– Нет. И тебе… ну, не стоит, может?..
Она показывает средний палец с руинами чёрного лака, и снова между нами растекается тяжеленное молчание.
– Значит, ты теперь говоришь, – замечаю я.
Диана дёргает щекой, не отвечает.
– Много говоришь.
– Экстренные обстоятельства. – Она выдыхает сладковатый дым носом. – Я н-никак не пойму: как ты здесь оказался?
– Тебя искал.
– Зачем?
От её холодного, равнодушного вопроса у меня стягивает узлом живот. Перед мысленным взором мелькает фото рыжей девушки, которое показывал Мухлади.
– Сказать тебе: «Иди ты сама».
Губы Дианы дёргаются, она моргает.
– Чего?
– Когда твоя мама пропала, я тебе звонил. Ты сказала…
Диана опускает взгляд и поводит рукой с сигаретой – словно разминает ноющее плечо.
– Сказала… – Я тщетно изгоняю из мыслей лицо убитой, но оно возвращается. Нет, не лицо – фарш. Кожа, кровь и кости, взбитые миксером до картины сюрреалиста. Я останавливаюсь от резкого приступа тошноты.
– Чел?
– Всё… всё норм.
Мы сворачиваем на светлую, в сине-розовом неоне, улицу, и я взглядом утыкаюсь в вывески, словно так сбегу от жуткого трупа. А он есть, он ждёт где-то там, в ночи, в холодном морге.
Что, если бы так «ждала» Диана?
– Я сказала тебе: «Иди на хер», – вспоминает она.
– Д-да. А потом тебе… абонент не абонент, а в «Почтампе» ты меня в чёрный список… И сказать тебе че-то можно было только лично. – Я набираю воздуха. – Вот и говорю: «Иди ты сама». Вот. Сказал. «Иди ты сама»!
Лицо у Дианы не выражает ничего. Полный эмоциональный штиль. Затем левая бровь медленно поднимается.
– Ты меня искал, чтобы послать?
– Ну…
Некоторое время мы молчим. Никакого морального удовлетворения нет и в помине. Разве что смущение? Страх?
– Чел, это так не работает.
– А?
– Ты должен сказать прямым текстом. – Диана затягивается и носом выдыхает дым. – Ну, чтобы человека задело.
– Я… каким текстом?
– Скажи: «Диана, иди ты сама в пизду и на хуй». И, там, добавь что–нибудь от себя. Типа, «Ебучая уродливая свиноблядь».
– Я так говорить не буду.
– Ссышь?
– Да не буду я материться!
– Как хочешь.
Мы проходим мимо ржавых ангаров: бетонные заборы обвивает колючая проволока, на каждом сантиметре свободного места пестреет граффити. Ветер с воем роется в нашей одежде и волосах, гремит и скрежещет водостоками, словно сама темнота смеётся, хохочет на разные голоса.
– Ты мне приснилась.
Диана оглядывается на меня, но ничего не отвечает, и я тараторю – лишь бы заполнить паузу:
– На химии как-то. А потом мама твоя пропала. А потом мы… А в полиции напугали, типа, похожую на тебя девушку у-убили?..
Диана щелчком отправляет бычок в полёт, и его тень чёрным штрихом мелькает над дорогой: ударяет о мусорный бак, снопом искр осыпается на асфальт, гаснет с шипением в луже.
– Чуть со страху не помер, что тебя убили.
На губах Дианы вздрагивает подобие улыбки.
– Я неубиваемая.
– О, да.
Мы сворачиваем раз, другой, заходим в бордовые ворота. Наползает конус света от фонаря и сменяется полной темнотой. Порез подсыхает, и при каждом шаге ткань то прилипает к коже, то отлипает. Ме-е-ерзкое чувство.
Я сую руки в карманы и нащупываю что-то холодное, тяжёлое. В мареве памяти возникает брелок-браслет из чёрных птичек, затем последний урок Вероники Игоревны.
– Твоя мама оставила в классе… Я хотел отдать, но всё как-то…
Диана с хмурым видом смотрит на связку, загребает её, перебирает. Отцепляет ключ от их дома, а птичек с остальными ключами возвращает мне.
– Это не наше.
– Эм-м… Под деревом закопать?
– Пофиг.