
“…я прожил жизнь”. Письма. 1920–1950 гг.
Остается вопрос: понимал ли Фадеев масштаб Платонова-писателя и сделанное им в русской литературе, когда поручал заведующей секретариатом В. П. Зеленской таким образом довести до Платонова принятое решение?.. Варвара Петровна также составляла от имени секретариата бюрократические записки к возвращенным рукописям книг Платонова (никто из секретариата не обременил себя хотя бы небольшой дружеской запиской) и отправляла их вместе с рукописями тяжелобольному писателю: “Рукописи Платонова вернуть автору по распоряжению Л. М. Субоцкого – Зеленская. 13/8”[57].
Ответ на поставленный выше отчасти риторический вопрос можно найти в дружеской переписке Фадеева с Петром Павленко 1930-х годов. Поразительное своей откровенностью письмо 1935 года никогда (!) не публиковалось. Редкие минуты откровения Фадеева наедине с самим собой, размышления о собственном творчестве, сравнения, как понимали искусство классики и советские писатели, их отношение к окружающей действительности и художественные результаты – горестная исповедь перемежается ироническими ремарками и перерастает в саморазоблачительный текст, пронизанный проницательными оценками советской литературы и ее места в мировой культуре:
“…я всегда чувствовал, что у меня (и у большинства современных) в изображении прошлого ли, настоящего ли несчастья людей есть в лучшем случае сила чувствительности, но не сила горечи, а именно она нужна, чтобы вызвать реакцию действенную: стремление переделать, изменить, улучшить жизнь. Впрочем, сейчас как-то всем существом тянешься к передаче радостных сторон жизни, и это, конечно, затрудняет мне несколько работу над «Удэге»: я с удовольствием настрогал бы сейчас кучу бодрых простых рассказов о колхозниках, красноармейцах, лесорубах, охотниках, корейцах, инженерах, летчиках и т. д. Говорить и писать о существе своей работы, ее «душе» и о технике, мы правда не умеем. Объясняется это, конечно, тем, что писатели мы, наверно, не очень хорошие. Какой-нибудь «мой творческий опыт рабочему автору» (есть и у меня такая книжка, а какой уж там «творческий» и какой уж там «опыт»!) – это в общем серая болтовня о том, чего сам не знаешь. Думаю, что объясняется это тем, что у нас – даже тогда, когда, как я сейчас, все силы отданы работе, – нет настоящей культуры писательского труда и того «напряженного внимания, направленного на предмет, которое позволяет увидеть его с новой неожиданной стороны» (Л. Толстой о Мопассане). Может быть, это еще придет. Иногда мне кажется, что и «принятие» – в смысле восторга, очарования, симпатии, способности подвергнуться влиянию и т. п. – слишком разных (по манере, по духу, по технике и школе) писателей прошлого и настоящего тоже свидетельствует не столько о широте ума и чувства, сколько об отсутствии (пока что) собственной, глубоко продуманной и прочувствованной творческой линии – не в общем, а в индивидуальном смысле. Мне, например, в конечном счете понравилась «Смерть Вазир-Мухтара», книга взволновала меня. В то же время Толстой, например, до сих пор самый великий и близкий для меня писатель. А я думаю, что Толстому никак не мог бы понравиться Тынянов – не потому, что Толстой «уже», а я «шире», а потому, что Толстой именно и велик этой своей неповторимой, могучей индивидуальностью, для которой Тынянов – сплошная ложность, красивость, блеф. <…> К сожалению, часто, слишком часто подозреваешь только что написанную тобой страницу в том, что это где-то когда-то кем-то и приблизительно так же было уже написано. И только искренность пережитого волнения и сознание, что общая мысль романа индивидуальна и нова, стимулирует работу. Естественно, что и нечего бывает сказать о своей литературной работе, кроме общих мест, ибо нет убежденности в своем пути, яростного отвергания для себя (т. е. не в смысле хулиганского выбрасывания за борт, а неприемлемости в работе) чужого пути, нет настоящего поиска своей манеры – это с одной стороны, и нет настоящей муки, муки до боли в голове, до слез над тем, что не выходит в моменты сомнений. Все это признаки ремесленничества, и притом ремесленничества человека, плохо знающего свое ремесло. Единственное, что «украшает», это правдивое сознание, что у настоящих творцов было хорошо, а у тебя выходит дурно. Вот это переживается искренне, глубоко и подчас с истинной болью, потому что ведь хочется высказаться в полный голос, а в моменты каких-то взлетов кажется, что есть что сказать – такое, чего никто не сказал. В сущности, я написал тебе о том, что в личной моей работе больше всего меня волнует и печалит сейчас. А когда перечел, то подумал, что – попади такое письмецо в соответствующий сборничек (скажем: «Корифеи советской литературы о своей работе», год изд. 1984), писатель будущего мог бы только и извлечь из него то скудное соображеньице, что и «они, дескать, в себе сомневались». Но научить тому, как надо работать, вселить бодрость в сердце, как вселяют в него строки «мастера искусства и т. д.» (даже тогда и там, где мастера сомневаются и мучаются), – это письмецо не смогло бы. Но именно поэтому оно и не попадет в «соответствующий сборничек», и именно поэтому мы не мастера, а… Есть еще хороший утешитель – критерий «полезности». Утешимся, Петя, тем, что мы писатели «полезные»”[58].
В письме к “милому Пете” от 24 октября 1936 года Фадеев снова доверительно рассказывает товарищу о сокровенных темах своего писательства, о том, что “очень трудно писать, когда уже стал «искушенным»”, и о переживаемой им немоте. Это, можно сказать, общечеловеческая и вечная тема писательства, однако с одной существенной поправкой, немыслимой ни для Пушкина, ни для Толстого, ни для Платонова. “Милому Пете”, которого он, как и себя, причисляет к немногочисленной когорте “умных” писателей и “истинных сынов своего времени” (“не очень умным” в этом и других письмах назван Шолохов), Фадеев вновь доверительно сообщает чистую крамолу. Оказывается, советская литература совсем не исповедует верность принципам реализма Льва Толстого, которого сам Фадеев еще в 1926 году назвал главным учителем пролетарской литературы: “…для нас не столько дело в знании жизни – ведь мы чертовски много видели и знаем! – а все дело в подлинном правдивом выражении своих мыслей и чувств от самых высоких до самых низменных, – и здесь мы еще не достигли «бесстрашия», здесь что-то нас еще пугает и сковывает”[59].
Какой-то особой склонностью к метафизичности и чистой эстетике не отличался ни сам Фадеев, ни его литературные писания. Это не в укор, таким было его дарование. В опубликованной через несколько месяцев статье с каноническим для советской литературы этих лет названием “Учиться у жизни” (“Литературная газета”. 1937. 15 апреля) он признается, что восхищается романами Шолохова, но с одной существенной поправкой: “И все-таки в его книгах недостаток большой, всеобъемлющей, всечеловеческой мысли…” Фадеев не уточняет, что он вкладывает в понятие “своей” (в письме) и “большой, всеобъемлющей, всечеловеческой мысли” (в статье), однако водораздел между правдой жизни и собственной некоей эстетикой проведен со всей определенностью. Данные установки советской литературы очень важны для понимания эпистолярных “диалогов” Платонова с Фадеевым и его верными заместителями по руководству Союзом писателей. “Мрачный” Платонов был им глубоко чужд, они ведь тоже знали, как живет низовая Россия, однако смысл писательства видели в другом – в некой абстрактной идее о “большой, всеобъемлющей, всечеловеческой мысли”. Он вызывал у многих своих современников по меньшей мере раздражение своей неуступчивостью, наличием той “идеи пути” (определение А. Блока), о которой догадывался тот же Фадеев, что без нее и “настоящей муки, муки до боли в голове”, не бывает подлинных художественных открытий.
Примечательные записи к этой теме мы нашли в дневнике Всеволода Вишневского послевоенных лет, той поры, когда он был заместителем генерального секретаря Союза писателей и принимал решение по письмам Платонова:
“Я недавно прочел 25 писем из Кур<ской> области – о жизни колхозников. – (Письма к депутату.) – Тяжелое впечатление: отобранные участки; невыплата пенсий; чрезмерн<ое> обложение; несправедлив<ые> увольнения; облыжные обвинения и т. д., и т. д. – Нужда, беды человеческие… Но жить только ими – можно задохнуться, сойти с ума, погрузиться в пессимизм безвыходный… Помогают обобщения, мечта, устремленность в будущее, сам процесс борьбы, преодоления и некая поэзия истории, некая абстрагированность…”[60] (запись от 21 января 1947 года; курсив наш. – Н. К.); “Дежурство в секретариате ССП: принял человек 15. – Просьбы, – о мат<ериальной> помощи… – Ряд людей бледен, худ… Многие болеют, устали, недоедают явно…
В подъезде нашего дома: две женщины. На одной пальто на голое тело. – «Мы эвакуированы в 41 г<оду> из Буковины. Сейчас едем – эшелоном – обратно… В эшелоне холод… Умерло пятеро сегодня… Дети… – Помогите.» – Цены на рынках растут: картофель 20 руб<лей> кило. – Видимо, к лету трудности будут еще крупнее”[61] (запись от 24 февраля 1947 года);
“С 2 ч<асов> до 4 ч<асов> 30 <минут> – дежурство. Принял 15 человек. Ряд жалоб, слезы вдов, жен, писательские обиды”[62] (запись от 2 декабря 1949 года).
В парадной секретариата Союза писателей послевоенных лет мы встретим не только тяжелобольного Платонова. С просьбами о помощи обращаются и другие писатели; среди просителей М. Зощенко и Б. Пастернак, не менее, чем Платонов, чуждые своим писательством секретарскому генералитету. Даже записи о них выполнены Вс. Вишневским в одной стилистике и с похожим резюме. Запись в дневнике 1 февраля 1950 года разговора с И. Сельвинским: “Говорили о Пастернаке, его мрачной замкнутости, влиянии на Н. Асеева. Слова Пастернака: «Литературы нет, пишут только прислужающие (!) Нам остается – переводы из классики и т. п.». Это реакционная установка… Пастернак – чуждый человек…”[63] Помета в дневнике через три дня, 4 февраля: “Письмо Тарасенкову – ответ на полученное от него письмо”[64]. Критик А. Тарасенков с 1949 года являлся главным редактором головного издательства Союза писателей “Советский писатель”, и Вишневский в дружеском послании не только отвечает на его производственные вопросы, но и делится впечатлениями о состоявшемся в этот день заседании секретариата; для нас ценно упоминание Платонова: “А. Платонов догорает. Мы дали ему 10 тысяч на переезд на юг. Поможет ли?.. Талантливый, но мрачный автор”[65].
Вряд ли в отношении руководства Союза писателей во главе с Фадеевым к Платонову всё можно списать на жестокие обстоятельства сталинской эпохи. Горький после истории с публикацией “Впрок”, главную интригу которой составила ставшая сразу известной в литературной среде гневная реакция Сталина на “Бедняцкую хронику”, также не отвечал на некоторые письма Платонова – именно на те, что написаны в роковом для писателя 1931 году. Однако все-таки Горький читал присланное Платоновым и в письмах сообщал свое мнение о “Чевенгуре” (1929), “Высоком напряжении” (1932) и “Мусорном ветре” (1934)… Обращенная же к Фадееву в 1940 году просьба Платонова прочитать “Размышления читателя” и помочь изданию книги ничем хорошим для него не завершилась. Письмо Платонова Фадеев передает на заключение руководителю секции критиков Союза писателей В. Кирпотину, прекрасно понимая, что он делает и каков будет результат этого ходатайства Платонова. Главный критик СССР напишет развернутое обоснование к отрицательному заключению на книгу Платонова… Письмо Платонова Фадееву вместе с отрицательным отзывом Кирпотина и другими сопутствующими документами вскоре будет сдано в архив. В силу “незначительности” для советской литературы фигуры писателя Платонова сопровождающие его письмо отзывы и резолюции не были выделены в самостоятельную единицу хранения и обнаружены нами совершенно случайно – среди материалов Союза писателей, связанных с начинающими писателями. Возможно, такое место им определил составлявший опись архивариус, однако сколь красноречив и показателен сам этот факт. В именном фонде Фадеева содержится только одно письмо Платонова, остальные выявлены среди протоколов заседаний секретариата Союза писателей. Огромный массив документов Союза писателей (а это сотни увесистых многостраничных папок) наверняка еще откроет неизвестные доселе документы жизни и творчества писателя Платонова, в частности его письма.
Будем надеяться, что в недалеком будущем приоткроются архивы карательных советских органов и их руководителей (НКВД, Прокуратура и Верховный суд СССР), где должны быть письма Платонова. В настоящем издании письма Платонова к этим адресатам печатаются по черновым и беловым автографам, сохранившимся в семье писателя.
Список “яростно живущих” корреспондентов Платонова весьма внушителен. Это не только государственные деятели во главе со Сталиным и генеральные секретари советской литературы, но и редакторы партийных и литературных изданий, директора и редакторы издательств, руководители различных секций Союза писателей… Целая галерея исторических фигур советской эпохи. От их отклика на письма Платонова или молчания зависела судьба произведения, литературная жизнь писателя и жизнь его семьи.
Однако закономерность любого строительства литературы, в том числе советской, всегда осложняется наличием “антизакономерности”, выступающей “как проявление «свободы воли» историко-литературного процесса, писателя и даже его произведения”[66]. Закономерность и антизакономерность представляют разные ряды истории и литературы, литературы и литературной жизни. Смысл их отношений филигранно точно определил сам Платонов в одном из черновых набросков середины 1930-х годов: “…само бесследное исчезновение бывает условным: часто случается, что однажды умершее впоследствии становится бессмертным или яростно живущее оказывается мнимым и ничтожным”[67].
* * *В эпистолярном наследии Платонова имеются небольшие группы писем, предназначенных для открытой печати. Подобный жанр письма изначально предполагает, что разговор с собеседником вполне сознательно из сферы интимной переводится в публичную и что письмо прочтет не только тот, кому оно адресовано. В истории литературы подобные письма существовали всегда. Они писались по различным поводам и становились фактом исторической и литературной эпохи. Первую такую группу в эпистолярии Платонова представляют открывающие настоящий том его письма к “неискушенным” писателям Воронежской губернии, печатавшиеся в рубрике “Ответы авторам” газеты “Красная деревня”. Подобные рубрики существовали во многих массовых тонких изданиях 1910–1920 годов, правда, зачастую “ответы авторам” печатались без указания имени рецензента, т. е. как общее заключение редколлегии. Примечательно, что к 1920 году начинающий писатель Платонов-Климентов уже не раз сам становился персонажем “почтовых ящиков” не только воронежских, но и столичных изданий. Более искушенные в литературе и идеологии наставники дали ему немало советов, в частности в выборе темы:
“Стихи не подошли. В них много прелести и чистой поэзии, но… берите другие темы” (воронежский журнал “Железный путь”, 1918);
“А. Платонову. У вас есть способность, пишете вы гладко, но темы настолько мизерны, что не стоит труда выливать их в рифмы. Судите сами —
Знакомой стороноюЛошадка путь кладет,Покорно предо мноюКостлявый зад трясет.Такая невоспитанная дама, а вы ее воспеваете в стихах. Проникнитесь важностью нашей исторической эпохи и встаньте в ряды ее певцов. Гач.” (петроградский журнал “Жизнь железнодорожника”, 1919).
Лаконичные послания Платонова сохраняют традиционные для “Почтовых ящиков” характеристики: учительность и краткость. Учители любили и поиронизировать над незадачливыми начинающими писателями. Колорит переписке Платонова с “авторами” придают портреты корреспондентов с их экзотическими писательскими псевдонимами – еще одним поветрием новой эпохи русской литературы: Сын Человеческий, Испытавший, Орловский мужик… Опыт чтения самодельной поэзии и открытых писем к ее создателям позже не раз всплывет в зрелой прозе Платонова – в “Сокровенном человеке”, “Чевенгуре”, “Родине электричества”. В первом большом открытом письме – “Ответе редакции «Трудовой армии»…” (1920), во многом рожденном в ходе общения с массовым читателем, превращающимся в агрессивного писателя-критика, Платонов полемично и жестко обозначит собственную эстетическую позицию. Вполне закономерно, что данный текст публикуется в составе литературной критики Платонова. Мы сочли возможным включить его в первое издание писем, потому что он занимает свое особое положение в переписке Платонова 1920 года с начинающими авторами. Колебания между жанром открытого письма и полемической литературной статьи свойственны и другим подобным текстам Платонова, что отразилось и в их заглавиях: “Против халтурных судей” (Ответ В. Стрельниковой)” (1929); “Возражение без самозащиты (По поводу статьи А. Гурвича «Андрей Платонов»)” (1937), “Об административно-литературной критике (Письмо в редакцию)” (1939). Сохранившиеся источники текста “Ответа В. Стрельниковой” свидетельствуют, что Платонов начинал писать свой “ответ” журналисту газеты “Вечерняя Москва” в жанре письма в редакцию, однако затем отказался от него[68].
Предназначенные для открытой печати, но не опубликованные при жизни письма Платонова 1930-х годов представляют еще одну драматическую страницу отношений писателя с современниками и эпохой.
3Готовя первое издание писем Платонова, мы стремились представить эпистолярий писателя в максимально полном объеме, при этом прекрасно осознавали, что исчерпывающий его свод – дело далекого будущего.
История утрат писем Платонова зеркально отражает историю его жизни и судеб его произведений. В полноте дошла до нас только переписка Платонова с Горьким, что определялось масштабом фигуры прижизненного классика пролетарской литературы и отношением к его наследию в СССР[69]. Однако ситуация с наследием Горького – в некотором смысле единственная в советском ХХ веке. В извлечениях переписка Платонова с Горьким вошла в том “Литературного наследства” (1963) и стала первой публикацией эпистолярия писателя.
Что касается писем Платонова к другим адресатам, то ситуация складывалась крайне неблагополучно. Затерялись или, возможно, даже навсегда погибли для истории письма Платонова к родным – матери и отцу, братьям и сестрам, внуку Александру. Покинув летом 1926 года родной Воронеж, где остались родители и младшие братья и сестры, Платонов общался с родными единственным способом – письмами и телеграммами: на это имеются указания в письмах, да и произведения писателя, отмеченные последовательной автобиографичностью, подтверждают этот факт. Отец Платонова, Платон Фирсович, пережил старшего сына на год, умер в 1952 году. Зная, что Андрей смертельно болен, он признавался в письме к сыну Петру от 12 мая 1949 года: “Лучше бы я лег на его место, а он должен жить”[70]. Невозможно представить, что Платонов, написавший пронзительные страницы о родном городе, пережившем в годы войны страшные разрушения и бесчисленные страдания (“Афродита”, “Житель родного города”), не отправил ни одного письма больному и одинокому отцу. Однако никто из детей Платона Фирсовича не озаботился судьбой личного архива отца, который так же исчез или затерялся, как исчезли и затерялись могилы Марии Васильевны и Платона Фирсовича Климентовых…
Из писем Платонова к братьям и сестрам также не сохранилось ни одного его послания. В начале 1930-х годов в Москву приезжает младший брат Платонова Петр Климентов. Некоторое время он живет в семье старшего брата, а с 1932 года они вместе служат в тресте “Росметровес”. Факт, что вопрос переезда Петра в Москву обсуждался в переписке братьев. Возможно, архив профессора П. П. Климентова еще откроет какие-то документы его великого брата, однако в настоящее время мы ими не располагаем. Несомненно также, что Платонов посылал хотя бы открытки братьям Семену и Сергею в 1930-е годы и в годы войны (оба были на фронте)…
Это небрежение корреспондентов, кровно связанных с Платоновым, по-житейски вполне понятно. Никто из близких тогда не догадывался, что неблагополучный и неуспешный по жизни их старший брат Андрей будет признан великим писателем и к нему придет не только всероссийская, но и мировая слава… Только в семье сестры Марии Александровны Валентины сохранились два письма Платонова к ее мужу инженеру Петру Трошкину. Правда, автографами этих писем мы не располагаем. До нас дошли только копии писем, сделанные в 1970-е годы Ефимом Таубманом, доктором технических наук и большим почитателем творчества Платонова. После его смерти копии писем были переданы его семьей Е. Д. Шубиной.
Среди адресатов Платонова зачастую были люди, не входившие в круг политической и литературной элиты эпохи: московские и ленинградские инженеры, производственники, журналисты, в последние годы – врачи Центрального института туберкулеза Наркомздрава СССР. Сохранились свидетельства, что Платонов со многими из них состоял в дружеской переписке. Однако архивы этих современников Платонова, где находились его письма, ввиду “незначительности” их фигур для советской историографии не перешли на государственное хранение и, скорее всего, утрачены. Лишь один пример. В фонде Платонова Рукописного отдела Института русской литературы (Пушкинский Дом) хранится письмо Бориса Зыкова от 27 октября 1926 года из Ленинграда, из которого можно узнать, что Зыков был почитателем прозы Платонова, обсуждал с ним в письмах современные литературные вопросы и был неплохо осведомлен о житейских нуждах семьи Платонова осени 1926 года, когда тот оказался в Москве без работы и без жилья[71]… Дошедший до нас единственный документ этой переписки свидетельствует, что Зыкову Платонов написал не одно письмо…
Ленинградские корреспонденты Платонова – это отдельная тема, в которой зияют огромные лакуны. Так, в том же 1926 году в вечернем выпуске ленинградской “Красной газеты” печатаются очерки “Страна бедняков (Очерки Черноземной области)”, подписанные специальным корреспондентом из Воронежа А. Платоновым[72]. Очевидно, что присылаемый материал сопровождался письмами Платонова, которые в настоящее время не выявлены. Платонов любил Петроград-Ленинград и даже рассматривал в 1926 году возможность обосноваться там. В Ленинграде находился Комитет по изобретениям, с которым он с 1925 года состоял в переписке (не исключено, что в его фондах, еще не оказавшихся в поле исследовательских разысканий, находятся и письма Платонова). Здесь работали инженеры, с которыми у Платонова сложились производственные и дружеские отношения. С ленинградской кинофабрикой связаны киносценарные работы Платонова, с издательствами и журналами – несостоявшиеся публикации прозы и драматургии. Историю этих отношений, запечатленную в письмах, предстоит еще открывать и описывать. В нашем издании представлено несколько новых сюжетов переписки Платонова с ленинградскими корреспондентами.
Большой корпус нелитературного эпистолярия Платонова сохранил архив Министерства сельского хозяйства: это письма и телеграммы 1923–1926 годов, подписанные “губмелиоратором А. Платоновым”. Разработку фондов Российского государственного архива экономики (РГАЭ) начали в 1993 году слушатели Платоновского спецкурса в Литературном институте М. Немцов и Д. Кудря и продолжила Е. Антонова в ходе подготовки первого тома научного издания “Сочинений” А. Платонова. Производственные письма, казалось бы, не имеющие прямого отношения к литературному творчеству их автора, представляют не только драгоценный источник сведений о жизни Платонова 1923–1926 годов, когда он после блистательного литературного дебюта первых пореволюционных лет (1918–1921) вдруг резко уходит из литературы. Это – полноправная и неотчуждаемая часть его наследия, многое объясняющая в писательском пути Платонова и в плотной событийности, фантастической реалистичности его прозы. Литературные столицы живут в эти годы совсем другими заботами и вопросами. Идет формирование нового типа писателя, который должен сменить “стариков” русской литературы – эмигрантов внешних и внутренних; разворачивается схватка разных литературных объединений и группировок за гегемонию в литературе и право определять ее столбовые дороги. Многие современники Платонова, вошедшие, как и он, в литературу с революцией, уже объявлены классиками и готовят собрания своих сочинений. Издательства и журналы направляют писателей в творческие командировки за материалом в сельские районы и на заводы. Бурно обсуждаются вопросы “линии партии” в литературе, изображение старого и нового быта. Литературные и политические дискуссии следуют одна за другой… Платонов откликается на некоторые из литературных полемик, однако чаще всего шлет в Москву совсем другие сообщения – письма и телеграммы, никак не связанные с литературной жизнью и ее страстями. Письма и телеграммы выстраивают хронику общественно-мелиоративных работ в Воронежской губернии, которая рассказывает о том, как и чем жил Платонов в эти годы. Он обсуждает сметы проводимых работ, просит денег на строительство прудов, колодцев, электростанций, на борьбу с оврагами, рассказывает о состоянии земли, продовольственном положении губернии, “угнетенном” настроении бедствующего крестьянства и самоотверженной работе технического персонала… В письме инспектору Наркомзема А. Прозорову от 22 сентября 1924 года он просит Москву найти возможность поощрить техников, отличившихся на тяжелых работах: “Со своей стороны я пообещал райгидротехникам кое-что хорошее. Ибо плохого они видят достаточно”. И здесь же набросок портрета одного из рабочих, некий прообраз будущих пролетариев из “Котлована” и “Ювенильного моря”: “Райгидротехник от тележной тряски, недосыпания, недоедания, вечного напряжения стал ползать, перестал раздеваться вечером и одеваться утром, а также мыться. Говорит, зимой сделаю всё сразу”.