехали под длинной гулкой аркой и оказались наконец в своем дворе – как в тихой заводи.
– Смотри, мама так и не спит, – заметила Лера. – Я так беспокоюсь последнее время, ты знаешь? Она говорит, это просто старческая бессонница, но я не верю что-то…