Соня Мандрова приехала на подводе в деревню Волошино и стала жить в школе учительницей. Ее звали так же принимать рождающихся детей, сидеть на посиделках, лечить раны, и она делала это, как умела, не обижая никого. В ней все нуждались в этой небольшой приовражной деревне, а Соня чувствовала себя важной и счастливой от утешения горя и болезней населения. Но по ночам она оставалась и ждала письмо от Дванова. Она дала свой адрес Захару Павловичу и всем знакомым, чтобы те не забыли написать Саше, где она живет. Захар Павлович обещал так сделать и подарил ей фотографию Дванова:
– Все равно, – сказал он, – ты карточку назад ко мне принесешь, когда его супругой станешь и будешь жить со мной.
– Принесу, – говорила ему Соня.
Она глядела на небо из окна школы и видела звезды над тишиной ночи. Там было такое безмолвие, что в степи, казалось, находилась одна пустота и не хватало воздуха для дыхания; поэтому падали звезды вниз. Соня думала о письме, – сумеют ли его безопасно провезти по полям; письмо обратилось для нее в питающую идею жизни; что бы ни делала Соня, она верила, что письмо где-то идет к ней, оно в скрытом виде хранит для нее одной необходимость дальнейшего существования и веселой надежды, – и с тем большей бережливостью и усердием Соня трудилась ради уменьшения несчастья деревенских людей. Она знала, что в письме все это окупится.
Но письма тогда читали посторонние люди. Двановское письмо Шумилину прочитано было еще в Петропавловке. Первым читал почтарь, затем все его знакомые, интересующиеся чтением: учитель, дьякон, вдова лавочника, сын псаломщика и еще кое-кто. Библиотеки тогда не работали, книг не продавали, а люди были несчастны и требовали душевного утешения. Поэтому хата почтаря стала библиотекой. Особо интересные письма адресату совсем не шли, а оставлялись для перечитывания и постоянного удовольствия.
Казенные пакеты почтарь сразу откладывал – все вперед знали их смысл. Больше всего читатели поучались письмами, проходившими через Петропавловку транзитом: неизвестные люди писали печально и интересно.
Прочитанные письма почтарь заклеивал патокой и отправлял дальше по маршруту.
Соня еще не знала этого, иначе бы она пошла пешком сквозь все деревенские почты. Сквозь угловую печь она слышала храпящий сон сторожа, который служил в школе не за жалованье, а ради вечности имущества. Он хотел бы, чтобы школу не посещали дети: они корябают столы и мажут стены. Сторож предвидел, что без его забот учительница умрет, а школа растащится мужиками для дворовых нужд. Соне было легче спать, когда она слышала живущего недалеко человека, и она осторожно, обтирая ноги о постилку, ложилась в свою белеющую холодом постель. Где-то, обращаясь пастью в тьму степи, брехали верные собаки.
Соня свернулась, чтобы чувствовать свое тело и греться им, и начала засыпать. Ее темные волосы таинственно распустились по подушке, а рот открылся от внимания к сновиденью. Она видела, как вырастали черные раны на ее теле, и, проснувшись, она быстро и без памяти проверила тело рукой.
В дверь школы грубо стучала палка. Сторож уже стронулся со своего сонного места и возился со щеколдой и задвижкой в сенях. Он ругал беспокойного человека снаружи:
– Чего ты кнутовищем-то содишь? Тут женщина отдыхает, а доска дюймовая! Ну, чего тебе?
– А что здесь находится? – спросил снаружи спокойный голос.
– Здесь – училище, – ответил сторож. – А ты думал – постоялый двор?
– Значит, здесь одна учительница живет?
– А где же ей по должности надо находиться? – удивлялся сторож. – И зачем она тебе? Разве я тебя допущу до нее? Охальник какой!
– Покажи нам ее…
– Ежели они захочут – так поглядишь.
– Пусти – кто там? – крикнула Соня и выбежала из своей комнаты в сени.
Двое сошли с коней – Мрачинский и Дванов.
Соня отступилась от них. Перед ней стоял Саша, обросший, грязный и печальный.
Мрачинский глядел на Софью Александровну снисходительно: ее жалкое тело не стоило его внимания и усилий.
– С вами еще есть кто-нибудь? – спросила Соня, не чувствуя пока своего счастья. – Зовите, Саш, своих товарищей, у меня есть сахар, и вы будете чай пить.
Дванов кликнул с крыльца и вернулся. Пришел Никита и еще один человек – малого роста, худой и с глазами без внимательности в них, хотя он уже на пороге увидел женщину и сразу почувствовал влечение к ней – не ради обладания, а для защиты угнетенной женской слабости. Звали его Степан Копёнкин.
Копёнкин всем поклонился, с напряженным достоинством опустив свою голову, и предложил Соне конфетку-барбариску, которую он возил месяца два в кармане неизвестно для кого.
– Никита, – сказал Копёнкин редко говорящим, угрожающим голосом. – Свари кипятку на кухне, проведи эту операцию с Петрушей. Пошукай у себя меду – ты всякую дрянь грабишь: судить я тебя буду в тылу, гаду такую!
– Откуда вы знаете, что сторожа зовут Петром? – с робостью и удивлением спросила Соня.
Копёнкин привстал от искреннего уважения:
– Я его, товарищ, лично арестовал в имении Бушинского за сопротивление ревнароду при уничтожении отъявленного имущества!
Дванов обратился к испуганной этими людьми Соне:
– Ты знаешь, это кто? Он командир полевых большевиков, он меня спас от убийства вон тем человеком! – Дванов показал на Мрачинского. – Тот человек говорит об анархии, а сам боялся продолжения моей жизни.
Дванов смеялся, он не огорчался на прошлое.
– Такую сволочь я терплю до первого сражения, – заявил Копёнкин про Мрачинского. – Понимаете, Сашу Дванова я застал голым, раненым на одном хуторе, где этот сыч с отрядом кур воровал! Оказывается, они ищут безвластия! Чего? – спрашиваю я. – Анархии, говорят. Ах, чума вас возьми: все будут без власти, а они с винтовками! Сплошь – чушь! У меня было пять человек, а у них тридцать: и то я их взял. Они же подворные воры, а не воины! Оставил в плену его и Никитку, а остальных распустил под честное слово о трудолюбии. Вот погляжу, как он кинется на бандитов, – так ли, как на Сашу, иль потише. Тогда я его сложу и вычту.
Мрачинский чистил щепочкой ногти. Он хранил скромность несправедливо побежденного.
– А где же остальные члены войска товарища Копёнкина? – спросила Соня у Дванова.
– Их Копёнкин отпустил к женам на двое суток, он считает, что военные поражения происходят от потери солдатами жен. Он хочет завести семейные армии.
Никита принес мед в пивной бутылке, а сторож – самовар. Мед пах керосином, но все-таки его съели начисто.
– Механик, сукин сын! – осердился Копёнкин на Никиту. – Мед в бутылку ворует: ты больше его мимо пролил. Не мог корчажку найти!
И вдруг Копёнкин воодушевленно переменился. Он поднял чашку с чаем и сказал всем:
– Товарищи! Давайте выпьем напоследок, чтобы набраться силы для защиты всех младенцев на земле и в память прекрасной девушки Розы Люксембург! Я клянусь, что моя рука положит на ее могилу всех ее убийц и мучителей!
– Отлично! – сказал Мрачинский.
– Всех угробим! – поддакнул Никита и перелил стакан в блюдце. – Женщин ранить до смерти недопустимо.
Соня сидела в испуге.
Чай был выпит. Копёнкин перевернул чашку вверх дном и стукнул по ней пальцем. Здесь он заметил Мрачинского и вспомнил, что он ему не нравится.
– Ты иди пока на кухню, друг, а через час лошадей попоишь… Петрушка! – крикнул Копёнкин сторожу. – Покарауль их! Ты тоже ступай туда, – сказал он Никите. – Не хлестай кипяток до дна, он может понадобиться. Что ты, в жаркой стране, что ль?
Никита сразу проглотил воду и перестал жаждать. Копёнкин сумрачно задумался. Его международное лицо не выражало сейчас ясного чувства, кроме того, нельзя было представить его происхождения – был ли он из батраков или из профессоров, – черты его личности уже стерлись о революцию. И сразу же взор его заволакивался воодушевлением, он мог бы с убеждением сжечь все недвижимое имущество на земле, чтобы в человеке осталось одно обожание товарища.
Но воспоминания делали Копёнкина снова неподвижным. Иногда он поглядывал на Соню и еще больше любил Розу Люксембург: у обоих была чернота волос и жалостность в теле; это Копёнкин видел, и его любовь шла дальше по дороге воспоминаний.
Чувства о Розе Люксембург так взволновали Копёнкина, что он опечалился глазами, полными скорбных слез. Он неугомонно шагал и грозил буржуазии, бандитам, Англии и Германии за убийство своей невесты.
– Моя любовь теперь сверкает на сабле и в винтовке, но не в бедном сердце! – объявил Копёнкин и обнажил шашку. – Врагов Розы, бедняков и женщин я буду косить, как бурьян!
Пришел Никита с корчажкой молока. Копёнкин махал шашкой.
– У нас дневного довольствия нету, а он летошних мух пугает! – тихо, но недовольно упрекнул Никита. Потом громко доложил: – Товарищ Копёнкин, я тебе на обед жидких харчей принес. Чего бы хошь доставил, да ты опять браниться будешь. Тут мельник барана вчерашний день заколол – дозволь военную долю забрать! Нам же полагается походная норма.