– Внешность очень часто бывает обманчива, – ответила Цири, в очередной раз заливаясь румянцем.
– Ах какое верное утверждение. – Старик бросил очередную шкурку на соответствующую кучку. – И так же верно ведущее нас к заключению, что мы, Цири, ничего не знаем друг о друге. Перед нами лишь внешность, а ведь она бывает так обманчива.
Он переждал немного, но Цири не спешила отвечать.
– Хотя нам обоим и удалось проделать нечто вроде неглубокой разведки, мы по-прежнему ничего друг о друге не знаем. Я не знаю, кто такая ты, ты не знаешь, кто такой я…
На этот раз он молчал не случайно. Она глядела на него, а в ее глазах затаился вопрос, которого он и ожидал. Что-то странное сверкнуло в них, когда она заговорила:
– Кто начнет первым?
Если б в сумерки кто-нибудь подкрался к хате с провалившейся и обомшелой стрехой, если б заглянул внутрь, то при свете каганка и тлеющих в камине углей увидел бы седобородого старика, склонившегося над кипой шкур. Увидел бы пепельноволосую девушку с безобразным шрамом на щеке, совершенно не сочетающимся с огромными, как у ребенка, зелеными глазами.
Но увидеть этого не мог никто. Хата стояла в камышах, на трясине, на которую никто не отваживался ступить.
– Меня зовут Высогота из Корво. Я был лекарем. Хирургом и алхимиком. Был исследователем, историком, философом, этиком. Я был профессором оксенфуртской академии. Мне пришлось оттуда бежать после опубликования некоего труда, который сочли безбожным, за что тогда, пятьдесят лет назад, грозила смертная казнь. Мне пришлось эмигрировать. Жена последовать за мной не пожелала и бросила меня. Остановился я лишь далеко на юге, в Нильфгаардской империи. Стал преподавать этику в Императорской Академии в Кастелль Граупиане и проработал там почти десять лет. Однако и оттуда вынужден был бежать после того, как опубликовал некий трактат… Между прочим, труд этот рассматривал проблему тоталитарной власти и преступного характера завоевательных войн, но официально произведение и меня обвинили в метафизическом мистицизме и клерикальной схизме. Сочли, что я действовал по наущению экспансивных и ревизионистских жреческих групп, реально правивших королевствами нордлингов. Довольно забавно в свете смертного приговора, вынесенного мне за атеизм двадцатью годами раньше. Впрочем, к тому времени экспансивные жрецы на Севере уже давно были забыты. Но в Нильфгаарде этого не учитывали. Брачные узы мистицизма и суеверия с политикой преследовались и сурово наказывались.
Сегодня, оглядываясь назад, я думаю, что, если б покорился и раскаялся, может, сфабрикованное против меня дело и развалилось бы, а император ограничился б немилостью и не стал применять драконовы меры. Но я был зол, раздражен и убежден в своих истинах, которые считал вневременными, стоящими выше той или иной власти либо политики. Я почитал себя обиженным, причем обиженным несправедливо. Тиранически. Поэтому установил плотные контакты с диссидентами, тайно порицающими тирана. Не успел я оглянуться, как уже сидел вместе с диссидентами в узилище, а некоторые из «сокамерников», стоило им увидеть инструменты допросов, тут же указали на меня как на главного идеолога движения.
Император воспользовался своим правом помилования, однако осудил меня на изгнание и пригрозил немедленно расправиться в случае возвращения на имперские земли.
Я обиделся на весь мир, на королевства, империи и университеты, на диссидентов, чиновников, юристов. На коллег и друзей, которые при первом же намеке на опасность отреклись от меня. На вторую жену, которая, как и первая, считала, что неприятности мужа – вполне достаточный повод для развода. На детей, незамедлительно отказавшихся от меня. Я стал отшельником. Здесь, в Эббинге, на болотах Переплюта. Унаследовал эту развалюху после одного пустынника, с которым мне случайно довелось познакомиться. К несчастью, Нильфгаард аннексировал Эббинг, и я, хотел я того или нет, снова оказался в Империи. У меня больше нет ни сил, ни желания продолжать скитания, поэтому я вынужден скрываться. Императорские приговоры не имеют сроков давности и остаются в силе даже в том случае, если вынесший их правитель давным-давно преставился, а у правящего нет поводов с приятностью вспоминать своего предшественника и разделять его взгляды. Смертный приговор остается в силе. Таков закон и обычай Нильфгаарда. Приговоры за измену государству не устаревают и не подлежат амнистии, которую каждый новый император непременно объявляет после коронации. В результате восхождения на престол нового императора амнистируются все, кто был обречен его предшественником… за исключением повинных в измене государству. Безразлично, кто правит в Нильфгаарде: если станет известно, что я жив и нарушил приговор изгнания, пребывая на имперской территории, меня обезглавят на эшафоте.
Как видишь, Цири, мы оказались в совершенно равной ситуации.
– Что такое этика? Я знала, но забыла.
– Наука о морали. О правилах поведения благородного, порядочного, приличного и вежливого. О вершинах добра, на которые дух человеческий возносят справедливость и моральность. И о безднах зла, в которые низвергают человека порок и непорядочность.
– Вершины добра! – фыркнула Цири. – Справедливость! Моральность! Не смеши, не то у меня шрам на морде лопнет. Тебе повезло, что тебя не преследовали, не насылали на тебя охотников за наградами вроде Бонарта. Тогда б ты увидел, что это за штука – бездна зла. Этика? Дерьмо цена всей твоей этике, Высогота из Корво. Нет, Высогота, не порочных или непорядочных сбрасывают в бездну, нет! О нет! Как раз порочные, злые, но решительные сбрасывают туда моральных, порядочных и благородных, но, на свое несчастье, робких, колеблющихся и не в меру щепетильных.
– Благодарю за науку, – съехидничал Высогота. – Уверен, проживи хоть целый век, никогда не поздно чему-нибудь подучиться. Воистину, всегда стоит послушать бывалых, тертых, зрелых и опытных людей.
– Ну-ну, смейся, смейся, – тряхнула головой Цири. – Пока можешь. Потому как теперь моя очередь смеяться. Теперь я повеселю тебя повествованием. Расскажу, как было со мной. А когда закончу, поглядим, захочется ли тебе и дальше подъелдыкивать меня.
Если б в тот день в сумерках кто-нибудь подобрался к избе с провалившейся стрехой, если б заглянул сквозь щели в ставнях, то увидел бы в скупо освещенной комнатушке седобородого старика, сосредоточенно слушающего повествование пепельноволосой девушки, сидящей на колоде у камина. Он заметил бы, что девушка говорит медленно, как бы с трудом подыскивая слова, нервно потирает изуродованную отвратительным рубцом щеку и долгими минутами молчания перемежает повествование о своих судьбах. Повествование о знаниях, которые получила и которые все, все до единого, оказались ложными и путаными. О клятвах, которые ей давали и которых не сдержали. Повествование о том, как Предназначение, в которое ей должно было верить, подло обмануло ее и лишило наследства. О том, как всякий раз, когда она уже начинала верить, на нее обрушивались мытарства, боль, обида и презрение. О том, как те, которым она верила и любила, предали, не пришли на помощь, когда она страдала, когда ей грозили унижение, мучение и смерть. Повествование об идеалах, которым ей полагалось следовать, но которые подвели, предали, покинули ее именно в тот момент, когда они были ей особенно нужны, доказав тем самым, сколь ничтожной оказалась их цена. О том, как помощь, дружбу – и любовь – она наконец нашла у тех, у кого, казалось бы, не следовало искать ни помощи, ни дружбы. Не говоря уж о любви.
Но этого никто не мог увидеть и тем более услышать. Хата с провалившейся и заросшей мхом стрехой была хорошо укрыта туманами на топях, на которые никто не отважился бы ступить.
Глава вторая
Вступая в зрелый возраст, юная дева начинает исследовать области жизни, до того ей недоступные, которые в сказках символизируются проникновением в таинственные башни и поисками укрытой там комнаты. Девушка взбирается на вершину башни, ступая по винтовой лестнице – лестницы в снах представляют собою символы эротических переживаний. Запретная комната, этот маленький, замкнутый на замок покой, символизирует вагину, а поворот ключа в замке – сексуальный акт.
Бруно Беттельгейм
The Uses of Enchantment,
the Meaning and Importance of Fairy Tales
Западный ветер нагнал ночную бурю.
Фиолетово-черное небо раскололось вдоль зигзага молнии, взорвалось рассыпчатым грохотом грома. Обрушившийся на землю дождь резко забарабанил по дорожной пыли густыми как масло каплями, зашумел по крышам, размазал грязь на пленках оконных пузырей. Но сильный ветер быстро разогнал ливень, отогнал грозу куда-то далеко-далеко, за испещренный молниями горизонт.
И тогда разлаялись собаки. Зазвенели копыта, забренчало оружие. Дикие крики и свист вздымали волосы на головах разбуженных кметов, в панике вскакивающих с постелей, подпирающих кольями двери и оконные рамы. Вспотевшие руки сжимали рукояти топоров, черенки вил. Сжимали крепко. Но бесполезно.
Террор, террор несся по деревне. Преследуемые или преследователи? Взбесившиеся от ярости или от ужаса? Пролетят, не задержат лошадей? Или же вот-вот осветится ночь огнем полыхающих крыш?
Тише, тише, дети…
Мама, это демоны? Это Дикий Гон? Привидения, вырвавшиеся из ада?
Мама, мама!
Тише, тише, дети! Это не демоны, не дьяволы.
Хуже.
Это люди.
Надрывались собаки. Завывал ветер. Звенели подковы.
Сквозь село и сквозь ночь мчалась разгульная ватага.
Хотспорн влетел на пригорок, сдержал и развернул коня. Он был предусмотрительным и осторожным. Не любил рисковать, тем более что осторожность ничего не стоила. Он не торопился спускаться вниз, к речке, к почтовой станции. Предпочитал сначала как следует приглядеться.
Около станции не было ни лошадей, ни телег, стоял там лишь один фургончик, запряженный парой мулов. На тенте виднелась надпись, которую Хотспорн издалека прочесть не мог. Но опасностью не пахло. Опасность Хотспорн учуять умел. Хотспорн был профессионалом.
Он спустился на заросший кустарником и ивняком берег, решительно послал коня в реку, галопом прошел меж бьющих повыше седла всплесков воды. Ныряющие вдоль берега утки разлетелись с громким кряканьем.
Хотспорн подогнал коня, через раскрытую заграду въехал во двор станции. Теперь уже можно было прочесть надпись на тенте фургона:
МЭТР АЛЬМАВЕРА,
ИСКУСНИК ТАТУИРОВКИ
Каждое слово было намалевано другим цветом и начиналось с преувеличенно огромных, изящно изукрашенных букв. А на корпусе фургона, повыше переднего колеса, красовалась выведенная пурпурной краской небольшая стрела с раздвоенным наконечником.
– С коня! – услышал он за спиной. – На землю, да поживее! Руки прочь от меча!
Его поймали и беззвучно окружили: справа – Ассе в черной кожаной курточке, расшитой серебром, слева – Фалька в зеленом замшевом кафтанчике и берете с перьями. Хотспорн стянул капюшон, закрывавший лицо.
– Ха! – Ассе опустил меч. – Это вы, Хотспорн. Я бы узнал, но меня обманул ваш воронок.
– Но хороша кобылка! – восторженно сказала Фалька, сдвигая берет на ухо. – Черна и блестит как уголь, ни волоска посветлее. А стройна! Ух, красавица!
– Да уж, такая вот досталась за неполные сто флоренов, – небрежно улыбнулся Хотспорн. – Где Гиселер? Внутри?
Ассе кивнул. Фалька, зачарованно глядя на кобылу, пошлепала ее по шее.
– Когда мчалась через воду, – она подняла на Хотспорна большие зеленые глаза, – то была словно настоящая кэльпи! Если б вынырнула из моря, а не из речки, не поверила бы, что это не настоящая кэльпи.