– А сделал бы он как раз то, что называется фетвой, – улыбнулся Делагард. – То есть попросту высказал бы свое личное мнение о вашей книге. Сказал бы, что она оскорбляет ислам, а посему автор ее достоин смерти. Ну а поскольку он является аятоллой, то есть, как вы помните, духовным учителем и вождем, то его личное мнение немедленно было бы воспринято миллионами правоверных мусульман как обязательное руководство к действию. И вас, талантливого автора, в том только и виновного, что талант подсказал вам тот или иной сюжетный ход, стали бы преследовать до тех пор, пока не убили бы.
– Не может быть! – поразился Василий. – Средневековье какое-то, прямо инквизиция! А если бы другой аятолла сказал, что, мол, книга хорошая и убивать меня не надо? – с любопытством спросил он.
– Это было бы уже его личное мнение, – объяснил Клавдий Юльевич. – И оно никак не могло бы отменить личного мнения, то есть фетвы, другого аятоллы. В общем-то, в этом есть даже определенный демократизм. Но софистика состоит в том, что демократизм в данном случае становится орудием тоталитаризма. И с этим ничего не поделаешь – таков ислам. Да и не только ислам, – после короткой паузы добавил он.
Про демократизм Василий понял не очень – впрочем, как и про тоталитаризм. Что такое демократизм, он, конечно, знал – буржуазная идеология, это им еще в школе говорили, и в училище, и в институте, – а о тоталитаризме имел самое приблизительное представление. Это война так называется, что ли? Но выяснять это у Клавдия Юльевича он не стал. Гораздо интереснее было подробнее расспросить про фетву.
– А если бы я куда-нибудь уехал? – спросил он.
– Удивительно, что такая мысль пришла вам в голову, да еще сразу, – улыбнулся Клавдий Юльевич.
– Почему удивительно? – не понял Василий.
– Потому что вы выросли в такой… в таких условиях, когда отъезд куда бы то ни было не является спасением, так как любой человек, сколько бы ни менял местожительство, тем не менее остается в пределах досягаемости. Тех, кто в этом заинтересован. И поэтому…
– Папа, ты много говоришь, – перебила Елена. – То есть долго. А тебе ведь этого нельзя.
До сих пор она молча сидела на вагонной полке, рядом с Василием и напротив отца. И, разговаривая с Клавдием Юльевичем, Василий все время чувствовал, что она сидит рядом, хотя и не смотрел в ее сторону.
– Все-все, не буду больше расспрашивать! – торопливо пообещал он. – Вы только скажите, чем бы все это кончилось?
– Если сам аятолла не отменил бы свою фетву, то, скорее всего, вашей смертью, – ответил Клавдий Юльевич. – Ну, разве что какое-нибудь могущественное государство направило бы всю свою мощь на защиту вашей жизни. Приставило бы к вам охрану, изменило вам имя, перевозило вас с места на место. И то я не поручился бы за вашу безопасность. Что, например, если бы аятолла умер? Ведь отменить его фетву может только он сам и никто другой! Так она и повисла бы в пространстве вечным вам приговором.
– Папа, завершай лекцию, – велела Елена. – Лучше поспи. Скоро Термез, погранконтроль. Тебе надо отдохнуть.
– Доктор в семье – это катастрофа. – Делагард улыбнулся детской, обезоруживающей улыбкой. – Не женитесь на враче, Василий Константинович! Не то жена станет оценивать каждый ваш шаг с точки зрения его полезности или вредности для здоровья и все неполезное решительно вам запретит. Вот как Люша.
– Ничего я тебе, папочка, не запрещаю, – заметила она. – Но инфаркт не шутка, и тебе нужен покой, ты это и без меня понимаешь.
Покой в жестком вагоне, в котором ехал Василий, а в последние сутки и его новые соседи, был, конечно, относительный. Народу было много, и поэтому постоянно, даже ночью, кто-нибудь ходил по вагону, или ел, или зачем-то перекладывал вещи, или ссорился, или смеялся… Три места, на которых расположились Клавдий Юльевич, его дочь и зять, до полустанка в Голодной степи оставались последними незанятыми местами. И, кажется, это были последние свободные места во всем поезде. Во всяком случае, Еленин муж сразу же сходил к начальнику состава и, вернувшись, сердито сказал жене:
– Все твоя спешка! Чего было сутки не подождать? Ехали бы в спальном, как положено. Нет, вздурилась: скорей, скорей! Будто на свадьбу торопимся.
Сейчас ее мужа на месте не было – наверное, снова отправился выяснять, не освободились ли более подходящие места. По ярко-голубым петлицам было понятно, что служит Игнатий Степанович в НКВД, и, конечно, к новому месту службы ему положено было ехать в мягком, а не в жестком вагоне.
– Отдыхай, папа, мы тебе мешать не будем, – сказала Елена, вставая. – Мы с Василием Константиновичем в тамбуре покурим.
Она тоже называла его по имени-отчеству, но – вот странность! – если в устах ее отца такое обращение звучало так, словно он обращался к какому-то, Василию незнакомому, взрослому человеку, то Елена произносила его имя и отчество так, что он казался себе еще моложе, чем был. А рядом с нею он и так казался себе слишком молодым…
В тамбуре было грязно, душно, и свет пробивался сквозь оконное стекло так тускло, что солнечный день выглядел смутным вечером.
– Вы извините, что я прервала вашу беседу, – сказала Елена. – Но папа в самом деле еще не оправился после инфаркта, и уставать ему категорически нельзя.
– Я понимаю, ну что вы! – горячо возразил Василий. – Надо было сразу сказать, чтобы я к нему не приставал. Просто он рассказывает интересно, – оправдываясь, добавил он.
Ему впервые в жизни было жаль, что он не курит и поэтому не может поднести зажженную спичку к ее тоненькой папироске. Когда-то, еще до школы, он ходил в детскую группу соседской дамы-фребелички Греты Гансовны, и та научила его многим подобным вещам, притом не только обычным – вроде того, как пользоваться столовыми приборами, но и совершенно неожиданным – например, что мужчина должен помочь даме закурить, даже если не одобряет подобного ее занятия. Впрочем, Василий одобрял любое Еленино занятие.
Она закурила сама и легко взмахнула рукой, отгоняя дым от его лица.
– Вам, наверное, очень надоело ехать, – улыбнулась она. – Курить со мной выходите, хотя вы ведь не курите. Ничего, еще сутки – и Сталинабад, вам недолго осталось терпеть. А мы дальше отправимся, в самые горы.
Она сказала об этом с какой-то непонятной интонацией: словно бы мечтательной, а скорее, страстной. Да, именно страстной – как будто ей предстояло ехать не в горную глушь, куда получил назначение ее муж, а куда-нибудь… В Париж, вот куда! Василию почему-то казалось, что такая женщина, как Елена Клавдиевна, должна была бы говорить о предстоящей ей жизни в Париже именно с таким выражением – страстного, напряженного ожидания.
За сутки, прошедшие после водворения в вагоне Клавдия Юльевича Делагарда с дочерью и зятем, Василий успел узнать, что едут они к новому месту службы Игнатия Степановича и что Елена Клавдиевна тоже надеется получить на этом новом месте работу.
– Потому что врачи ведь всюду нужны, – объяснила она. – Даже и в горнорудном поселке. Золото ведь тоже люди добывают, а они могут заболеть.
– Врачи, может, и всюду нужны, да не всюду штатная единица предусмотрена, – буркнул ее муж. И добавил, понизив голос: – Ты вообще думала бы, что говоришь. Золото добывают… Это никого не касается, что где добывают!
– Но Василий Константинович ведь сам геолог, – смутилась Елена. – Я не думала, что…
– А надо думать, – жестко отрубил ее супруг. – С чем его начальство ознакомит, то ему, значит, и положено знать. А все остальное, соответственно, не положено.
Но, в общем, он испытывал такое явное и постоянное раздражение из-за необходимости ехать в неподобающих условиях, что почти не разговаривал даже с женой и тестем, а на попутчика и вовсе не обращал внимания. Окинул его в самом начале быстрым, оценивающим взглядом и тут же потерял к нему интерес.
Да и Василий не испытывал никакого интереса к Игнатию Степановичу. Если что и казалось ему необычным в этом приземистом, кряжистом человеке с вислощеким лицом и недовольно поджатыми бесцветными губами, то лишь наличие у него такой жены, как Елена.
Теперь, когда Василий видел ее перед собою каждую минуту уже два дня подряд, он понимал, что ничего античного в ее внешности нет. Но ощущение небывалости, невозможности того, чтобы в заплеванном вагоне, да что в вагоне, вообще на белом свете, существовала такая женщина, – это ощущение его не покидало. И дело было даже не в том, что она была красивая – мало ли красивых! Она была словно окружена загадочным и вместе с тем до дрожи знакомым облаком, которое казалось Василию таким же осязаемым, как облако ее волос. Волосы у нее были странного цвета – прозрачного серебра. Они доставали до середины щек, и Василию было жаль, что они такие короткие. Вот если бы это прозрачное серебро окутывало ее всю, с головы до ног… Сегодня ночью, лежа без сна на своей полке наверху и прислушиваясь к ее дыханию внизу, он вдруг представил ее, накрытую длинной прозрачно-серебряной волной, и чуть не задохнулся от внутреннего жара, который мгновенно стал жаром внешним, как только он понял, что скрывалось бы под этой волной – узкие, не шире его ладони, плечи, и нежно очерченные бедра, и маленькие, длиною в его ладонь, ступни…
– Сколько вам лет, Василий Константинович? – вдруг спросила Елена.
– Двадцать. – Он ответил не сразу: просто не сразу вспомнил собственный возраст, а точнее, вдруг забыл, что у него есть возраст, что вообще есть у него какие-то внешние приметы, что не весь он – одно лишь странное состояние, в котором нет ничего внешнего, а есть только облик этой женщины, которая тоже и не женщина вовсе, а что-то неназываемое, из чего сейчас весь состоит он сам… Запутавшись в непривычной смуте этих ощущений, Василий даже головой потряс, а потом повторил: – Да, двадцать.
– Я так и подумала, – улыбнулась она. – Только не могла понять, как же вы так рано окончили институт.
– Я рано поступил, – ответил он. – Сразу после училища. Вообще-то надо было на Путиловском заводе отработать, я же на токаря учился, но мне разрешили сразу. Я очень хотел геологом быть, и мне хотелось поскорее. И институт поскорее хотелось закончить, хотя учиться тоже, конечно, было интересно.
– Почему же хотелось поскорее закончить, раз интересно? – с той самой улыбкой, в которой он боялся разглядеть снисходительность, спросила она.
– Потому что мне хотелось уехать. Куда-нибудь далеко. Где все другое.
Он никогда и никому не рассказывал об этом своем желании. Он даже для себя не обозначал его такими простыми и жесткими словами: уехать куда-нибудь далеко, где все другое. Это было его главное желание с тех пор как он осознал, что его жизнь – сплошное и какое-то случайное, какое-то неправильное одиночество.
– От себя не уедешь, Василий Константинович.
– Но вы же пытаетесь, Елена Клавдиевна.
Елена вздрогнула, услышав эти слова, и, помолчав, сказала:
– Я не от себя… У меня другие обстоятельства. Можно, я вас буду по имени звать, без отчества? – вдруг спросила она.
– Конечно! – воскликнул Василий. – Я, знаете, никак не привыкну, что меня по отчеству зовут. Но, правда, мне мое имя как-то не нравится, – смущенно добавил он.
– Почему? – удивилась Елена.
– Не знаю. Просто так. Какое-то оно… Смешное, по-моему.
– Ну что вы! – возразила Елена. – Никакое не смешное, а очень даже красивое. – И вдруг она засмеялась: – А особенно красивое будет от него отчество. Вашим детям повезет! Я когда-то запоем читала Игоря Северянина – был такой поэт, вы, верно, не знаете. И меня просто завораживало его имя-отчество – Игорь Васильевич. Какой он, думала, счастливый: его так красиво зовут… Мне ведь тоже мое имя совсем не нравится. – Она снова засмеялась, сморщив свой тоненький вздернутый нос. – Я его поэтому переделывала как могла, пока папа Люшу не придумал. И, кстати, вы меня тоже по отчеству можете не называть.