Впрочем, подумал пан Кшиштоф, какое мне до этого дело? Лишь бы Мюрат не погиб раньше, чем заплатит деньги. Но Мюрат не погибнет. Недаром его прозвали баловнем удачи: с самого начала кампании он ухитрился не получить ни единой царапины, хотя, по слухам, всегда с отчаянной храбростью лез в самую гущу сражения. Именно такой человек и должен командовать кавалерией – лихой рубака, неуязвимый для вражеских пуль и клинков, и в то же время тонкий политик, хитрец и умница…
Да, подумал пан Кшиштоф лениво, что хитрец то хитрец, этого у него не отнимешь. И, как всякий хитрец, обожает загребать жар чужими руками. Но я больше не буду таскать для него каштаны из огня. Увольте, сир, скажу я ему, но с меня довольно. Я не отказываюсь служить вам, но мне нужен долгосрочный отпуск. Вы же видите, я ранен, выполняя ваше поручение. Я выполнил его с честью и заслужил награду, сир…
Пан Кшиштоф почувствовал, что напряжение начинает мало-помалу отпускать его. Глаза у него слипались все сильнее, трубка потухла. Он выбил ее об дощатый борт повозки, спрятал в карман и решил вздремнуть.
Разбитая дорога, по которой молчаливый ополченец вел повозку, спустилась в неглубокую, поросшую изломанными, смятыми, почти без листьев кустами. В кустах, задрав к небу окоченевшие ноги, лежала мертвая лошадь со вспоротым брюхом. В двух шагах от лошади, разбросав в стороны руки, лежал убитый кавалергард в белом мундире, выпачканном землей и кровью. Легкий ветерок шевелил его красивые русые волосы, как прошлогоднюю траву на пригорке. Пан Кшиштоф поморщился от этого зрелища: кавалергард казался ему глупцом, получившим по заслугам. В конной гвардии всегда служили отпрыски самых богатых и знатных дворянских фамилий, и пан Кшиштоф никак не мог понять, что заставляет людей, у которых и без того есть все, о чем только можно мечтать, подвергать себя лишениям и смертельному риску военной службы. Чего им, спрашивается, не хватает – чести, славы, почета? Орденов? Черт подери, как это глупо! Вот он, лежит, уткнувшись лицом в грязь, в своем щегольском мундире с золотыми аксельбантами, и что для него теперь честь, слава и почет? Кто заставил его пойти на смерть? Да в том-то и дело, что никто! Он сделал это добровольно, и еще гордился, наверное, своим дурацким поступком…
Чуть дальше на обочине дороги лежала вверх колесами разбитая прямым попаданием пушечного ядра фура – видимо, та самая, которую везла только что попавшаяся пану Кшиштофу на глаза лошадь. Придавленный бортом мертвый возница в артиллерийском мундире смотрел в небо широко открытыми остекленевшими глазами. Ополченец, который управлял повозкой Багратиона, переложил поводья из правой руки в левую и перекрестился. Пан Кшиштоф попытался вспомнить, крестился ли этот бородач при виде мертвого кавалергарда, но так и не смог. Крестился, наверное… А впрочем, кто его разберет, что у этого холопа на уме, да и кому это интересно? Возможно даже, что он принял конногвардейца за француза – вряд ли этот мужелап разбирается в мундирах…
Занятый подобными мыслями, пан Кшиштоф не сразу заметил человека, который, повелительно подняв кверху левую руку, шагнул на дорогу из-за перевернутой фуры. Его правая рука была полуопущена, и в ней поблескивал большой армейский пистолет. Первым делом пан Кшиштоф увидел этот пистолет и покрылся холодным потом. В следующее мгновение в глаза ему бросилась зеленая гусарская венгерка, густо перепачканная землей и кровью, и лишь после этого Огинский с замиранием сердца узнал Лакассаня.
– Тпру! – сказал возница, и лошадь послушно остановилась.
Пан Кшиштоф заметил, что бородач словно невзначай опустил руку на топор, который торчал у него из-за пояса, и напрягся, не зная, как поступить или, вернее, в кого стрелять: в возницу или в Лакассаня. Француз, словно догадавшись о его колебаниях, бросил на сообщника многозначительный взгляд.
– Какая милая картина, – не глядя на ополченца, по-французски сказал пану Кшиштофу Лакассань. – Раненый герой покидает поле боя…
Услышав французскую речь, ополченец растерянно подвигал бородой и полез было рукой под шапку – чесаться, но тут до него, наконец, дошло, что он видит прямо перед собою француза, и здоровенный, как медведь, кряжистый мужик молча выхватил из-за пояса топор. Лакассань на мгновение повернул к нему голову, небрежным жестом вскинул пистолет и выстрелил от бедра, не целясь. Смотревший на возницу сзади пан Кшиштоф увидел, как пуля, насквозь пробив ему голову, разворотила заросший густым русым волосом затылок. Это выглядело так, словно голова ополченца вдруг взорвалась. Здоровяк выронил топор и медленно, словно в церкви, опустился на колени. Он был, несомненно, мертв, как печная заслонка, но почему-то никак не хотел падать, и тогда Лакассань, подойдя, толкнул его в плечо носком сапога. Ополченец медленно, как бы неохотно повалился набок. Лакассань бросил разряженный пистолет в кусты и тут же вынул откуда-то второй, сразу взведя курок. Смотрел он при этом прямо в глаза пану Кшиштофу, и на губах его играла кривая улыбочка, яснее всяких слов говорившая о том, что француз видит своего сообщника насквозь и не обольщается по поводу чувств, которые тот к нему испытывает.
Не спуская глаз с Огинского, Лакассань наклонился, взял убитого ополченца за шиворот и с натугой поволок его в сторону от дороги. Оказавшись в кустах, возница, хотя и был отлично виден, сразу как-то перестал бросаться в глаза, неразличимо слившись с пейзажем, который словно сошел с одного из безумных полотен Иеронима Босха.
– Итак, – сказал Лакассань, возвращаясь к повозке, – что мы тут имеем? Ба, да это же наш князь! Простите, сударь, я что-то не разберу: он в самом деле жив или мне это только мерещится?
Пан Кшиштоф тяжело вздохнул. Надежда немного отдохнуть и оправиться после потрясений сегодняшнего безумного дня печально испарилась. Лакассань не только не погиб, но даже и не потерялся. Он снова был здесь и сверлил пана Кшиштофа взглядом своих холодных сумасшедших глаз. В присутствии этого человека Огинский все время чувствовал себя так, словно улегся спать, взяв с собой в постель смертельно ядовитую змею.
– Послушайте, – сказал он, – не мог же я, черт подери, убить его на глазах у всего штаба! Да что там штаб – на глазах у всей русской армии!
– Ну, я-то смог, – напомнил Лакассань. – Если бы не та граната, этот человек был бы уже мертв. А вы… О, я отлично вас понимаю! Сначала вам мешал штаб и, как вы изволили выразиться, вся русская армия, потом лекарь и санитары на перевязочном пункте, еще позже – этот мужик… – Он небрежно кивнул в сторону кустов, где лежал мертвый возница. – А теперь, вероятно, вам мешаю я. В таком случае позвольте вас заверить, что я не стану чинить вам препятствий. Пистолет и сабля при вас. Действуйте, а я посторожу. Место здесь уединенное, как по заказу. Лучшего случая вам уже не представится, поверьте. А может быть, вы не хотите? Быть может, он стал вам дорог за время вашего совместного путешествия? Если так, то я с удовольствием начну с вас, чтобы вам не пришлось лицезреть бесславную кончину сего славного воителя.
– К черту, – сказал пан Кшиштоф. – Вы мне смертельно надоели, Лакассань. Почему бы вам не сказать прямо, что вы просто обожаете пускать людям кровь? Я же знаю, вам все равно, кого убить – меня, Багратиона или этого мужика. – Он тоже кивнул в сторону кустов. – Вы просто любите кровь, как иные любят вино. Ведь вы не успокоитесь до тех пор, пока не прострелите мне голову, не так ли? Так к чему эта пустая болтовня? Стреляйте, и дело с концом.
– Эта, как вы выразились, болтовня придает тривиальному убийству вид законченного произведения искусства, – с ухмылкой ответил Лакассань. – Все на свете рано или поздно приедается, даже чужая смерть. Ведь вы же не можете питаться одним мясом, правда? Вам нужны соль, перец, пряности… гарнир, в конце концов. Так же и я. Вы правы, мне нравится убивать. Но, кроме того, мне нравится смотреть, как вы трясетесь от страха.
– Пропадите вы пропадом, – сказал пан Кшиштоф, прикидывая, как бы ему половчее схватить пистолет. Было совершенно очевидно, что Лакассань не шутит: ему действительно нравилось пугать Огинского. А что, если он не остановится и все-таки решит напугать его до смерти?
– Не вздумайте валять дурака, – предупредил Лакассань, словно прочтя его мысли. – Я не намерен вас убивать, пока вы не заставите меня это сделать. Допускаю, что я вам не нравлюсь, но вас ведь никто не заставляет на мне жениться! Давайте достойно завершим наше дело и расстанемся друзьями!
Пан Кшиштоф презрительно фыркнул в усы. Частые перепады настроения, свойственные Лакассаню, лишний раз убеждали его в том, что этот подручный Мюрата, мягко выражаясь, не вполне нормален. Тем не менее, с ним приходилось считаться, и Огинский нехотя потащил из ножен саблю. Он посмотрел на бледное лицо лежавшего без сознания Багратиона и пожал плечами, подумав, что, если бы не Лакассань, этот человек мог бы остаться в живых, выздороветь и вернуться в строй. Пану Кшиштофу была безразлична судьба князя; он не желал Багратиону смерти, но и умирать вместе с ним или, что было бы еще хуже, вместо него не собирался.
Отливающий ртутным блеском клинок толчками выползал из ножен, и пан Кшиштоф подумал, что даже не знает, хорошо ли наточена доставшаяся ему сабля. Сабля была не его, и одежда была не его, а какого-то убитого неизвестно где – скорее всего, под Смоленском – поручика, и даже трубка, лежавшая в кармане рейтузов, до пана Кшиштофа принадлежала кому-то другому. «Когда же это кончится? – с горечью подумал Огинский. – Когда, наконец, я перестану скитаться по свету, спать на голой земле, питаться чем попало и ежеминутно рисковать шкурой? Матка боска! На свете столько денег, так почему же мне приходится бить-рыба об лед, чтобы раздобыть хотя бы немного этих желтеньких кружочков?! Несправедливо это, право слово, несправедливо!»
Он не успел вынуть саблю даже до половины, когда Лакассань вдруг застыл в напряженной позе, а потом, не говоря ни слова, отбежал в сторону и бросился ничком на землю, сразу сделавшись похожим на несвежий труп. Пан Кшиштоф проводил его удивленным взглядом и лишь после этого услышал тяжелый топот множества копыт, приближавшийся к лощине из-за поворота дороги. У него возникло сильнейшее искушение броситься бежать на все четыре стороны, пока Лакассань притворяется убитым. Француза можно было понять: он, хоть и смыслил немного по-русски, с огромным трудом мог связать пару слов, и это получалось у него с ужасающим акцентом, который мигом выдал бы его происхождение. Здесь, в тылу русских войск, вероятность встречи с отрядом французской кавалерии была ничтожна, а объяснение с русскими неминуемо закончилось бы для Лакассаня пленом, если не смертью.
Вскоре над верхушками кустов возник целый лес колышущихся пик, и из-за поворота ровной рысью выехала свежая казачья сотня. Пан Кшиштоф, не успев еще толком обдумать свое дальнейшее поведение, откинулся на борт повозки, закатил глаза и принял позу, которая, по его мнению, должна была навести казаков на мысль, что он ранен много тяжелее, чем это было на самом деле. У него мелькнула заманчивая идея выдать казакам Лакассаня, как французского лазутчика и человека, который пытался убить самого Багратиона, но он тут же отказался от этой мысли: не было никакой гарантии, что казаки сразу расправятся со шпионом. Оставшись в живых и угодив в плен, Лакассань на первом же допросе рассказал бы много интересного о пане Кшиштофе, чего Огинскому вовсе не хотелось.
Увидев стоявшую посреди дороги повозку с ранеными, казаки окружили ее. Кто-то узнал Багратиона, и вокруг поднялся ужасный гомон. Молодому хорунжему, который командовал сотней, не сразу удалось навести порядок среди своих подчиненных. Когда установилась относительная тишина, хорунжий расспросил пана Кшиштофа, который, не переставая постанывать и страдальчески закатывать глаза, поведал ему историю о том, как на их повозку напали трое французских кавалеристов, отбившихся, по всей видимости, от своих. В ответ на вопрос о том, куда они уехали, пан Кшиштоф махнул рукой куда-то в сторону Бородинского поля. Хорунжий выделил для сопровождения князя Багратиона вооруженный эскорт из десяти всадников, а сам со своей сотней на рысях двинулся дальше в надежде догнать мифических французов, покушавшихся на жизнь весьма популярного в армии генерала.
Сидя в задней части снова тронувшейся в путь повозки, пан Кшиштоф бросил прощальный взгляд на неподвижно уткнувшегося лицом в землю Лакассаня и, не сумев удержаться, расплылся в злорадной улыбке.
Глава 3
Княжна Мария Андреевна Вязмитинова покинула Бородино накануне разыгравшегося там генерального сражения, сразу же после того, как закончился крестный ход и торжественный молебен о победе русского оружия. Чудотворную икону святого Георгия Победоносца, которую с таким трудом и опасностью для жизни доставила к армии княжна, решено было отправить обратно в Москву, дабы не подвергать сию высокочтимую святыню русского народа дальнейшим превратностям военной судьбы. Иконе предстояло занять свое место в Георгиевском зале московского Кремля, откуда более месяца назад она отправилась в свое полное неожиданностей странствие.
Во время молебна княжна все время против собственной воли возвращалась мыслями к своему незавидному положению. Она весьма туманно представляла себе, как будет жить дальше. Более того, Мария Андреевна не знала даже, что станет делать после того, как молебен закончится. Было совершенно ясно, что здесь, в расположении армии, да еще накануне генерального сражения, оставаться ей не только опасно, но и совершенно бессмысленно. Ехать в Москву тоже было незачем: там у княжны не было ничего, кроме огромного пустого дома, в котором ее никто не ждал. Мария Андреевна не представляла даже, каким образом сможет покинуть армию: лошадь, на которой она приехала сюда, сразу же куда-то увели, и больше она ее не видела. Даже единственное платье, составлявшее теперь весь гардероб княжны, давно превратилось в грязные лохмотья, так что на молебне Мария Андреевна стояла в длинном, до самой земли, офицерском плаще, пожертвованном ей одним из адъютантов князя Петра Ивановича Багратиона.
Встреча с приехавшим с донесением от командира партизанского отряда Синцова Вацлавом Огинским получилась короткой и совсем не такой, какой представляла ее себе. Воображение рисовало ей некие романтические сцены; на самом же деле все вышло не так. Вокруг было слишком много суеты, шума и одетых в мундиры людей, которые с откровенным любопытством оглядывались на нее и молодого гусарского корнета. Из-за всего этого княжна не могла найти слов, которые нужно было сказать Вацлаву, да она и не знала, что это должны быть за слова. Чувства, которые она испытывала к молодому Огинскому, были пока что неясны ей самой; события же, свидетельницей и непосредственной участницей которых она являлась в течение последних недель, шли так густо и совершались столь стремительно, что говорить о них княжне было пока что очень трудно: для начала все это следовало осмыслить. Молодой Огинский, вероятно, испытывал примерно те же затруднения, так что их разговор свелся, в основном, к обмену ничего не значащими фразами и долгому неловкому молчанию. Княжна испытала даже нечто вроде облегчения, когда Вацлава зачем-то вызвали к Багратиону, и она осталась одна.
Стоя в огромной толпе одетых в мундиры мужчин на молебне, она то и дело ловила на себе удивленные и откровенно любопытствующие взгляды. О ее роли в возвращении иконы знали очень немногие, так что появление посреди войска молодой, привлекательной и весьма необычно одетой девицы вызывало у присутствующих вполне закономерный, хотя и не вполне здоровый интерес. Марии Андреевне, впервые оказавшейся в подобной ситуации, было не по себе. Она чувствовала себя одинокой, предоставленной самой себе и всеми незаслуженно покинутой и забытой. Не то, чтобы она ждала горячих изъявлений благодарности, славы или, паче чаяния, наград за свой поступок, едва не стоивший ей жизни; однако же, оказавшись один на один с необходимостью каким-то образом заново налаживать разрушенную жизнь, она испытывала растерянность и детскую обиду, как забытый взрослыми в дремучем лесу ребенок. Пока нужно было вскачь уходить от погони и кланяться посланным вдогонку пулям, спасая собственную жизнь, предаваться подобным раздумьям просто не было времени; теперь же, как ни смешно это было, обычные житейские неприятности, наподобие порванного платья и необходимости где-то искать лошадей и карету, снова начали казаться непомерно большими и пугающими. Княжна понимала, что ее нынешнее состояние является не более чем реакцией на усталость и оставшиеся позади опасности, но от этого ей почему-то не делалось легче. За каких-нибудь две недели она пережила слишком много потрясений; она просто устала бороться. У нее почти не осталось душевных сил, а то, что осталось, целиком уходило на то, чтобы сдерживать временами подступавшие к самым глазам слезы растерянности и обиды.
Когда молебен закончился и все стали расходиться, к Марии Андреевне подошел высокий статный адъютант в шитом золотом белоснежном мундире конногвардейца. Тон, которым он заговорил с княжной, был в высшей степени светским и почтительным, но во взгляде холодных серо-голубых глаз, которым он окинул закутанную в чересчур длинный мужской плащ фигуру Марии Андреевны, сквозило насмешливое полупрезрительное удивление. У адъютанта было длинное холеное лицо с надменно выпяченной нижней губой и аккуратно подстриженными бакенбардами; на пальцах руки, которой он почтительно снял свою украшенную плюмажем из страусовых перьев шляпу, сверкали перстни.
– Если не ошибаюсь, – сказал он по-французски, – я имею честь разговаривать с княжной Марией Андреевной Вязмитиновой.
– Вы правы, – сухо сказала княжна, которую покоробила небрежно замаскированная светским тоном бесцеремонность этого штабного павлина, – но я не помню, чтобы нас представляли друг другу.
– О, прошу простить! – воскликнул адъютант. – Граф Алексей Иванович Стеблов, к вашим услугам. Я состою адъютантом при особе главнокомандующего и имею к вам поручение от его высокопревосходительства. Светлейший поручил мне просить вас уделить ему несколько минут вашего драгоценного времени для приватной беседы. Не соблаговолите ли пройти со мной? Еще раз приношу вам свои извинения за некоторую вольность манер, продиктованную суровыми законами военного времени. Здесь, увы, нет пожилых тетушек, все свое время проводящих в устраивании всевозможных знакомств.
В последней фразе графа звучала уже откровенная насмешка, но княжна почла за благо пропустить ее мимо ушей: у нее не было ни времени, ни сил на то, чтобы учить этого расфуфыренного в пух и прах красавца хорошим манерам. Поэтому она молча кивнула головой и последовала за адъютантом к тому месту, где, окруженный плотной группой людей в шитых золотом мундирах, стоял Кутузов.
Мария Андреевна с интересом разглядывала старого фельдмаршала, о котором ей часто рассказывал дед. Перед ней стоял грузный, одетый с подчеркнутой простотой одноглазый старик в зеленом мундирном сюртуке и белой фуражке с красным околышем. Его обрюзгшее лицо показалось княжне усталым и недовольным, но в единственном глазу светились живой ум и лукавство. Ласково улыбнувшись княжне, фельдмаршал взял ее за руку и отвел немного в сторону от своей многочисленной свиты.
– Александру Николаевичу Вязмитинову ты кем приходишься? – спросил он первым делом.
– Внучкой, – отвечала княжна.
– Вот славно! – обрадовался Кутузов. – С князем, дедом твоим, мы не один пуд соли съели. Храбрецом он был отменным. Еще под Измаилом, помню, сам Суворов его за храбрость и смекалку выделял… Как он сейчас, здоров ли?
– Умер, – ответила Мария Андреевна и, не в силах более сдерживаться, со слезами рассказала фельдмаршалу о том, какими были последние дни его старинного приятеля и товарища по оружию. Не умолчала она и о том, что французы похоронили покойного, просто бросив его тело в наспех выкопанную яму и кое-как забросав его землей.
Кутузов, помрачнев, погладил ее по склоненной голове пухлой ладонью.
– Не плачь, дочка, – сказал он, – не плачь. За все поквитаемся, поверь моему слову. А что князя в яме похоронили, так это, по моему разумению, не так и плохо, как кажется. Солдат так хоронят, которые на поле брани пали. Это, матушка, за честь можно считать, коли подумать хорошенько. А плащ сей тебе к лицу, – заметил он вдруг, резко меняя тему разговора. – Впрочем, такой красавице все в пору… Что делать думаешь, княжна?
– Не знаю, ваше сиятельство, – ответила Мария Андреевна. – Пребывание мое здесь кажется мне весьма неудобным во всех отношениях, и пользы от него не видно никакой. Полагаю, что лучше всего мне будет отправиться в одно из своих имений под Москвой.
– Умна, – с улыбкой похвалил Кутузов. – По деду пошла. Да и отец твой, ежели мне память не изменяет, в дураках сроду не числился. Умна, княжна, умна! А у меня, поверишь ли, сердце дрогнуло, как увидел этот плащ. Неужто, думаю, и эта туда же?
– Куда – туда же? – не поняла княжна.
– Да есть тут, понимаешь, одна девица, – улыбаясь и одновременно морщась с легкой досадой, отвечал фельдмаршал, – коя не мыслит себе иной стези, как служба военная. Обманом, под видом дворянского недоросля, проникла на службу в гусарский полк и, пока обман открылся, успела не только поучаствовать в деле, но и получить офицерский чин. Что прикажешь с нею делать? Не знаешь? Вот и я не знаю… Право слово, можно подумать, что у нас мужчин не хватает! Желание служить отечеству – вещь, конечно, в высшей степени похвальная, однако чтобы девица с саблей наголо в атаку хаживала… не знаю. Не приходилось мне как-то о таком слышать. Вот я и перепугался: а уж не хочешь ли и ты, душа моя, совсем в мундир переодеться? Тем более что из доклада князя Петра Иваныча понял я, что дело, тобою совершенное, было бы под силу далеко не каждому мужчине. Благодарность моя и преклонение перед твоим мужеством не знают границ. Отныне всегда и во всем можешь полагаться на меня. Заменить тебе князя Александра Николаевича я, конечно, не сумею, однако сделаю все, что будет в моих силах. Что же касается благодарности отечества…
– Сделанное мною было осуществлено не ради благодарности, – вмешалась княжна. – Более того, я должна признаться, что многое из того, о чем поведал вам князь Багратион, совершилось случайно и почти против моей воли, так что благодарить меня не за что.
– А жаль, право, что нельзя принять тебя на службу! – воскликнул фельдмаршал. – Мне бы хотя бы парочку таких офицеров в штаб, я бы горя не ведал! А то, поверишь ли, побывает этакий воин в трех верстах от поля брани и уж ждет, когда ему чин дадут да крест на грудь привесят! За этими расписными петухами настоящих героев, бывает, и не разглядишь… Что же до твоего дела, дочка, то скажу тебе, не лукавя: бог тебя за него вознаградит, а от людей награды не жди. Дело сие столь деликатное, что о нем, ежели поразмыслить, и упоминать вряд ли стоит. Государю я о тебе доложу всенепременно, но думается мне, что доклад мой будет оставлен без внимания. Политика, душа моя, дело тонкое и не всегда, как бы это сказать… достойное, что ли. Посему тот факт, что чудотворная икона Георгия Победоносца была отбита у военного конвоя кучкой каких-то проходимцев, как мне кажется, постараются скрыть. А коли не было похищения, так каким же образом икону можно было возвратить?! Понимаешь ли, о чем я тебе толкую?
– Понимаю, ваше сиятельство, – ответила княжна. – Право, не стоит более об этом говорить. Награждение мне ни к чему: состояние мое и без того велико, а орденов дамам не дают. Хороша бы я была на балу с крестом на платье! Да и можно ли говорить о наградах, когда тысячи соотечественников умирают на поле брани не ради орденов и славы, а потому лишь, что так велит им долг перед отечеством!
– Славный ответ, – с грустью сказал Кутузов. – Однако прости, княжна. Беседовать с тобой – одно удовольствие, да дела не терпят. Скажи, чем тебе помочь?