
Не причеловечиваться! Сборник рассказов
– Знаю. Лиза вышла замуж за американца и уехала. Всё.
– Сань, я не знаю, откуда ты это взял, но… У меня тесть в Песочном работает, в больнице. Я ему документы как-то отвозил, иду… Вдруг окликает меня кто-то. Я даже не узнал её, Сань… Глаза только, остальное – чужое… Четвёртая стадия, Сань. Это всё. Она просила тебе не говорить, но я подумал… Ты как, Сань?..
«PS: письма, конечно, доходят и без индекса, но мне приятно, что я помню твой – 199106. В 1991 мы познакомились, а 06 – месяц моего рождения. Я все помню, Шанежка, милый мой человек…»
Коэффициент сцепления
Я, наверное, даже не заговорил бы с ней – не в моих правилах терзать попутчиков досужей болтовнёй. Вошёл в салон одним из первых, пропихнул сумку-батон подальше на пустой багажной полке и устроился возле окна – программа выполнена.
За иллюминатором гроздью огней рассыпался аэропорт. Лило, как из душа, ещё и с ветром; на лужах лежала оспенная рябь. Вот уже больше двадцати лет живу в Питере, а к дурацкому климату никак не привыкну. Так и не стал этот город моим, чужой и холодный.
Я уронил наушники, нагнулся, и, распрямляясь, заметил её – стоит в проходе и растерянно ищет взглядом стюардессу. Оказалось, что пока я глазел в окно, подъехал второй перронный автобус, и салон заполнился людьми.
Я сразу понял, в чём дело: у неё был объёмный чемоданчик, а места на багажной полке уже не хватало.
– Нужна помощь?
– О, да, спасибо! Было бы… с вашей стороны…
Я встал, ловко, как в головоломке-пятнашке, перетасовал вещи и уложил чемодан. Протянул руку за пальто, и она, подавая его, улыбнулась.
Улыбка оказалась хорошей. Такие бывают у женщин, не блещущих красотой, но знающих себе цену. Вот только глаза дышали сухим холодом, как питерский ноябрь. Я не любил дежурные улыбки. Однажды довелось увидеть японку, которая, сверкая мелкими куньими зубками, сообщила о смерти коллеги. Меня тогда, помнится, всего перетряхнуло.
Словно прочитав мои мысли, она погасила улыбку и отодвинулась, чтобы дать мне пройти. Фигура у девушки была крепкая, и деловой костюм обтягивал бричкинские объемы чуть больше, чем нужно. Конституция, тут уж ничего не попишешь.
– Хотите к окну? – предложил я. – Я много летаю, насмотрелся.
– Сейчас, думаю, быстро в облака нырнём, а в М. я даже не знаю, куда смотреть.
Мне показалось, она хотела сказать по-другому, мол, там и смотреть-то нечего, и я неожиданно обиделся за город, из которого с радостью сбежал два десятка лет назад.
– Зря вы так. Красиво будет, когда разворот над рекой сделаем. И главная площадь. И факел у нефтьоргсинтеза. И…
– Уговорили, – она с добродушным смешком шлёпнулась в кресло. – Только расскажите, куда именно смотреть. Я Петергофа-то ни разу не видела – всё время пропускаю.
Хорошенькие стюардессы, умело лавируя в узком проходе, проверяли, приковались ли мы к сиденьям, и показывали привычную пантомиму на случай экстренной ситуации. Моя соседка съёжилась в кресле, закрыла глаза.
– Боитесь?
– Да, два месяца назад садились в Оренбурге на вынужденную – птица в двигателе. Перетрусила сильно. Надо, наверное, смородины попить.
– Почему смородины?
– Да это шутка такая. Локальный мем, если хотите. Моя бабуля всё предлагает лечить смородиной – от головной боли до грыжи. Какая полоса мокрая… а мы не соскочим?
– Не соскочим. Есть такое понятие – «коэффициент сцепления». Всё рассчитано.
– Откуда вы знаете? Вы – инженер?
– Папа занимался авиастроением. В М. есть заводы и авиастроительный Завод с большой буквы. В моём классе у каждого кто-нибудь да работал там. Хотите, могу взять вас за руку? Некоторым, говорят, помогает.
– Не стоит. В таких ситуациях люблю бывать одна. У меня в прошлом году подозревали… нехорошее… никому не сказала, сама поехала за ответом. Одна.
Самолёт разбегался перед прыжком в пустоту. Мелькали огни. Она повернулась ко мне и неожиданно представилась:
– Таисия.
– Красивое имя. Редкое и звучное. А меня Антоном зовут. Таисия, вы как к чёрному юмору относитесь?
– А при чём тут юмор?
– Хотел пошутить, мол, если один из нас выживет, будет знать имя другого.
– Средненькая шутка, – это прозвучало даже как-то не обидно. – Вы жили в М.?
– Я там родился.
– Надо же, – она взглянула на меня с уважением и по-детски капризно потребовала, – расскажите о нем.
Повелительный тон меня не задел. Я давно хотел поделиться с кем-нибудь тем, что помнил о городе и детстве. Иногда даже записывал что-то в блокнотах, вордовских файлах, заметках смартфона… Странным образом эти фрагменты куда-то пропадали, а воспоминания ускользали от меня в морок небытия.
– Это мой дом, – начал, – хотя я давно живу в Питере. Многообещающе, да?
– Мне кажется, вы многое можете рассказать. Мне нравятся люди, которые умеют обращаться со словами. Ой, – это самолёт, как всегда при наборе высоты, вдруг провалился в невидимую яму. – Не молчите, пожалуйста, не то я стану вспоминать ту историю с птицей и умру со страху.
– Чтобы отвлечь вас, хорошо бы, конечно, припомнить пару весёлых баек, но, как назло, ничего в голову не лезет. Всё больше ностальгия и меланхолия.
– Начните с первой любви, – она взяла нагловато-шутливый тон. – Обычно это очень занимательно.
…Я закрыл глаза. Зима, горка на лыжной базе. Оплывшее, как масло на сковородке, солнце над гребёнкой чёрных елей. От белизны ломило глаза и лоб. Мы делали санный поезд, с визгом и искристой пылью мчались по склону, с маху врезаясь в снежный бруствер. Все хохотали до колик. Девчонки – особенно. Лица у них пылали, а у меня сладко перекатывалось в животе. Я, хоть и позже других, узнал секрет: зимние ватные штаны у девчонок на завязках, и, пока поезд несётся с горы (для особо наглых – прямо на старте), можно наловчиться и сунуть руку «туда», под пояс спереди. Парням нравилось, девчонки вроде были не против. Длинная и худая Оля-Макаронина, что летом переросла всех парней в классе, громко хихикала. Машка Лисицына шутливо тузила Гришу. Из-под шелковых ресниц Катьки Котовской маслились карие глаза.
На следующем спуске я смело запустил руку «под завязки» Нине Глинниковой, которая уселась передо мной. У Нины были синие глаза в пол-лица и пружинистые белые кудри. Её папа носил полковничьи погоны, поэтому жили Глинниковы не в тесной хрущевке, а в сталинском доме на улице Ленина. На потолке у них висела громадная хрустальная люстра – я видел через окно.
Ветер свистел в ушах. Моя рука стала смелее… Хрясь! Мы ещё даже не доехали до бруствера, а я уже валялся в стороне, по инерции загребая руками рыхлый снег. Это Нина дала мне пощёчину. Что-то я сделал не так.
Сейчас я вообще удивляюсь, почему тогда решил, что с ней так можно. Она была совсем другая, не из нашего мира. Инопланетяшка.
Это стоило понять, когда на День здоровья Нина притащила блины на молоке – румяные и розоватые, как живое тело. У всех остальных девчонок они получались серо-синими, потому что тесто «наводили» на воде.
О той истории с пощёчиной никто не узнал: санный поезд надёжно укрыла снежная пыль, и остальные звенья были заняты чем угодно, только не нами. Через пару дней я набрался храбрости и подошёл к Глинниковой на перемене, чтобы попросить прощения. Вопреки моим ожиданиям, Нина легко приняла извинения:
– Я ведь знала, что ты не такой, как они… Другому бы и пощёчину дать побоялась – вдруг ударит в ответ. Я не к тому, что ты мягкотелый или ещё что… просто ты – верный. Такой, как нужно.
Что она имела в виду? Каким нужно быть? Я и сейчас, спустя годы, не знал.
В конце третьей четверти полковника Глинникова перевели куда-то на юг, в Ростов или Таганрог. Нина обещала прислать адрес, но я так ничего и не получил.
… – Вы не спите? – Таисия коснулась моего плеча. – Замолчали резко, а ведь обещали рассказать что-нибудь забавное…
– Сейчас, – я смутился, – соображаю, что будет вам интересно. Вы по делам летите?
– В командировку. Судиться. Я юрист.
– Большой университет заканчивали?
– Да.
– Я тоже в Ждановском на юрфаке три курса отучился. Отчислился из-за Дрейшева. Был такой – гроза административного права. Не застали?
– Нет, только предания доходили. И какую стезю выбрали?
В ее словах мне почудилась насмешка.
– Бизнес, – сухо сказал я.
– Достойно.
У неё были странные интонации: я никак не мог понять, смеётся она или говорит серьёзно.
– А вы не боитесь летать?
– Нет, – ответил я и покривил душой.
Аэрофобом в традиционном понимании я не был. Страх охватывал меня внезапно, без привязки к времени и обстановке.
Например, по дороге в аэропорт мне попался совершенно невозможный таксист. Сверкая раскосыми глазами в радостном исступлении, он летел по кольцевой, перестраивался из ряда в ряд, одним только чудом избегая столкновения с гигантскими фурами. Вокруг их колёс вихрилась водяная пыль. Мне стало страшно, как не бывало очень давно. Окружающий мир проступил чётче, словно высохло запотевшее стекло, и сделался красивее прежнего. За границами чертового колеса, которое мчало меня и безумца-водителя, чернел лес, сияли равнодушным ртутным светом муравейники новых районов, уходя верхушками в облака, подмигивали сигнальными огнями трубы ТЭЦ. Стучали дворники, золотые реки сбегали по стеклу, и я чувствовал, как крепко врос в эту суетную, но оттого не менее прекрасную повседневность.
Я мог потребовать от него рулить аккуратнее, но, будучи мальчиком из города М., по рождению был лишён права бояться. Я должен был, не моргнув глазом, сигать через траншею, ощетинившуюся арматурой, нырять в незнакомом месте, рискуя пробить бестолковую башку, и лететь с обрыва на велосипеде, беззвучно моля неизвестного бога о том, чтобы не сломать себе шею. И я терпел, хотя кровь пульсировала у горла. Терпел и таращился в лобовое стекло, пока глаза не заслезились.
…Я барахтался в безбрежном горячечном бреду. Люстра-тарелка, как НЛО, парила надо мной, раскручиваясь вокруг своей оси. За окном в мутной синеве ночи бродил кто-то косматый и страшный, зыркал темными провалами глазниц в окна второго этажа, скалился в недоброй улыбке. Мамы не было рядом. Она, я слышал, убежала к таксофону на углу, чтобы вызвать мне «скорую» – ртутный столбик вопреки горьким белым кругляшам полз к отметке «40». Со мной осталась бабушка. Она застыла в пустом переднем углу, только дощатый пол скрипел под распухшими коленями. Единственная в нашем доме икона на потемневшей доске лежала, завёрнутая в вощеную бумагу, на дне бельевого ящика. «Святый Боже, святый крепкий, святый бессмертный…» – бормотала она, и безглазый за окном отступал в темноту.
Сердясь, мама называла бабушку чалдонкой, и я долго считал, что чалдон – обидное слово, что-то вроде болвана. Бабушка по-особому, козырьком, повязывала платок, и молилась по воскресеньям в кладбищенской часовне. Другие старушки из нашего двора ходили в церковь на Слюдянке, и одна лишь моя – в староверческую на кладбище, поэтому ей и с ними было не по пути. Мама бабушкину религиозность не жаловала, она верила в советскую власть и достижения науки.
Той страшной ночью бабушка отмолила меня у своего чалдонского бога. Когда квартира наполнилась шагами и разговорами – мама вернулась с врачом и медсестрой, я уже плавал в поту, а бабушка сидела в кресле у моего изголовья. Её губы всё ещё беззвучно шевелились. «Святый Боже, святый крепкий, святый бессмертный…» Это была единственная молитва, которую я выучил.
Паря в пугающей невесомости над мокрой кольцевой дорогой, я вспомнил заветные слова и повторил про себя.
– Вы к родителям? – белизна на щеках Таисии сменилась пастельным румянцем.
– Да.
Она достала из сумочки зеркальце и принялась придирчиво осматривать лицо.
– Представляете, – пожаловалась она, – тушь отняли на досмотре. Говорят, ужесточили правила из-за Олимпиады.
– У меня чуть конфеты не забрали. Решил положить в ручную кладь, чтобы не помялись. Родителям везу. Они всегда любили ленинградские. Петербургские, в смысле. Фабрики Крупской.
Она провела по щекам пуховкой – или как это у женщин называется? – и по-детски надула губки. Я скосил глаза и подумал о том, что она чем-то напоминает жену. Мою бывшую жену. Мы, возможно, всё ещё любили друг друга, я и о себе не мог бы сказать точно, не то что о ней…
Иногда лицо жены, обычное, в общем-то, русское лицо, всплывало передо мной посреди мысленного потока, и я физически ощущал болезненный укол. Не в сердце, а где-то в районе печени. Странное дело.
… Мама стояла возле трюмо и разглядывала отражение в мутном стекле. Я украдкой наблюдал за ней из-за плюшевой занавески, отделявшей комнату от прихожей. Мама терпеть не могла, если кто-то, даже папа, смотрел за тем, как она красится – считала это слишком интимным.
Мама достала из расшитой бисером косметички карандаш, высунув кончик языка, послюнила его, и осторожно поднесла к брови. В ту минуту у неё было удивительное выражение лица, совершенно не материнское. Что-то дикое, первобытное отражалось в русалочьих глазах.
Звонок в дверь прервал эту загадочную ворожбу. Папа вернулся из булочной. Мама поспешно спрятала карандаш в карман халатика.
Я хорошо помню этот день. Праздновали папин юбилей, и к обеду стали собираться друзья. Первыми, как обычно, пришли Субботины – Андрей Вениаминович, которого все звали Витаминычем, с женой гренадерского роста, тучной, зычной, вечно хохочущей в тридцать два кафельных зуба. Витаминыч был очкастым и тихим, как сельский учитель, пока дело не доходило до третьей рюмки, которая совершенно его преображала: он неумело и похабно шутил, щекотал жену и вспоминал армейские байки.
Вторыми, всегда минута в минуту, появлялись Рагозины. Дядя Витя Рагозин – огромный, косоглазый – хватал меня в медвежьи объятия, обдавая запахом табака и тройного одеколона. Его жена (имени уже не припомню) молодая и смугленькая, вечно как бы смущённая, с виноватой улыбкой совала маме коробку конфет или кастрюлю с мелкими домашними пирожками. Она, как я узнал потом, была бесплодна и очень стыдилась этого. Рагозин, кажется, действительно её любил – сейчас уже не спросишь.
Корнеевы по обыкновению опаздывали. Я терпеть их не мог и втайне надеялся, что они поссорятся и не придут совсем. Но они приходили всегда, даже если ругались вдрызг. Лёнька, по-другому его никогда и не называли, был лодырь и дуропляс, маменькин сынок с пузом и лысиной. Я никогда не понимал, что у них с моим отцом, человеком порядочным и образованным, может быть общего. Его жена Зина, некогда красивая, но донельзя заезженная деревенская баба, говорила много и торопливо, будто оправдываясь, и я быстро от неё уставал. Их сын Вовка, уменьшенная копия Лёньки, без конца капризничал, и я никогда не дружил с ним, хоть и был всего на два года старше.
Уселись за стол. Ели, пили и говорили. Я лениво ковырял вилкой салат, хотя аппетита мне было не занимать – знал, что стоит тарелке опустеть, мама отправит меня играть с Вовкой в другую комнату. «Дай взрослым поговорить», – просила она. Будто я мешал… Говорите себе на здоровье. Всё равно ничего интересного не обсуждаете.
В конце концов, нас с Вовкой всё-таки вытурили из зала («В Петербурге не говорят «зал», – поджимала губы моя бывшая жена). Гость по-хозяйски вывалил мои игрушки из ящика, оклеенного журнальными вырезками, выбрал, что получше, и деловито занялся игрой. Мне оставалось только надеяться, что его пухлые пальцы случайно или из вредности не раздавят что-нибудь стоящее.
Неожиданно голоса за дверью стали громче. Кажется, тётя Зина просила о чём-то Лёньку, в он отвечал в своей обычной манере – хамовато и зло. Вовка даже головы не повернул – ему к такому было не привыкать.
Я приоткрыл дверь и выглянул в зал. Корнеевы стояли у выхода на балкон. Зина едва не плакала. Её нелепая высокая прическа съехала на бок, один чулок сполз гармошкой. Витаминыч визгливо подхихикивал, его Гренадёрша невозмутимо жевала салат. Папа, нахмурившись, встал из-за стола, мама взволнованно сказала что-то Рагозину, чья жена вжалась в стену и испуганно моргала большими глазами.
– Не дури, Лёнька, – прогудел Рагозин.
– Ну пожалуйста, Лёнь, прекрати, ты нарочно, что ли… – скороговоркой сыпала Зина.
– Мужик сказал – мужик сделал, – отпихнув жену, Корнеев повернул ручку.
– Лёня! – взвизгнула Корнеева.
– Прекрати, – папа шагнул к ним.
Корнеев распахнул дверь, проворно выскочил на балкон и неуклюже полез на решётку. Зина ахнула. Папа рванулся к нему.
– Да там снег, что мне сделается! – и Корнеев, махнув рукой, как Брежнев с трибуны Мавзолея, сиганул со второго этажа.
– И-и-и! – его жена в ужасе схватилась за пухлые щёки.
Папа и Рагозин выбежали на балкон, Субботин вскочил, едва не перевернув стол. Звякнули тарелки. Рагозина прижала тонкую руку ко рту.
– Ж-живой, твою мать? – крикнул папа.
Мама, вопреки обыкновению, не одернула его.
– Идиот, – Рагозин быстрыми шагами прошёл в прихожую. – Застрял он там, по грудь ушёл в снег, – бросил он маме.
– Идём откапывать, – папа подтолкнул Витаминыча к дверям.
Зина всхлипывала. Словно очнувшись, жена Субботина расхохоталась во всё горло. В стеклянном кувшине заколыхался вишнёвый компот.
– Какая-то невесёлая история, – заметила Таисия.
– Разве?
– Мне Зину жалко. Зачем она жила с этим Лёнькой?
– Тогда всё по-другому было. Многие жили «до победного». Да и куда ей было идти? В свои Верхние Сараны возвращаться, к папаше-алкашу? Там и без неё тесно было: родители, сестра с детьми, старший, кстати, инвалид…
– Совсем не весело.
– Могу рассказать, как однажды тонул на карьерах. У нас плот перевернулся.
– Звучит тоже не особенно забавно. Чего доброго, я ещё и воды бояться стану.
Она поглядела на меня с лукавым кокетством.
– Да я и не испугался тогда. Почему-то не думал даже, что утонуть можно. Глубоко – да, но это же карьеры, там все плавали.
…Лицо у женщины было страшно белое, как у панночки в фильме про Вия. И глаза так же горели, обведённые чёрным.
– Мальчики, вы не видели мою Риту? В красной панамке, светленькая. Она тут всё время была.
– Нет, не видели, – ответил за нас обоих Вилен. Он всегда так делал.
– Если увидите, скажите – я с ног сбилась. Я…
Мы уже не слушали её. Мама ищет дочь – обычное дело. Нас тоже искали, нам тоже доставалось.
Лёжа на хлипком плоту, мы смотрели в небо. Оно было высокое, по-июньски яркое, в белых воланах облаков.
– Хорошо бы в зарослях хижину смастрячить, – сказал Вилен.
Я согласился. Часа в три пошли домой обедать. Обсуждали, из чего лучше мастрячить хижину. Я увидел первый. Ту, похожую на Панночку, с двух сторон поддерживали две другие женщины, почему-то в одинаковых платьях, и это придавало всему оттенок абсурда. Она не кричала – молча разевала рот.
Там, куда они направлялись, стояли люди, и что-то лежало под большим банным полотенцем. Слишком короткое для взрослого человека. Накрытое с головой.
И тут она издала звук – нечеловеческий, что-то среднее между мычанием и блеянием – и стала заваливаться назад…
Разумеется, Таисии я эту историю не рассказал. Я и сам об этом не помнил, кажется, пока не сказал про плоты.
– Вы уехали из М. после школы?
– Нет. Я отслужил в армии, вернулся и понял, что устал от этого города. Ленинград мне всегда нравился – у нас календарь с мостами висел в прихожей. Вот я и взял билет в один конец.
– А мама с папой?
– Папа и сам хотел, чтобы я попробовал. Чтобы стал немного самостоятельнее. А мама… Плакала, конечно.
…Когда я был маленьким, то думал, что дети без любви не рождаются. Поэтому наивно полагал, что все пары друг друга любят: и Субботины, и Корнеевы. У Рагозиных, по моему мнению, что-то было не так, раз с детьми не выходило. Сейчас я думаю, что, наверное, действительно любили друг друга только они.
Витаминыч женился на своей Гренадёрше, потому что её отец был начальником цеха, а у него никогда не ладилось с карьерой. Начальник цеха через пару лет едва не пошёл под суд, вынужден был уйти с завода и переехать в Заречье, где закончил свой век сторожем, но Субботины уже свыклись и родили двоих детей: мальчика и девочку. Оба они походили на Гренадёршу – шумные, полонокровные и с прекрасными зубами. Витаминыч их любил, а жену – уважал и слушался.
О Корнеевых даже говорить не стоит, какая уж там любовь. «Просто», – однажды сказал мой однокурсник о девчонке, которая захаживала в нашу комнату в общаге. «У вас с ней любовь?» «Нет, – он смутился, – просто».
…Дом наш стоял в овраге, или, как говорят у нас, в логу. Когда по весне открывали окна, в них врывалась странная какофония: за рекой бухал оркестр – на старом кладбище кого-то хоронили, а во дворе заливался школьный звонок.
Мама работала в этой школе учителем русского и литературы, но на занятия с утра мы всегда шли порознь. Не то чтобы я стеснялся мамы, скорее, не хотел стеснять её. Маму преследовал навязчивый страх, как бы люди не решили, что она мне помогает. Ни с кем из учителей она о моих школьных делах не заговаривала, и на родительские собрания отправляла папу. Он потел в своём мешковатом костюме среди горластых заводчанок и искренне не понимал, что от него требуется.
Весь седьмой класс я проучился у мамы – и не вылезал из троек по её предметам. Ни к кому из моих одноклассников она не была так требовательна, как ко мне. Она всегда знала, когда я готов хуже, чем обычно, хотя и не помогала мне делать уроки. Однажды Света Берсенева, зеленоглазая отличница с обостренным чувством справедливости, попыталась заговорить с мамой о моих оценках. Я даже не знал об этом, но в полутемном коридоре возле учительской мама ухватила меня за плечо:
–
Это ты её подговорил?
– Кого?
– Не прикидывайся дурачком!
От обиды я едва не разревелся: не понимал, в чём меня обвиняют. Прогнал с глаз злую кипень усилием воли – в М. «нюни» не поощрялись; мы, мальчики, выйдя из младенческого возраста, не имели права плакать. Неизвестно, чем бы закончилась наша стычка, но в коридоре вдруг появилась географичка. Увидев нас с мамой, она восторженно всплеснула руками:
– Антоша у нас отличился! Географический диктант лучше всех в параллели написал. Отправим его на районную олимпиаду.
Мамино лицо просветлело, и я сразу простил её. Знал в глубине души, что она любила меня вне зависимости от успехов, но легче мне от этого не становилось.
Дома я нисколько не боялся её гнева, зато в классе при виде маминых нахмуренных бровей у меня язык прилипал к гортани.
Однажды, уже будучи взрослым, я спросил её, считает ли она себя правой до сих пор. «Я не могла иначе», – сказала она, поёживаясь.
В детстве кажется, что твои проблемы острее взрослых. Уже потом я узнал, что в школе маму недолюбливали. Кто-то посмеивался над тем, что бабушка открыто ходит в «раскольничью» церковь, другие считали, что мама не заслужила такого мужа, как мой отец, третьих смешило, что мамина вера в коммунизм была безоговорочной, подобной бабушкиной вере в бога. Одевалась она строго и не по моде, сплетничать в учительской не любила, ни с кем не сближалась, всегда жила наособицу. Её считали высокомерной – несправедливо. Холодная и недоверчивая – пожалуй. Она и с нами такой была.
… – Расскажите ещё что-нибудь, пожалуйста, – Таисия размешала сахар в стаканчике с чаем. – А вы что, сэндвич не будете? Я вот в самолёте всегда есть хочу.
– Это от волнения. Стресс заедаете. А я не ем. Хотите, могу отдать вам свой бутерброд.
– Как-то неудобно… Но если вы не хотите…
– Я никогда в самолёте не ем. Даже во Вьетнам летал – не ел. Могу рассказать, почему, но это не очень… к столу.
– Можете не бояться испортить мне аппетит. Я закончила кафедру уголовного процесса и криминалистики. Мы всякое за едой обсуждали.
– Да рассказывать-то нечего. У нас в М. дефицит был, что называется, во все поля, куда хуже, чем в Москве и Ленинграде. С мясом-то проблемы были, что уж про прочие деликатесы говорить. После второго класса полетели с родителями в Ленинград на неделю. На обратном пути в Пулково они взяли мне в буфете бутерброд с икрой, чтобы я попробовал. Мне, кстати, понравилось. Но… в общем, в самолёте всё это обратно вышло. Маме так неловко было. Бегала к стюардессам за тряпкой. Тряпки не дали, просто накидали газет на пол. Такая вот увлекательная история.
– Умеете заинтриговать даму, – Таисия улыбнулась. – Англичане такое называют small talk. Небольшая беседа на ни к чему не обязывающую тему.
– А вы, оказывается, язвительная, – я рассмеялся.
… В эту минуту она напомнила мне одну девушку из прошлого. Она тоже всё время язвила и толкала меня загорелым плечом с белой полоской от бретельки.