– Это за всех. – Я протискиваюсь через стулья и протягиваю деньги. – Сдачу ты оставь…
Прощайте сухарики «Три корочки», прощай полторашка спрайта по 106 рублей 99 копеек и сосиски «Папа может» за 275.
– Если это принесёт мир в душу, – раздаётся голос Валентина, – мы и больше пожертвуем.
Я стискиваю челюсти. Мне хочется, чтобы Диана скорее взяла деньги, но она только смотрит. Смотрит задумчиво, тяжело, будто что-то ворочается, поднимается у неё в груди, как в тесной клетке, и не находит выхода. Нарочитое, волчье молчание.
– Ну? Что ты? – раздражённо спрашиваю я.
Диана опускает взгляд, механическим жестом поднимает верхнюю банкноту и закручивает вокруг среднего пальца. Остальные пальцы сжимает, словно… словно показывает неприличный жест?!
У меня вытягивается лицо. Конечно, я не ожидал, что Диана запоёт канарейкой, едва получит лайк, но предпочёл бы приём потеплее. В голове судорожно мелькает: отшутись, улыбнись, красиво уйди, – но затем что-то непоправимо обрывается. Лопнувшей струной я пролетаю через кафе, дёргаю дверь на себя, от себя и, мазнув кровью ручку, ныряю в вечернюю мглу.
Крыльцо.
Снег.
Ветер.
Машинально я ищу рану на руке, и только у церковного киоска мне вползает склизкая, неприятная мысль: пальцы окрасила чужая кровь. Чужая! Из пореза Дианы.
Я ещё могу вернуться, ещё могу изменить день: там, в прошлом. Сказать правильные слова, объяснить, что не участвовал в дурацком «выпуске», собрать осколки, промыть Диане ладонь, сказать…
В настоящем – здесь, сейчас – всё уже случилось. Я разозлился и ушёл домой. От этой необратимости меня разрывает на части, ибо теперь на моём фото чернеют две дырищи вместо глаз.
Я отворачиваюсь от снимка и понимаю, что все смотрят на меня. Доносятся тихие голоса: «Фролкова… Фролкова…». Не зная, куда деться от этих лиц, от этих шепотков, я иду к двери класса и дёргаю за ручку.
Клацает пружинка замка, ноги холодит сквозняк. Под потолком взбрякивают портреты древних учёных в прозрачном пластике (Ломоносов, Менделеев, Нобель и… Бор, кажется). Лампы дневного света просеивают инопланетное сияние сквозь кожухи синего и оранжевого оттенка: на учительский стол, где валяются ключи Вероники Игоревны; на целующуюся парочку Симонова-Шупарва, на белые таблички с буквами химических элементов:
Fe
Li
Na
Вероники Игоревны нет. Прыгая человечком из большого и указательного пальцев по партам, я направляюсь на своё место.
Класс медленно заполняется, и четвёрка на окне висит тревожным напоминанием. Я смотрю мимо неё – на полуснег?полудождь, исторгаемый синюшным небом, – пока перед моим носом не возникает мужская рука в росчерках синих чернил.
– Мир? – доносится голос Валентина.
Я поднимаю взгляд.
Валентин смотрит на меня хмуро, виновато. Рубашку он застегнул до последней пуговицы, волосы собрал в хвост. Картину дополняют фиолетово-синие засосы, которые выглядывают из-под воротника, да мятая фотография в левой руке Валентина.
– Знаешь же, – говорит он, – не люблю, когда деда обижают.
Молчанием? Какое страшное оскорбление.
Я молчу и ни вины не чувствую, ни мира. Может, так правильно и нужно, только на кончике языка прыгает известная троица: нет, нет и нет. Потому что… Потому что…
– Бывает, – хрипло говорю я, когда пауза вытягивается до невыносимого предела. Моя рука сжимает потную ладонь Валентина. Вопреки сомнениям, на душе легчает и невидимые пауки отползают от сердца.
– Да вообще! – Валентин расслабляется и машет. – Коваль в шоке, что ты даже не попрощался.
Я хмыкаю.
– Видос я удалил, – добавляет Валентин.
– Это не спасло.
Взглядом я показываю на мятое фото в его руке. Валентин задумывается:
– Твои-то глаза она красивее всего проткнула.
– Ой, иди в пень.
– Да серьёзно. Такое… гордое лицо стало. Демоническое.
Наш разговор прерывает очередь «би-би»: телефоны вокруг гудят и вибрируют от сообщения, которое булыжником рухнуло в общий чат.
– Бананы кончились, классного часа не будет! – с радостью кричит Симонова. – Аида Садофиевна написала в группу, что Вероника Игоревна взяла отгул до конца дня.
Под грудиной возникает сосущее чувство. Причину его я не понимаю и только глупо смотрю в телефон.
– Что-то Мадам Кюри больше меня прогуливает, – замечает Валентин.
Тем временем разражается дикий гвалт, и 10 «В» стаей гамадрилов устремляется к двери. На месте остаётся лишь Валентин. Он морщит нос, будто сдерживает чих, и спрашивает:
– На Феникса идём?
– Угу.
Я снова бросаю взгляд на стол Вероники Игоревны, на дверь и наконец осознаю причину тревоги.
– Ты куда? – интересуется Валентин, когда я направляюсь к учительскому столу.
– Один момент.
Я поднимаю связку Вероники Игоревны и взвешиваю в руке. Ключи от учительского туалета, от класса… и, конечно, от дома Фролковых. Есть и новичок: синий, со спиральной резьбой – чёрт знает от какой двери.
Валентин подходит и бросает фото в мусорку. Его взгляд застревает на брелоке из спящих птичек.
– Узнаю это выражение лица, сын мой.
– Тут от их дома. Надо отнести.
Валентин чуть поводит бровями. Мы выходим, и, только когда я закрываю на оба замка кабинет, у него вырывается: