Можно было бы заняться любовью с трупом моей подружки, но сейчас она не вызывает у меня желания. Похоже, я освобождаюсь от привязанностей, однако вряд ли это путь к нирване.
Нет, нет и еще раз нет. Это путь к следующему мертвецу.
Клейн. Не думал, что и он окажется здесь; во сне я вообще не думаю. Все появляется, как неоспоримая данность… Масон одет в свой всепогодный черный костюм, а на его щеках углем и помадой нарисованы масонские знаки. У него потухшие глаза, которые кажутся стеклянными, а пальцы отвратительно скрючены. В одной руке – какой-то корень, отполированный до удивительной гладкости. Форма корня напоминает мне что-то, но я не могу понять, что именно, – дым по-прежнему разъедает глаза.
Я закрываю их, но продолжаю видеть кладбище своего прошлого сквозь прозрачные веки…
Несколько бывших любовниц. Некоторые весьма привлекательны, но я холоден, как отмороженный пингвин… Один из моих одноклассников, попавший под поезд и потерявший ногу… Соседская девочка, сварившаяся в кипятке. У нее пористая серая кожа, и я содрогаюсь даже во сне… Все это демонстрирует мне полное превосходство смерти, нестерпимую абсурдность и нелепость человеческого бытия…
И тут я увидел Фариа. Старый интриган лежал на кровати, позаимствованной кошмаром из нашей палаты. И он был мертв. Его профиль с твердым подбородком и прямым носом выделялся на фоне стены. Между веками – две черные щели. Лицо и кисти рук отливали смертельной бледностью даже в мглистой атмосфере того сна.
И вдруг я понял, что это не сон. Мертвый Фариа вновь посетил меня, расположившись на Карлушиной кровати. Я повернулся на бок, чтобы получше разглядеть его. Реальность происходящего казалась незыблемой. Луна истекала за окном лимонным соком. Никакой туманной дымки сновидения, никакого некрополя, никакой неопределенности. Все предельно материальное и знакомо до мелочей – от царапин на стене до легких позывов к мочеиспусканию. Мне показалось даже, что от дохлого старика доносится запах разложения.
– Урок первый, – произнес голос Фариа над моим левым ухом. – Мертвое иногда возвращается к жизни.
Он еще не договорил, а я уже дернул головой, рискуя повредить свои шейные позвонки. Сзади – никого, если не считать сопящего в двух метрах от меня Глиста. Никого; даже не было намека на скользнувшую за спину тень.
– Не крути головой, сопляк, – сказал Фариа. Голос по-прежнему доносился из некоего места, находившегося чуть позади и выше моего левого плеча. – Да, я именно тут. Рядом с твоей смертью. Мы подружились. Я уговорил ее подождать.
С меня было достаточно. Ах ты, думаю, Дон Хуан[8 - Дон Хуан – индейский маг, учитель Карлоса Кастанеды.] гребаный! Мало того, что дни мои тоской зачеркнуты, так ты будешь мне еще и ночи поганить!..
Но тут до меня дошло, что я, возможно, сам с собой в эти игры играю. Культивирую интеллектуальный онанизм. Мозги мои сдвинутые уже начинают мне подлянку подкладывать. Что-то с мозгами происходит – что-то страшное. Захотелось пальцы сквозь череп просунуть, запустить их в это самое серое вещество и разодрать его ногтями!
Должно быть, я на кровати вскинулся; сетка взвизгнула так, что Глист проснулся. Выматерился и уставился на меня, как затраханный филин:
– Макс, ты там дрочишь, что ли?!
Я хотел ответить. Даже рот открыл. И в этот самый момент сообразил, что Глист должен видеть не только меня, но и мертвеца, лежавшего на соседней кровати. Однако «менструаторщик» только похлопал заплывшими глазками и внезапно сел. Такое с ним бывает. Я взвыл про себя – Глиста потянуло на ночной разговор.
Раньше я его слушал бы. Из какой-то дурацкой человеческой солидарности. Но сейчас я понял, что эта солидарность утопит меня в море слов. Я не мог позволить себе утонуть. Я чувствовал, как мертвые и живые тянут меня ко дну. Из лучших побуждений. Вместе умирать легче.
– Заткнись! – рявкнул я. В последнее время моя речь не отличалась разнообразием. – Ложись спать. Спать!
Даже если он был полным придурком, то не мог не заметить мертвого старика на кровати. Тот находился в трех-четырех метрах от него, но взгляд Глиста скользил как по пустому месту.
Не говоря ни слова, «менструаторщик» приготовился уткнуться мордой в подушку.
– Стой! – внезапно сказал я. Хотелось, черт возьми, полной определенности. – Куда подевался Карлуша? Кровать пятые сутки пустая…
Глист посмотрел на меня с легким сожалением. Добрый он все-таки парень. Чувствительный.
– Ты приехал, чувачок, – сказал он радостно. – Все! Последняя остановка. Здоровья нет и уже не будет! Завтра тебе просверлят в головке маленькие дырочки. Здесь, здесь и здесь…
Его палец оказался возле моего виска, словно заранее намечая те именно места, где завтра появятся маленькие дырочки…
– Спи, скотина, – бросил я, отворачиваясь. А затем на всякий случай протянул руку и потрогал холодную ладонь мертвого старика. На ней остались углубления от моих ногтей. Этот труп был не менее реальным, чем я сам.
– Хочешь перебраться на Карлушину кроватку? – спросил сзади Глист.
Я дернулся, и он тотчас же забился под стену. Раньше он меня не боялся (как можно бояться дистрофика, в котором осталось пятьдесят пять килограммов костей и дряблой кожи?), однако в последнее время начал уважать старших.
Прошло минут десять, а может быть, двадцать. Я неотрывно смотрел на труп. Казалось, от него исходит холод, и волна омертвения медленно распространялась по моим конечностям…
Потом веки Фариа дрогнули. Уголки его глаз заблестели. Губы набухали кровью. Восковая фигура постепенно превращалась в человека. С тихим хрустом распрямились пальцы.
Впервые в жизни я наблюдал, как зарождается дыхание. Легкое, совершенное, глубокое – дыхание существа, пьющего прану. Для него не было помех в виде железобетонных перекрытий и толстых кирпичных стен. Звезды истекали дармовой энергией, которая наполняла поднебесное пространство. И труп возвращался к жизни…
Фариа сел на кровати легко и бесшумно. Он двигался так, словно перетекал в новую форму. Я понял, что могу простить ему многое, если не все. Он смотрел на меня с безграничным превосходством, будто был сверхсуществом со звезд или из поповских легенд. Я начинал верить ему, хотя считал, что уже не способен поверить никому.
– Урок второй, – сказал Фариа, который еще минуту назад был мертвее глиняных табличек из Мертвого моря. – Ты должен научиться оставлять свое тело – это опыт фиктивного бессмертия. Тогда ты перестанешь бояться; это придаст тебе неуязвимость…
А вот тут мне опять захотелось послать его к черту. Он болтал, как проповедник, – но я не знал никого, кому помогли бы одни только слова. Вскоре выяснилось, что я недооценил старика. Он не ограничился пустопорожней болтовней и начал действовать. Его действие, поначалу незаметное, расплющило мое «эго» и перевернуло всю мою жизнь.
6
Нечто висело совсем близко от меня. Оно было невидимым, однако я ощущал его присутствие. Оно проникло внутрь – поверьте, это было совсем не так приятно, как соединиться с женщиной, и гораздо хуже, чем появиться голым в каком-нибудь кабаке.
Я почувствовал себя эксгибиционистом поневоле. Тому, что оказалось во мне, было плевать на мою плоть, и впечатление было таким, что оно равнодушно вертит в своих бесплотных пальцах мою нагую душу – вертит, будто никчемную стеклянную безделушку, которую кто-то тщетно пытался выдать за бриллиант…
Когда я немного привык к этому и посмотрел на Фариа, то снова увидел омертвевшего старика. Он не дышал; его тело окаменело в устойчивой позе; улыбка застыла на губах – от нее веяло неземным покоем. Счастливый корм для червей. Будда всех шизофреников, тщетно жаждущих спасения.
Его сущность, не вполне человеческая, находилась во мне, слилась со мной. Он сделался частью сознания, к которой прилепилась моя трепещущая душонка. Через мгновение я почувствовал, что меня вынимают из тела, словно руку из перчатки. Легкое смещение, неописуемое изменение, неуловимо отличающееся от любого мыслимого движения, – и вдруг я стал намного больше того, чем был прежде. Я смотрел во все стороны миллионами глаз, но лишь с огромной натяжкой это можно было назвать «зрением».
Я испытывал невероятное облегчение. Я осознал, что колодки плоти – это предельное зло, подлинное проклятие, худшее и самое совершенное изобретение дьявола. Так мне казалось тогда. Сейчас я так уже не думаю.
…Справа и подо мной находилась моя бритая голова. Я впервые увидел себя со стороны и ужаснулся. По правде говоря, ужас мне внушала мысль о том, что рано или поздно придется возвращаться. Зачем? Не знаю. В этом была некая предопределенность, прекрасно переданная вульгарной фразой: «за удовольствие надо платить».
Существо, вытряхнувшее меня из полутрупа, повисло где-то рядом, но слова «рядом», «справа» и «под» не совсем верны. Они обозначают относительное местоположение в пространстве, а «там» не было ничего подобного. Другое дело, что я не мог оценить значение этого странного опыта, будто кролик, которого запустили в космос. Да, умереть теперь было бы полегче, но не жить – вот в чем вся штука! Иное существование – оно просто ИНОЕ, а как быть с ним, этим тараканом в банке, ничтожным насекомым по имени Максим Голиков?..
Треклятый Фариа наверняка почувствовал что-то и поэтому отпустил меня. Вне его защиты я ощутил потерянность – дичайшую, жуткую, непреходящую. Даже сравнивать ее с человеческим отчуждением было кощунственно. На изнанке жизни господствовали абсолютный холод, полное запустение. Я был слепым детенышем, навеки утратившим мать. Да и была ли она вообще? Здесь никто не рождался, но кое-кто умирал… Потусторонние течения медленно переносили призрачный прах. Сознание мутилось, подверженное мертвенным влияниям… Тут было гораздо, неизмеримо хуже, чем в любой, самой страшной земной тюрьме. Потому что не было конца страданию. Даже в прахе тлела ужасная истина…
Если бы не Фариа, я, наверное, сгинул бы в том мрачном океане без берегов и островов, и носился бы, словно Летучий Голландец, – черный сгусток, навеки замороженный ужасом. Фариа, этот нелюдь, природа которого оставалась для меня тайной, был непрочной опорой, но единственной. Мне ничего не оставалось, как только цепляться за него из последних сил, пренебрегая дурацкой логикой, расшатанным рассудком, предательской памятью. И еще я понял, что Клейн не обманывал меня в самом важном. То, о чем раньше я знал лишь понаслышке, теперь пришлось испытать самому…
В первый момент «возвращения» мне показалось, что я – легкий и зыбкий, как свет, – пытаюсь втиснуться в голема. Мучительная сухость, тяжесть, безжизненная глухота глины… Неподвижность, неспособность сопротивляться, чудовищная слепота…
Все это длилось целую вечность, пока я не поднес к лицу одеревеневшую белую руку и не начал пальцами открывать свои веки…
7
А потом Фариа исчез на долгие два месяца. Еще никогда ожидание не казалось мне до такой степени невыносимым. Время тянулось, как жевательная резинка, оставленная проституткой на стойке бара, и внушало такое же отвращение. И нарастал страх – оттого, что ничего не происходило… В первые дни после «урока» я ощутил прилив энергии, ненужной и почти вредной для моего цыплячьего тела. Она не могла найти выхода и начала понемногу пожирать меня изнутри, превращаясь в отработанный шлак отчаяния.
Фразы старика о бессмертии и неуязвимости многократным эхом звучали в моей голове, но только раздражали, как назойливый мотив. Тот «урок» ничему меня не научил; по крайней мере, я так думал. Я был свалкой ядовитых отходов собственного цинизма. Я чувствовал себя ничтожным и жалким, уже не способным сыграть в ту игру, в которую втягивал меня Фариа.
Слишком поздно, слишком поздно… – в те дни я понял, что это значит: слишком поздно. Все в этой жизни приходит слишком поздно – и настоящая любовь, и ненависть, и признание, и падение, и вера, и безверие, и успех, и даже избавление. А кое-что не приходит никогда, но если ты наконец смиряешься с этим, то оказывается, что и смирение твое безнадежно запоздало.
Проклятие, кажется меня клонит в тошнотворную литературщину. Тут существует опасность впасть в маразм, что мне, человеку с отклонениями, в общем-то простительно. Когда пишешь слишком много, писанина неизбежно становится «вещью в себе», и поневоле начинаешь ловить кайф, если получается неплохо. Так я открыл, что мне не чужд главный грешок всех писак: они относятся к своим опусам слишком серьезно… Ну ничего, это ненадолго – скоро для ручки и бумаги не останется ни времени, ни желания.
И все-таки я не угомонился и тренировался, когда меня оставляли в относительном покое: чаще по ночам, в своей коечке, а днем в сортире или в душевой. В последнем случае – в присутствии доберманов. Стоя за тонкой перегородкой, я слышал их учащенное дыхание сквозь плеск воды. Они возбужденно истекали слюной. Так на них действует наше голое беззащитное мясо. Кроме того, все мы трусливо излучали жертвенность. Нам повезло, нам очень повезло, что среди наших санитаров не было «голубых»!