Не причеловечиваться! Сборник рассказов - читать онлайн бесплатно, автор Анна Бабина, ЛитПортал
bannerbanner
Полная версияНе причеловечиваться! Сборник рассказов
Добавить В библиотеку
Оценить:

Рейтинг: 3

Поделиться
Купить и скачать
На страницу:
10 из 11
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– Я ухожу. Насовсем. Собери чемодан.

– Куда? – не поняла бабушка.

Она решила: началась война. Он уходит на войну. Наверное, так.

– К женщине, – всё так же равнодушно пояснил он. – Ты её не знаешь.

Так и не развелись: просто дедушка переехал жить в другой дом. Иногда на обед заглядывал, по-хозяйски обнимал бабушку, гладил маму по голове. Она помнила, как мягкие кудри цеплялись за его шероховатую ладонь, широкую и плоскую, как саперная лопатка. Однажды мама не выдержала и отдёрнула голову. Дедушка взглянул беззлобно, с искренним непониманием, и руку убрал.

Он умер ещё до моего рождения. За полгода до смерти появился на бабушкином пороге, волоча за собой пустой чемодан со сбитыми углами – тот самый, который она собрала ему в памятным вечером много лет назад. Бабушка впустила его. Он грузно опустился на табурет в прихожей и ополз плечами. Некоторое время оба молчали.

– Прости, мать, – сказал он наконец.

– Не прощу, – ответила она, – но оставайся.

Мама, узнав о возвращении деда, дома не появилась. Бабушка говорила ему, что мама ночует у подруг, но на самом деле она давно обосновалась у моего будущего отца.

Дедушка умер в декабре восемьдесят девятого года, а в октябре девяностого впервые увидела свет я.

В детстве я представляла, что перед Богом на столе лежит огромная карта вроде тех, что показывают в военных фильмах. Бог берет неуклюжего глиняного человечка – меня, например, вертит в руках некоторое время, а потом наугад ставит в какую-нибудь точку. В моем случае – на улицу Комсомольскую напротив Иоанна Милостивого.

Иногда мне кажется, что я появилась на свет не в стерильности родзала, а прямо на грязной лестнице типовой пятиэтажки на Комсомольской. Прохладная сырость летом и вонючий пар зимой, гирлянды картофельных очистков из чьего-то мусорного ведра, запах заглянувшего в тепло бездомного и призрак истерзанной дворовой собаки сопровождают меня на жизненном пути. Они роятся вокруг, выглядывают из-за спины, то и дело бесцеремонно тыкая меня в плечо: «Эй, не забывай, ты с Комсомольской». Это значит, что я курила за углом и отталкивала чьи-то липкие руки на школьной дискотеке, донашивала шмотки за троюродной сестрой, даже когда они мне не нравились, читала похабные газетёнки, запершись в туалете, и вытирала кровь с разбитого носа. Мой отец пил и лупил мать, и я ничего не могла с этим поделать. А потом он ушёл, растворился в запахе прокуренного гаража и пивной отрыжки, оставив маму пропадать на ночных сменах, а меня – разгуливать в поношенной цигейке мимо стройки.

Девятнадцати лет от роду я могла бы натужно улыбаться в объектив старенького фотоаппарата, умело прикрывая ощипанным букетом пузо, которое лезло на нос. Мои распухшие ноги торчали бы из чужих лодочек, как тесто из квашни, синтетическое платье топорщилось спереди и морщило сзади. И пот. Я покрывалась бы липким потом как тогда, когда убегала от наркомана, только теперь мне было бы некуда убегать.

Мой избранник – вот он, в перерывах между неумелыми поцелуями тяжело дышит водкой и луком. Его друга, скорее всего, уже вывернуло под лестницей в ЗАГСе до начала торжественной церемонии – той самой, где усталая женщина слащавым тоном скажет нам то, во что не верит сама, потому что по понедельникам подписывает стопки свидетельств о расторжении брака.

Таким должно было стать моё, девочки с Комсомольской, будущее после того, как Паша – парень, которого я ждала из армии, вернулся запаянным в ящик. В сентябре мы сидели с ним на берегу Святки и мечтали, а в декабре ночью в казарме загорелась электропроводка. Парни, измученные учебкой, спали тяжелым сном. Паша не проснулся и не почувствовал боли – я очень на это надеюсь.

И я терпеливо расправляла белые кружева на чужом круглом животе: с блевотиной и песнями в замужнюю жизнь вступала не я, а моя подруга Лилька.

Наутро после свадьбы я пробралась в комнату, умудрившись не разбудить мать, собрала нехитрые пожитки в рюкзачок и шагнула в светлое зябкое утро – моё последнее утро на Комсомольской.

Легко уйти с Комсомольской, куда сложнее вытравить её из себя. Мне казалось, что я вышла в открытый космос, а оказалось, что всего лишь повернула за угол, в мерзкий проулок, кишащий крысами.


Я оказалась рядом с ним на концерте в Филармонии: скучная музыка, к которой я не привыкла, на мне – нелепое платье в цветочек, на нём – идеальный, как мне тогда казалось, костюм. В антракте он ловко уронил программку прямо мне под ноги и пригласил в буфет. После концерта мы шли до метро вместе. Я не слышала ни слова из того, о чём он говорил. «Я уехала с Комсомольской, – пела моя дура-душа. – Я никогда не буду такой, как Лилька!»

К слову, Лилька развелась спустя год, открыла маникюрный кабинет и живёт в своё удовольствие.

А я через полгода я обнаружила себя на полу съёмной комнаты с разбитым носом и заплывшим глазом. Не знаю, почему я не ушла – я же была с Комсомольской и умела бить по яйцам не хуже пацана. Там, в моих родных трущобах, никто не посмел бы поднять на меня руку, но здесь, в новом мире, действовали другие законы. Я вытирала кровь с пола и с собственной груди одной тряпкой. Я молчала. В кофейне, где я работала баристой (или бариста?), я сказала, что упала на камни на шашлыках. «Да, – твердила я с виноватой улыбкой, – было темно, и я немного перебрала пива…» Одна из клиенток, уходя, сунула мне в руки визитную карточку. Милый прямоугольничек розовой бархатной бумаги. Прямоугольничек обещал избавление от зависимости, убежище и психологическую помощь. Я швырнула эту розовую дребедень в урну – девочки с Комсомольской разбираются со своими проблемами сами.

Больше такого не повторялось. Он бил аккуратно, не оставляя синяков. Контролировал себя даже тогда, когда я думала, что убьёт. Я стонала от боли, и мои стоны складывались в слова «Я-вырвалась-с-Комсомольской». Это была неправда. Я угодила только глубже. В самый отвратительный подвал, где даже бездомных кошек нет. Наверное, он бы убил меня рано или поздно, но мне повезло, а ему – нет. Он бежал на автобус и не заметил несущуюся по встречке машину.

Я горевала. Я плакала. Мне было больно и тоскливо. Однажды разревелась прямо в вагоне метро – так горько мне сделалось при виде целующейся пары. Он сидел рядом – солидный, седеющий, в стильных очках – и просто взял меня за руку. Девочке с Комсомольской полагалось отнять руку и закрепить эффект парой непечатных выражений, но я почему-то зарыдала громче и выложила ему всё: про Комсомольскую, Мачтопропиточный завод, бабушку, маму и того, первого. Он покивал красивой головой, крепко сжал мою руку и вывел из метро на улицу. Мы шли по Невскому, и он рассказывал о каждом доме: кто где родился, женился и умер. У Дома книги я влюбилась в него, а возле Адмиралтейства готова была стать его женой навеки.

Суровый ангел-хранитель, что слетел на мое плечо в Иоанне Милостивом на Комсомольской, беспомощно разводил крыльями. Кстати, а у ангела есть руки? Или у него крылья вместо рук?

Сколько прошло с того дня до первого раза? Ударил он меня аккурат через месяц. Красиво ударил, интеллигентно, по-питерски. У нас на Комсомольской так не били. И снова я достала солнечные очки в середине января и выбрала тональник пожирнее. А потом у нас родился Гавриил.

Это он придумал такое имя. Ему хотелось выпендриться, а мне, конечно, было смешно, что у меня, девки с Комсомольской, будет не Петька, не Лёшка, и не Альберт даже, а Гавриил. И ласковое «Гаврюша» мне совсем не нравилось. Помните мультик, там телёнок Гаврюша был? Но мне не до споров было. Как только я занялась Гавриком, он как с цепи сорвался. Правда, когда я ребёнка держала, не бил – боялся. Зато стоило мне опустить малыша в кроватку, как – бом-м! – он отвешивал мне как следует. С двух рук, как говорится, по-македонски. Я терпела. «Ладно, – говорила я себе, – вот подрастёт Гаврик…» И Гаврик не подвёл – рос, как на дрожжах. Сейчас мне кажется, что я уж чемодан паковала. И как только я не уследила… в общем, через два года оказалось, что у Гаврика будет сестрёнка. А я хотела девочку. Очень хотела… Радовалась, что ей другая судьба уготована. Она не будет десятилетиями отмывать с себя запах вонючей парадки на Комсомольской. Да и проще мне, беременной, было: если и ударит, то слегка, по-игрушечному.

Родилась у нас Глафира, и снова-здорово: спустила ребёнка с рук – получила затрещину. Он уж даже извиняться перестал, зато рассказывать, как вытащил меня, сучку, из вонючей дыры – пожалуйста. Накушалась.

Зато мои «комсомольские» подружки, наверное, обзавидовались: на фотографиях мы только и знали, что улыбаться друг другу. Помню, как на фотосессии девочка, которая красила меня, спросила: где это вы так скулой умудрились удариться? И посмотрела на меня, а глаза синие-синие… Без хитрости. Она действительно не догадывалась. Её, синеглазую, наверное, никто и пальцем не трогал. Не затыкал ей рот её собственными волосами, не щипал, не толкал, не бил до звона в голове, не швырял на диван (это только кажется, что падать на мягкое не больно), не выплескивал в лицо чай… Я улыбнулась тогда до ушей и говорю: в темноте налетела на косяк. И она поверила! Эх, синеглазая… А я хорошо улыбаться умею, даже когда тошно. Это умение у нас такое, у девочек с Комсомольской. Суперспособность, если хотите.

Ну, а потом была эта драка. Та самая. После которой всё закончилось. Про неё вы и сами всё знаете. Крови-то было, крови… Кто её, интересно, вытрет? Увидеться с Гавриком и Глашей мне не разрешат, конечно, больше? Ну да, ну да, понимаю. А закурить не дадите? Да-да, извините, понимаю, не положено. Я же у вас тут в первый раз, ха-ха.

В ту дверь проходить? Вы не скажете по секрету, Паша, ну, который сгорел, он там? А, вам нельзя это обсуждать… Простите. Закурить точно нельзя? У нас на Комсомольской говорили, что лучшее средство в любой ситуации – выкурить сигу. Ну, сигарету. Всё-всё, поняла, извините. Иду.

Можно вас кое о чём попросить? Если у вас тут вдруг зациклено всё, если задумаете меня обратно возвращать… можно мне снова туда… ну, на Комсомольскую? Напротив Иоанна Милостивого…


Презумпция вины


Комната жарко натоплена. Мама читает вслух, и мы с Иркой, уютно подоткнув одеяла, лежим в кроватях. Я разглядываю вышитого крестом оленя, висящего над моим изголовьем.

– Пора спать, – мама захлопывает книгу и касается прохладной ладонью моего лба. – Как ты себя чувствуешь?

– Нормально, – гнусавлю я, хотя на самом деле мне очень жарко. Не подавая виду, я только глубже зарываюсь в одеяло, представляя, что это сугроб.

– Ладно, спи. Если станет хуже – обязательно разбуди. Слышишь? – мама гладит меня по волосам.

Она наклоняется для поцелуя, и я чувствую, как сквозь аромат дешёвого шампуня пробивается запах пота и коровника. Теперь мы все так пахнем.

Мама переходит к Иркиной постели: поправляет подушку и одеяло, щупает лоб. У сестры жара нет, и мама облегчённо вздыхает – с двумя больными ей было бы куда сложнее.

– Спокойной ночи, девочки, – говорит мама и протягивает руку к выключателю.

В зеркале мелькает её лицо. Кажется, мама совсем не хочет уходить из этой комнаты, где тепло, спокойно и безопасно. «Тырык», – щёлкает выключатель, и лампочка под потолком гаснет. Я закрываю глаза, но ещё некоторое время вижу под веками кудрявый волосок нити накаливания.

Скрипят ступеньки. Лязгает задвижка на входной двери, хлопает дверь родительской спальни. Иногда мне кажется, что это комната Синей Бороды, и больше мама оттуда не выйдет.


Всё изменилось всего-то два года назад – целых два года! Ирка, конечно, ничего не помнит: для неё отчим, которого мы должны называть папой, а иногда даже папочкой, существовал всегда. Может быть, именно поэтому к ней он относится лучше, чем ко мне.

Фамилия отчима – Светлов, но из светлого у него только неряшливые седые лохмы. Не помню его довольным, вечно сердит, и разозлить его может что угодно: скрипучая половица, лужица талой воды, натёкшей с ботинок, подгоревший ломтик картошки в тарелке. Зимой он целыми днями сидит перед телевизором, пока мама мечется между кухней и пуней – так он называет крытый двор. Мама не любит деревенских слов, ей даже слово «мусорка» режет слух, но выбирать не приходится.

Мы живём не в деревне, как можно было бы подумать, а в садоводстве «Скороход», и Светлов – председатель «всей этой музыки». За те семь лет, что прошли с его первого избрания, он успел сколотить небольшой капиталец, обзавестись скотиной и… нами.

Маму он встретил на вокзале в Питере, где она по вечерам убирала мусор, отработав день в школе. Она как раз остановилась возле края платформы, раздумывая, не шагнуть ли вниз, когда электричка подойдёт ближе, но у вокзала поезда замедляли ход, и мама боялась остаться калекой.

Светлов тронул её за плечо – не робко, а по-хозяйски, и почему-то маме это понравилось. Они встретились в начале марта, а первого мая мы переезжали на грузовике в «Скороход». В кабине нас было пятеро: водитель, Светлов, мама с Иркой на руках и я. Перед постами ГАИ Светлов толкал меня в бок, и я пригибалась, чтобы меня не заметили инспекторы.

Нашу квартиру пришлось продать, чтобы расплатиться с отцовскими кредиторами и сделать дом Светлова пригодным для жизни.

Однажды Ирка спросила, помню ли я отца. Я закрыла глаза и легко представила пушистые усы, что щекотали меня перед отходом ко сну, и жёлтые от табака пальцы. Остальное расплывалось, как на экране старого телевизора. Зимой 1995 года папа не вернулся с работы домой, а наутро, спускаясь по чёрной лестнице, мама споткнулась о его окоченевшие ноги. Бабушка говорила, что отца убили из-за меховой шапки, но мама, возможно, знала больше.

Потом были похороны – их я вряд ли когда-нибудь забуду. В квартире толпились чужие шумные люди: одни пили водку, другие – сердечные капли. В крематории бабушка подталкивала меня к гробу: «Поцелуй папу на прощание», пока я не завизжала. Мама взяла меня за руку и отвела в сторону: «Не надо, маленькая она ещё».


Меня знобит. Синие тени скользят по глупой оленьей морде – это ветер качает яблони во дворе. Мне страшно.

Ступени лестницы ноют под ногами. Я собираюсь войти в комнату Синей Бороды, но краем глаза замечаю движение за приоткрытой кухонной дверью. Мама стоит в темноте, и холодный лунный луч высвечивает белую сорочку.

– Мама, тебе не холодно?

Она оборачивается, и я её с трудом узнаю. Что-то чужое, потустороннее есть в бледном лице.

– Мамочка, – шепчу я в испуге. – Мамочка.

– Тебе нехорошо?

– Кажется, температура поднимается…

– Сейчас, малыш. Минуточку.

Щелкает выключатель, вспыхивает лампочка, мама роется в коробке с лекарствами. Я щурюсь на свет, но успеваю заметить, что лицо у мамы мокрое, и одна щека краснее другой. Почувствовав мой взгляд, она поспешно отворачивается.


В школу мы не ходим – до ближайшей полчаса ходьбы по снежной целине и пятнадцать минут на электричке, и Светлов считает это бесполезной тратой времени. Мама учит нас сама: она закончила Институт культуры, знает два языка и несколько лет преподавала французский в школе.

Я делаю уроки на кухонном подоконнике – письменного стола у нас нет. Мама, в ватнике и валенках, заходит в кухню. В руках у неё подойник, волосы падают на лицо, и я замечаю, как на тёмном блестит седина… или это снег?

Почти сразу за ней вваливается Светлов. Сегодня он выглядит злее обычного – лицо серое, на лбу залегла глубокая складка.

– Давайте быстро отсюда, – командует он. – Ну же, быстрее!

Он с грохотом опускает на стол бутылку с мутной жидкостью, уходит и возвращается с дядей Мишей – безобидным пьяницей, который живет на даче круглый год, потому что его выгнала жена. В карманах старой брезентовой куртки между крошками папиросного табака и хлеба у дяди Миши всегда гремит банка монпансье. Мозаичные конфетки внутри растаяли и спаялись намертво, поэтому, когда дядя Миша нас угощает, приходится откусывать по очереди от карамельной глыбки. Мама этого не одобряет – негигиенично.

Пока мама читает нам в спальне «Княжну Джаваху», внизу звенят стаканы да изредка доносится монотонный голос Светлова. Дядя Миша молчит. В десять вечера мама засыпает поперёк Иркиной постели. Они сопят в унисон, а я играю в гляделки с оленем. Далеко за полночь Светлов выводит гостя и сажает в свою «ниву».

Через сутки дядю Мишу, замерзшего насмерть, найдут на помойке возле ворот из садоводства, а его хибарка и участок странным образом окажутся собственностью Светлова, но никому до этого не будет никакого дела.


Даже в самую жаркую погоду мама носила мужские рубашки с длинными рукавами и никогда не раздевалась при нас. Пока мы были маленькие, она мыла нам волосы, не снимая халата, позже мы ходили в баню вдвоём, и всё же я замечала синие и желтые пятна на её запястьях. Однажды мама рассекла губу, якобы, налетев в темноте на дверцу кухонного шкафа. В другой раз я увидела, что тень вокруг её правого глаза гораздо больше, чем вокруг левого.

Лёжа без сна, я часто слышала, как мама и Светлов разговаривают на повышенных тонах, но слов разобрать не могла. Иногда после этого что-то с грохотом падало, и всё затихало.

Чем старше я становилась, тем больше ненавидела отчима, хотя он, казалось, стал относиться ко мне снисходительнее. Сначала я обрадовалась, но вскоре пришлось пожалеть об этом.

Мне тогда едва исполнилось четырнадцать. Нужно было прополоть клубнику, но жара стояла нестерпимая. Я надела голубое хлопковое платьице, которое маме подарили благотворители из райцентра. За зиму я выросла из него: лиф тесно обтянул грудь, юбка едва прикрывала бёдра, но другой лёгкой одежды у меня не было.

В огороде меня поймал Светлов:

– Это что? – заорал он. – Ты проституткой, что ли, вырасти хочешь?

– Что случилось, папа? – не поняла я.

– Титьки выкатила, потаскуха, коленками сверкаешь. Марш одеваться! И попроси у своей матери белье нормальное, не девчонка уже!

В слезах я сунулась в кухню, где мама варила обед. Выслушав меня, она передернула плечами, губы беззвучно шевельнулись, выдавив, как мне показалось, ругательство.

– Я поговорю с ним, – сказала она, – возьми пока мои треники и рубашку. Лифчик в ящике комода.

С того дня Светлов не давал мне проходу: если я, по его мнению, вела себя неприлично, он мог хлестнуть меня по ногам электрическим проводом или садовым шлангом, ущипнуть или шлёпнуть. При этом на его лице возникало довольное выражение, как после рюмки водки. Однажды, настигнув меня в коровнике, он разорвал кофточку – вырез, видите ли, был слишком глубок.

Я куталась в мамины платки и безразмерные куртки, пряталась в бане и пуне, только бы лишний раз не попадаться отчиму на глаза, всюду таскала с собой Ирку, чтобы не оставаться с ним наедине. Сестра ревновала меня к Светлову, потому что он совершенно перестал обращать на неё внимание. «А, Ира!» – равнодушно говорил он, когда она с улыбкой выбегала ему навстречу.

Однажды я просчиталась. Мама ушла продавать дачникам ягоды, Ирка играла у соседской девочки, когда я услышала шум въезжающей во двор «нивы». Бежать было поздно. Хлопнула дверца.  Светлов вернулся из райцентра пьяный и злой – очередная его афера не выгорела.

Я чистила картошку и стояла, склонившись над ведром, когда он вошёл. Я вздрогнула от звонкого шлепка по заду, а в следующее мгновение отчим притиснул меня к стене. Он даже не пытался оправдаться – запустил руки мне под юбку и, дыша перегаром, зашептал:

– Ты такая же потаскуха, как твоя маменька.

В руке был нож – это меня спасло. Я замахнулась им вслепую и пнула отчима ногой в колено. Светлов по-бабьи взвыл и отшатнулся назад.

– Мам?

Ирка загрохотала в сенях, сбрасывая свои разбитые кеды.

– Мама ушла, будет с минуты на минуту, – едва переведя дух, крикнула я и бросилась вон.


На какое-то время Светлов оставил меня в покое. Он даже не заговаривал со мной без надобности. Если нужно было что-то сделать, объяснялся жестами, как с глухонемой. Я всюду ходила за мамой и, думаю, она стала о чём-то догадываться.

Однажды в конце лета мы затопили баню. Светлов, как обычно, пошёл «на первый парок», его сменила мама. Разомлевший, розовый, как вареный рак, отчим сидел перед телевизором в халате, неприлично оголив волосатые ноги, и посматривал на меня маслеными глазками. Мне стало страшно. Не дожидаясь Ирки, я сбежала в баню.

Мама стояла, склонившись над тазом, и намыливала волосы, поэтому даже не сразу услышала, как я вошла. Я шагнула на середину бани и в ужасе застыла: мамино белое тело, вынырнувшее из клубов пара, было сплошь покрыто синяками, уродливый красный рубец, как портупея, пересекал грудь, бёдра пестрели кровоподтёками.

– Мама, – охнула я. – Вот тварь…

Она вздрогнула, встретившись со мной взглядом, и прошипела:

– Тише!

– Посмотри, что он с тобой сделал!

Я почувствовала, что вот-вот разревусь.

– Я не хотела. Он мне отвратителен, – бормотала мама, – но он сказал, что, если я ему откажу, он… возьмётся за вас.

Мама в ужасе прижала ладонь ко рту. Передо мной стояла старая женщина с поникшими плечами, у которой в жизни не было ничего хорошего, только седина в волосах, не отличимая от хлопьев мыльной пены. Я вдруг осознала это и заревела в голос:

– Мы должны уйти!

– Куда? – мама горько улыбнулась.

– Не знаю! Мы не можем жить с ним, с этим старым козлом!

– Нам некуда идти, малыш.

Я со свистом втянула в себя воздух. Горячий пар щипал глаза, мешаясь со слезами.

– Тогда, – сказала я совершенно спокойно, – мы его убьём.

– Нельзя такое говорить, что ты!

Мама мелко затрясла головой. Алюминиевый крестик со стёртой фигурой Христа дрожал на истерзанной груди.

– Можно. Он пытался… два месяца назад. Тебя не было дома.

Мне было жаль маму, но я не могла щадить её. Она со стоном осела на скамью.

– Если ты решишься, я помогу тебе, – сказала я, зачерпнула ковшом холодную воду и умыла лицо.


Ирка оторвалась от тетрадки с формами неправильных глаголов и посмотрела на меня:

– Ты никогда не думала, что папа и мама друг друга разлюбили?

– Это их дело.

Я любила сестру, но, положа руку на сердце, считала её недалекой. Несмотря на то, что я была старше всего на два года, Иркина наивность меня удивляла и раздражала.

– Мне больно от этого, – голубые глаза сестры заблестели. – Все ведь так хорошо было…

«… кроме того, что папа лупцевал маму всё это время», – мысленно добавила я.

– Папа так заботится обо всех нас…

«… пока у тебя не вырастет грудь, как у меня, тогда у него на тебя будут другие планы».

– Знаешь, иногда мне кажется, что я люблю папу даже больше, чем маму… Он более внимательный. И против воли ничего не заставляет делать.

– Заткнись и не мешай мне учиться, – взорвалась я и запустила в сестру тетрадью.


Светлов спивался: раньше ездил за водкой раз в неделю, изредка бывал мертвецки пьян, но в целом мог держать себя в руках, теперь же без очередной стопки становился несносен, кричал и бил кулаком по столу, а после его трясло, как припадочного. В такие минуты говорить с ним могла только Ирка.

Однажды он вышел из себя – мама уговаривала его не ехать пьяным в сельмаг – и на наших глазах отвесил ей пощёчину. Бледнея, мама отступила в сени, я схватилась за кочергу, а Ирка заголосила, как дура: «Папочка, не надо!» Светлов очухался и молча ушёл в сарай, где проторчал несколько часов, изображая, видимо, раскаяние.

Мама устроилась перед телевизором. Я подсела к ней, намереваясь поговорить, но мама жестом дала понять, чтобы я оставила её в покое.

Я поднялась наверх. Ирка лежала на своей кровати лицом к стене.

– Теперь ты понимаешь?

– Тебе лишь бы позлорадствовать, – голос Ирки звучал влажно и глухо.

– Не пори чушь. Неужели ты не видишь? С ним… с папой… не всё в порядке.

– Мама тоже хороша! Зачем лезет под горячую руку?

– Ира, ты что, считаешь, что он прав?

– Конечно, нет! Но я имею в виду, что мама могла быть и поосторожнее. Не лезть на рожон.

– Я не лезла на рожон, это он полез ко мне в трусы, – не выдержала я и тут же пожалела о сказанном.

Ирка не поймёт. Рано ей. Расстроится. Это наше с мамой дело. Мы решим, как поступить…

– Я тебе не верю.

– Что?

– Ты врешь! – заверещала Ирка. – Нужна ты ему!

Заткнув пальцами уши, я скатилась по лестнице и выскочила из дома. В пуне было тепло и успокаивающе пахло коровой. Я плюхнулась в сено и дала волю слезам.


– Если мы хотим, чтобы девочки получили нормальное образование, нам нужно переезжать в город. Мы не можем вечно держать их взаперти, – мама выдавила улыбку.

– А так ли нужно образование? Ты вот, например, его используешь, когда коровье дерьмо убираешь?

На страницу:
10 из 11

Другие электронные книги автора Анна Бабина

Другие аудиокниги автора Анна Бабина