Глава девятая,
Приор стшегомского монастыря кармелитов был худ как жердь; телосложение, пергаментная кожа, небрежно обритая щетина и длинный нос делали его похожим на ощипанную цаплю. Глядя на Рейневана, он все время щурился, возвращаясь к письму Оттона Беесса, подносил лист к носу на расстояние двух дюймов. Костлявые и синие руки дрожали, губы то и дело кривила боль. Однако приор отнюдь не был стариком. Это была болезнь, с которой Рейневан встречался не раз, болезнь, подтачивающая словно проказа, с той разницей, что делала она это невидимо, изнутри. Болезнь, с которой не справлялись ни лекарства, ни травы, а могла состязаться только самая сильная магия. Впрочем, что толку, что могла. Ведь даже если кто-то и знал, как лечить, не лечил все равно, ибо времена были такие, что вылеченный мог запросто донести на лечащего.
Приор кашлянул, вырвав Рейневана из задумчивости.
– Значит, только ради одного этого, – поднял он письмо вроцлавского каноника, – ты ждал моего возвращения, юноша? Целых четыре дня? Зная, что отец гвардиан[150 - настоятель монастыря.] во время моего отсутствия обладает всеми полномочиями?
Рейневан ограничился кивком. Ссылаться на то, что письмо по указанию каноника следовало передать в собственные руки приора, не было нужды. Это было ясно и без того. Что же касается четырех проведенных в подстшегомской деревне дней, то о них тоже не следовало вспоминать – они пролетели совершенно незаметно. После трагедии в Бальбинове Рейневан жил как во сне. Отупевший, разбитый и в полубессознательном состоянии.
– Ты ждал, – отметил факт приор, – чтобы передать письмо в нужные руки. И знаешь что, юноша? Очень хорошо сделал.
Рейневан смолчал и на этот раз. Приор вернулся к письму, чуть ли не водя по нему носом.
– Таааак, – наконец протянул он, поднимая глаза и щурясь. – Я знал, что придет день, когда почтенный каноник напомнит мне о долге. И о расплате. С ростовщическим процентом, который, кстати сказать, Церковь брать и давать запрещает. Ведь Евангелие от Луки говорит: одалживайте, ничего за это не ожидая[151 - «Всякому, просящему у тебя, давай и от взявшего твое не требуй назад». (Евангелие от Луки, 6; 30.)]. А веришь ли ты, юноша, не усомнившись, в то, во что велит Церковь, мать наша?
– Да, преподобный отец.
– Похвальное качество. Особенно в нынешние времена. И уж конечно, в таком месте, как это. Знаешь ли ты, где находишься? Знаешь ли, что это за место, кроме того одного, что оно монастырь?
– Не знаешь, – угадал приор по молчанию Рейневана. – Либо ловко прикидываешься, будто не знаешь. Так вот знай: это дом демеритов[152 - демерит – священник, подвергнутый духовными властями покаянию и изоляции за действия, противоречащие его сану.]. А что такое «дом демеритов», ты скорее всего тоже не знаешь либо не менее ловко прикидываешься, что не знаешь. Так я тебе скажу: это тюрьма.
Приор замолчал, сплел пальцы и изучающе глядел на собеседника. Рейневан, конечно, давно уже понял, в чем дело, но не выдал себя. Не хотел портить кармелиту удовольствия, которое тот получал от такой беседы.
– Знаешь ли ты, – немного помолчав, продолжал монах, – о чем его преподобие каноник позволяет себе просить меня в этом письме?
– Нет, преподобный отец.
– Незнание в определенной степени оправдывает тебя. А поскольку я-то знаю, постольку меня оправдать не может ничто. Следовательно, если я откажусь выполнить просьбу, мой поступок будет оправдан. Что скажешь? Разве моя логика не сродни Аристотелевой?
Рейневан не ответил. Приор молчал. Очень долго. Потом поджег письмо каноника от свечи, повертел им так, чтобы огонь охватил весь листок, бросил на пол. Рейневан глядел, как бумага сворачивается, чернеет и крошится. «Так обращаются в пепел мои надежды, – подумал он. – Преждевременные, впрочем, бессмысленные и тщетные. А может, оно и к лучшему. Что случилось так, как случилось».
Приор встал. Потом кратко и сухо бросил:
– Иди к шафажу[153 - ключник, эконом (устар.).]. Пусть тебя накормит и напоит. Затем отправляйся в нашу церковь. Там встретишься с тем, с кем должен. Приказы будут отданы, вы сможете покинуть монастырь без помех. Каноник Беесс в своем письме подчеркнул, что вы отправляетесь в дальний путь. От себя добавлю: очень хорошо, что в дальний. Было бы, добавлю еще, большой ошибкой отъезжать слишком близко. И возвращаться слишком скоро.
– Благодарю, ваше преподобие…
– Не благодари. Если же кому-либо из вас вдруг взбредет в голову мысль просить у меня перед уходом благословения на дорогу, то отбросьте ее.
Пища у стшегомских кармелитов действительно оказалась истинно тюремной. Однако Рейневан все еще был слишком удручен, чтобы привередничать. Кроме того, что скрывать, был слишком голоден, чтобы морщиться, видя соленую селедку, кашу без жира и пиво, отличающееся от воды разве что цветом, да и то незначительно. Впрочем, возможно, был аккурат пост? Он не помнил.
Ел он быстро и жадно, чем явно доставил удовольствие старичку шафажу, несомненно, свыкшемуся с гораздо меньшим азартом потчуемых. Едва Рейневан управился с голландской селедкой, как улыбающийся монах угостил его второй, извлеченной прямо из бочки. Рейневан решил воспользоваться дружеским актом.
– Ваш монастырь – настоящая крепость, – проговорил он с полным ртом. – И неудивительно, я ведь знаю его предназначение. Но, насколько могу судить, вооруженной охраны у вас нет. А из тех, которые здесь отбывают покаяние, никто не сбежал?
– Ох, сын мой, сын мой. – Шафаж покачал головой, соболезнуя наивной тупости. – Бежать? А зачем? Не забывай, кто здесь кается. Каждый из них покончит с покаянием, ибо когда-нибудь оно кончится. И хоть никто из здешних не кается pro nihilo[154 - ни за что, напрасно (лат.).], конец покаяния снимает вину. Nullum crimen, все возвращается к норме. А беглец? Он был бы отверженным до конца своих дней.
– Понимаю.
– Это хорошо, потому что мне об этом говорить нельзя. Еще каши?
– Охотно. А кающиеся, за что они, интересно, несут покаяние? За какие провинности?
– Мне об этом говорить нельзя.
– Но я же не о конкретных случаях спрашиваю. А просто так, в общем.
Шафаж кашлянул и пугливо оглянулся, зная, конечно, что в доме демеритов даже у обвешанных сковородами и чесноком стен кухни могут быть уши.
– Ох, – сказал он тихо, вытирая о рясу жирные от сельди руки, – за всякие разности здесь томятся. В основном распутные и порочные священнослужители. И монахи. Те, которым тяжко было выдерживать обет. Сам понимаешь: обет послушания, покорности, бедности… А также воздержания от вина и умеренности… Как это говорят: plus bibere, quam orare[155 - больше пьянки, чем молитвы (лат.).]. Ну и обет целомудрия, к сожалению.
– Femina, – догадался Рейневан, – instrumentum diaboli[156 - Женщина – орудие дьявола (лат.).].
– Если б только фемина… – вздохнул шафаж, возводя глаза горе. – Ах, ах… Безмерность грехов, безмерность… Невозможно отрицать. Но есть у нас дела и посерьезнее. Ох, посерьезнее. Но об этом мне категорически говорить нельзя. Ты кончил вкушать, сын мой?
– Кончил. Благодарствую. Это было вкусно.
– Заходи, когда захочешь.
В церкви было очень темно, огонь свечей и свет из узеньких окон развидняли только сам алтарь, ковчег для святых даров, крест и триптих, изображающий Оплакивание. Остальная часть пресвитерии, весь неф, деревянные эмпоры[157 - крытая галерея.] и сталлы[158 - почетные места (скамьи) в храме.] тонули в туманной полутьме. «Возможно, это сделано умышленно, – не мог отогнать напросившуюся мысль Рейневан, – для того, чтобы во время молебнов демериты не видели друг друга, не пытались угадать по лицам чужих грехов и преступлений. И сравнивать их со своими».
– Я здесь.
Звучный и глубокий голос, дошедший со стороны скрытой между сталлами ниши, отличался – трудно было воспротивиться такому ощущению – серьезностью и благородством. Но скорее всего причиной было просто эхо, отраженное от свода, бившееся меж каменными стенами. Рейневан подошел ближе.
Над источающей слабый аромат ладана и масла исповедальней возвышалось изображение святой Анны с Марией на одном и маленьким Иисусом на другом колене. Рейневан картину видел, она была освещена светильником, который одновременно погружал в эту темнейшую темень все вокруг, а также мужчину, сидевшего в исповедальне. Рейневан видел лишь его силуэт.
– Значит, – сказал мужчина, пробуждая новое эхо, – мне тебя надо будет благодарить за возможность обрести свободу передвижения, э? Ну, стало быть, благодарю. Хотя сдается мне, гораздо больше я должен быть благодарен некоему вроцлавскому канонику, не так ли? И событию, кое имело место… Ну, скажи для порядка. Чтобы я был совершенно уверен, что передо мной соответствующий человек. И что это не сон.
– Восемнадцатого июля, восемнадцатого года.
– Где?
– Вроцлав. Нове Място…
– Разумеется, – сказал, немного помолчав мужчина. – Ясное дело, Вроцлав. Где это могло быть еще, если не там? Лады. Теперь подойди. И прими соответствующую позу.
– Не понял?
– Опустись на колени.
– У меня убили брата, – сказал Рейневан, не двигаясь с места. – Самому мне грозит смерть. Меня преследуют, я вынужден бежать. А вначале довершить несколько дел. И кое за что расплатиться. Отец Отто заверил меня, что ты сможешь мне помочь. Именно ты, кем бы ты ни был. Но опускаться перед тобой на колени? И не подумаю. Как я должен тебя называть? Отцом? Братом?
– Называй как хочешь. Хоть дядюшкой. Мне это глубоко безразлично.
– Мне не до смеха. Я сказал: у меня убили брата. Приор заверил, что мы может отсюда уйти. Так уйдем же, покинем это печальное место, двинемся в путь. А по пути я расскажу все, что надо. Чтобы ты знал все, что необходимо. И не больше того.
– Я просил, – эхо голоса мужчины загудело еще глубже, – тебя опуститься на колени.