– Ну, что ты хочешь мне сказать? – поинтересовалась бабушка Миля, насмешливо глядя в его сердитое лицо и вкусно затягиваясь крепким сигаретным дымом. – Что у всех должны быть равные возможности?
– А хотя бы! – воскликнул Юра. – Мне же стыдно будет смотреть в глаза экзаменаторам, как ты не понимаешь!
– Ничего не стыдно, – спокойно заявила она, гася окурок. – Экзаменаторы тоже не с луны свалились. Занимайся, зубри и сдавай как все. Юра, – добавила она уже мягче, – все я знаю про справедливость, не надо меня воспитывать, мне не семнадцать лет. Может, в каком-нибудь идеальном обществе и надо все делать на общих основаниях, а наше немного по-другому устроено. И я не хочу, чтобы мой внук загремел в армию только потому, что председатель приемной комиссии захочет протолкнуть дочку начальницы своей жены. Понятно тебе? Побереги силы, Юрочка. – Она поднялась из-за стола, чмокнула его в щеку, как маленького, и он, как в детстве, машинально вытер щеку ладонью. – Ты хочешь быть врачом, ты будешь хорошим врачом – зачем тебе ненужные препятствия?
Но в Институт Склифосовского его все-таки распределили уже без блата, это Юра точно знал.
– Вы, Гринев, являете собою тот нечастый случай, когда желания полностью совпадают с возможностями, – сказал ему завкафедрой травматологии. – Я это понял, еще когда вы были на втором курсе, – и рад, что не ошибся.
Юра проводил все свободное время в институтской травматологической клинике именно со второго курса, когда у студентов еще даже не намечалось никакой специализации. Но он-то давно знал, чем будет заниматься, – чего ж ему было ждать?
Внешне Юра, правда, мало напоминал травматолога, каким его представляют испуганные люди: здоровенного мужика со свирепым лицом и огромными волосатыми лапами, которые ломают кости, как спички. Роста он был небольшого, лицо у него было не свирепое, а всего лишь несколько замкнутое, а сильные ли у него руки, с виду понять было невозможно.
«Хорошие руки», – сдержанно характеризовал их любимый преподаватель, профессор Шмельков, и это было для Юры самой большой похвалой. Да он и сам понимал, что уже сейчас многое чувствует руками и неплохо помогает ими голове – тоже, кстати, не пустой.
Но уметь надо было гораздо больше, чем он умел к окончанию института, и одного чутья было слишком мало для настоящей работы. Это Юра сразу же понял в Склифе, и это не стало для него большой неожиданностью.
Работы здесь было столько, что при желании можно было вообще переселиться в больницу, а желания работать у него было в избытке, и сил тоже хватало. Да он, можно сказать, и переселился. Ночные дежурства плавно переходили в рабочие дни, домой Юра приходил только спать, да и то не каждый день, и при этом, как ни странно, даже не чувствовал усталости.
И это было так понятно, так объяснимо! Правда, Юра едва ли стал бы объяснять кому-нибудь, какой счастливый холодок в груди чувствует в ту минуту, когда понимает: вот это он уже умеет, это уже подвластно его опыту, пусть небольшому, но твердому, прочно сидящему в голове и в руках…
И когда вдруг оказалось, что опыта у него явно недостаточно, – хотя бы в глазах облеченных властью людей, хотя бы просто потому, что работает он всего год, – это стало для Юры ощутимым ударом.
Он сидел в ординаторской второй травмы, пил жидкий теплый чай – сестра Люда вечно заваривала какое-то сено – и думал с тоскливой злостью: не пошлют, ни за что не пошлют…
Он думал об этом с той самой минуты, когда клинический ординатор Коля Клюквин заглянул прямо в перевязочную, где Юра возился с гипсом на ноге семнадцатилетней девочки Наташи, и быстро, взволнованно проговорил:
– Слышал, Юр?
– Что? – спросил Гринев, не оборачиваясь; Наташа морщилась, слезы стояли у нее в глазах.
– В Армении землетрясение, слышал? Сейчас по радио передали. Два города, сел несчетно… Говорят, дома прямо под землю ушли!
Колина тревога сразу передалась ему, но сейчас надо было сосредоточиться на распухшей Наташиной ноге.
– Я сейчас, – сказал Гринев. – Сейчас, иду уже, Коля. Все, Наталья, больше больно не будет, ножка твоя как в колыбельке. Вытирай слезы!
Радио в ординаторской не выключалось, но об Армении больше пока не передавали. Но и того, что уже сказали, было достаточно, чтобы понять: помощь там нужна в таких масштабах, которые отсюда, из Москвы, даже представить трудно.
Уже назывались фамилии врачей, которые поедут от Склифа, хотя о поездке еще не объявили официально. Говорили: Петрицкий, Соломин точно, скорее всего, еще Аверченко, наверняка Ларцев… Юрина фамилия не называлась ни разу, и он понимал, что она и не прозвучит. И что обижаться так же бессмысленно, как требовать, – тоже понимал. Не до амбиций, поедут врачи с таким опытом, которого нет и просто быть не может у молодого ординатора…
Понимать-то он понимал, но и сидеть на месте, как будто ничего не случилось, – это тоже было не по нему.
Главное, что он знал: безвыходных ситуаций не бывает. Или, во всяком случае, их гораздо меньше, чем люди склонны думать. Безвыходна только смерть, а пока человек жив, дело небезнадежно, даже если он кажется полутрупом.
Ну, а сам он пока еще, слава Богу, жив, и даже не полутруп, – значит, должен найти выход.
Надо было придумать что-то, чтобы избавиться от незнакомого, свербящего чувства неправильности происходящего с ним, которое не давало Юре покоя с самого утра.
И для этого надо было прежде всего рассудить логически. Итак, от Склифа он не поедет – это факт. Поехать он должен – это тоже факт. Каким образом обыкновенный человек из Москвы может попасть в район землетрясения в Армении? Как частное лицо – никогда, там наверняка уже патрули, оцепление, да и билетов не возьмешь на самолет. Значит, надо искать организацию, которая его отправит.
И тут, при слове «организация», Гринев сразу понял, к кому надо обратиться.
Он вспомнил горнолыжную базу на Джан-Тугане, куда ездил каждый год, еще школьником. Вообще-то база была не мединститутская, а МВТУ имени Баумана. Но в Бауманском у Валентина Юрьевича работали друзья, сам он в студенческие годы тоже ездил на Эльбрус – до травмы, конечно, – и пристроить сына на горнолыжную базу не составляло особого труда.
Юру совершенно не привлекал альпинизм, которым увлекалось множество его ровесников. Ему казалось странным стремление рискнуть, чтобы «испытать себя»; даже песни Высоцкого на эту тему не нравились. Как это можно «испытывать себя», искусственно создавая рискованные ситуации? А главное, зачем?
То есть сначала он не думал об этом так определенно – просто не находил удовольствия в альпинистском лазанье по горам. А потом, когда на старших курсах началась настоящая работа, Юра и вовсе стал относиться к пустому риску с брезгливым недоумением.
Но горные лыжи – это было совсем другое. Это он любил, в этом чувствовал для себя наилучшую возможность отдыха. Не бессмысленной «проверки», а именно наполняющего новой силой отдыха, который был ему необходим.
Юра приезжал на Джан-Туган после зимней сессии, уставший до головной боли, зеленый от изматывающего бессонного марафона, которым всегда были у них зачеты и экзамены, – и видел горы…
О них ничего нельзя было сказать. Во всяком случае, он ничего не мог о них сказать, и не хотел. Только то, что вот – горы, стоят недвижимые, в чистоте своей и отдельности ото всех и всего, и жизнь дышит через них из глубины земли.
Здесь, на Джан-Тугане, Юра и познакомился с Борей Годуновым.
До отъезда оставалось три дня, и это, конечно, было очень жаль. Юре всегда немного не хватало времени, чтобы насытиться этим особенным чувством – чувством гор, своей легкостью, свежестью, силой и беспричинной радостью. Впрочем, он подозревал, что так оно и должно быть: всегда должно не хватать этого времени…
Во всяком случае, каникулы кончались и пора было покупать подарки – скорее всего, такие же, как и в прошлом году, разве что с небольшими вариациями.
За подарками, тоже как в прошлом году, он поехал маленьким рейсовым автобусом на Чегет. Здесь, на базарчике у автобусной станции, яркие кавказские старухи продавали свои незамысловатые сувениры: войлочные белые шапочки, платки из козьего пуха, варежки, носки. Юра, правда, забыл, что привозил в прошлом году, но выбор все равно был невелик, и он купил отцу носки, Еве и бабушке варежки, Полинке белую шапочку, а маме платок.
– Слушай, старичок, ты извини, такой вопрос, – услышал он вдруг.
Юра обернулся и увидел парня в красной лыжной шапочке, нетерпеливо переминающегося у него за спиной. Парень был одет в ярко-голубую пуховую куртку и большие, явно импортного происхождения, горные ботинки. Маленькие карие глаза его поблескивали пьяновато и весело.
– Такое дело, – повторил парень. – Я тебя видел, ты на Джан-Тугане живешь, на горнолыжной.
– Да, – кивнул Юра; лицо парня, впрочем, не показалось ему знакомым.
– Ну вот! – почему-то обрадовался парень. – А я у альпинистов, соседи, значит. – И он тут же перешел к делу: – Мы тут с девушкой выехали, понимаешь, отдохнуть, заскочили в ресторан, то-се, сам знаешь, – подмигнул он. – А тут она платок увидела – и хочет, что ты будешь делать, платок! По-хорошему, конечно, надо бы ее отговорить. Ты глянь на нее, разве она будет по Москве ходить в платке? Но женский каприз – святое дело!
Оглянувшись, Юра увидел девушку своего неожиданного собеседника. Та стояла рядом со старушкой, у которой он сам только что покупал подарки, и рассматривала ажурный платок из белого пуха. Парень был прав: едва ли такая девушка будет носить в Москве платок. Очень уж она изящная в своей короткой красной курточке, очень уж эффектны ее обтягивающие брючки, и круглая шапочка лихо сидит на светлых кудрях.
– Ну, купи ей платок, раз святое дело, – не совсем понимая, при чем тут он, пожал плечами Юра.
– Так я же и говорю! – воскликнул парень. – В ресторан же, говорю, заехали, кто ж знал!
– Тебе деньги, что ли, нужны? – наконец догадался Юра.
– Шерлок Холмс! – радостно улыбнулся парень. – Зришь в корень! Займи, землячок, денег до Москвы, а? Я, понимаешь, завтра отъезжаю, на нуле сижу. А в Москве сразу верну, – заверил он. – Я тебе и адрес оставлю, и телефон. Да я не проходимец какой-нибудь, ты не думай. Бауманское кончил в прошлом году, работаю по комсомольской линии. Не обману! – подмигнул он.
Будь у Юры с собой деньги, он легко отдал бы их этому парню: в самом деле, не обманет же, наверное. Но денег у него после покупки подарков не осталось, о чем он и сообщил комсомольцу.
– Ох ты, елки-палки! – расстроился тот. – Да-а, некрасиво будет перед девушкой…
Он действительно расстроился: все лицо его выражало разочарование, и карие глаза… Даже щегольская куртка, казалось, потускнела.