Сплошь расстрельные статьи, а учёные и литераторы хотели не только жить, но и кушать хлеб с маслом. Удивительно ли, что «апологет боярства», «изменивший своей стране», неукоснительно обливался грязью?! Замечательно как раз другое – нашёлся человек, в самый разгар обличительной вакханалии выступивший в защиту Курбского от наиболее грубых нападок.
Это был великий русский историк Степан Борисович Веселовский. Его работу, конечно, не напечатали, но мужество старого ученого давало надежду, что после окончания сталинского террора положение в науке изменится. Только так не бывает в нашей нелинейной стране.
С наступлением хрущёвской оттепели и до последнего времени появилась масса исследований, в том числе таких видных специалистов, как А. А. Зимин, С. О. Шмидт, Я. С. Лурье, Р. Г. Скрынников, Ю. Д. Рыков и др. Не отставали и зарубежные исследователи.
Большой ажиотаж вызвала книга американского историка Эдварда Кинана. Он счёл, хотя и без достаточных оснований, что переписка Грозного с Курбским и даже «История» князя слишком превосходят уровень мысли и литературы России XVI столетия и могли быть написаны только в XVII веке.
Однако при всём изобилии новых работ основное внимание уделялось узкой прикладной теме – возможности использования сочинений Курбского как исторического источника. Андрей Михайлович оставался в глазах учёных «изменником», только одни писали об этом скороговоркой, а другие смаковали обвинение.
* * *
Более всех потрудился на этой ниве известный ленинградский историк и вузовский профессор Руслан Григорьевич Скрынников. Понимая, что даже повторение бредовых идей Грозного, будто «по совету Курбского король натравил на Россию крымских татар», с точки зрения прав и обычаев воинского сословия XVI века не может служить обвинением, учёный направил свои усилия на доказательство «предательства» князя до того, как он сменил сюзерена.
Это было нелегко. Ведь Курбский не сдавал врагу городов, как это делали многие выезжавшие на московскую службу литовские князья, не подставлял свои войска под удар и не устраивал диверсий, пребывая целый год (с 3 апреля 1563 года) царским наместником в Ливонии. Более того, он честно выслужил годовой срок и почти месяц дожидался смены, прежде чем бежать в ночь на 30 апреля 1564 года.
Но для умелого историка нет ничего невозможного. Хорошо известно, что Курбский долго вёл переговоры с польско-литовскими властями о своем выезде. В период военных неудач, после падения Полоцка, выезд известного русского полководца приветствовался западными соседями особенно сердечно. Но это были отношения людей благородных – обывателю же более понятен намек на шпионаж, пусть даже и не доказанный.
«Затеяв секретные переговоры с литовцами, – пишет Скрынников, – Курбский, по-видимому, оказал им важные услуги». Дело в том, что «за три месяца до побега Курбского в Литву» гетман Ю. Н. Радзивилл разбил русскую армию, вторгшуюся в литовские пределы. А Курбский уже после бегства рассказывал литовцам, что первоначально армию хотели направить на Ригу, но потом решили собрать в Полоцке.
Ну и что? – спросит читатель. А опасливый Скрынников и не утверждает, что Радзивилл, «как видно, располагавший точной информацией» о русском походе и устроивший «засаду», получил шпионскую информацию от Курбского. Но он был «адресатом» князя, к тому же Андрей Михайлович был «ошеломлен» вестью о зверской казни царём «двух бояр, которых подозревали в тайных сношениях с литовцами».
Царь «неслыханно смерти и муки на доброхотных своих умыслиша», писал Курбский. «Волнение Курбского вполне можно понять: над головой этого «доброхота» вновь сгустились тучи», – ядовито комментирует Скрынников. Бояре были обвинены в «изменных сношениях», Курбский принял их казни близко к сердцу – значит, сам такой же «доброхот». Ага! «Намёка, догадка, немогузнайка», – выражался в таких случаях А. В. Суворов. Историк умолчал, что речь идет о знаменитой битве под Оршей, на реке Уле (согласно письму самого Радзивилла, 26 января 1564 года), когда русское войско бежало, а воеводы П. И. Шуйский и князья Палецкие со свитой, выехавшие вперед без доспехов, пали в бою (см. следующую главу).
Сбор армии в недавно взятом Полоцке было не утаить, а каким образом Курбский из Дерпта мог помочь разбить её – немыслимо. Для удачного нападения Радзивиллу нужна была лишь хорошая тактическая разведка; стратегический план московских воевод, подразумевавший соединение под Оршей войск П. И. Шуйского и князей Серебряных (см. во второй части четвертую главу), стал понятен гетману лишь в последний момент. Радзивилл крупно рисковал, атаковав Шуйского под угрозой со стороны подходящих Серебряных, и после победы не продолжил военные действия. Армия Шуйского отступила с минимальными потерями в людях, а Серебряные беспрепятственно прошли войной от Дубровны до Кричева и вернулись назад с многочисленным полоном.
Читатель может спросить, зачем было Курбскому рассказывать литовцам о прошедших событиях, если бы он заранее известил их о русском походе? Но ведь Скрынников ничего не доказывает, его цель однозначна – замарать Курбского. Рассказывает – значит причастен, молчит – тем более!
Например, Андрей Михайлович весьма кратко высказался по поводу своих переговоров со шведским наместником в Ливонии графом Арцем. Когда его покровитель герцог Юхан (будущий король Иоанн III) был заточен сумасбродным королем Эриком XIV, Арц искал помощи одновременно у Литвы и Москвы, но в конце 1563 года был схвачен и казнён в Риге.
Курбский «уговорил» Арца, «чтобы он склонил перейти на сторону великого князя замки великого герцога финляндского (Юхана. – Авт.), о подобных делах он знал много, но во время своего опасного бегства забыл». Очевидно, Андрей Михайлович молчал, чтобы не ставить под удар оставшихся в живых сторонников Арца, коему весьма симпатизировал. Покинув Юрьев, он принял к себе слугу графа и не раз сокрушался о кончине его господина.
Однако по Скрынникову, «неожиданная немногословность и ссылка на забывчивость косвенно подтверждают распространившиеся в Ливонии слухи о причастности Курбского к смерти Арца». Слухи эти ограничиваются замечанием ливонского хрониста Ниештадта, будто Андрей Михайлович «впал в подозрение у великого князя из-за этих переговоров, что будто бы он злоумышлял с королем польским против великого князя». Ниенштадт считал, что Курбский был честен с Арцем. О реакции Ивана Грозного он точно не знал, но, если у царя и возникли подозрения, они могли относиться к самому факту переговоров с иноземцами, да ещё тайных. Для Скрынникова же вопрос ясен: по слухам, «Курбский сам предал шведского наместника Ливонии». А добротой к слуге Арца и сожалениями о его смерти «не желал ли он отвести от себя подозрения насчет предательства?»
Логичен вопрос: к чему бы Курбскому притворяться среди литовцев, если он действительно выдал им Арца? Но дело не в логике, а в упорном, непреодолимом желании очернить память князя, «предательство» которого «было щедро оплачено королевским золотом», как шпиона, а не воина, с коим следовало расплачиваться почестями и поместьями. Основание? Курбский смог захватить с собой из Юрьева только золотые и серебряные монеты «и всего 44 московских рубля», негодует Скрынников[21 - Скрынников Р. Г. Иван Грозный. С. 90–94, 97.], будто он, профессор, читающий курс русской истории XVI–XVIII веков, не ведает, что рубль был только мерой счета копеек и полушек, а крупная монета, в которой знать любила делать накопления (например, к свадьбам), была иностранной. Даже более поздние серебряные ефимки представляли собой четвертушки талеров с русской надпечаткой. А в какой монете, любопытно, Курбский мог делать накопления в Ливонии, где как воевода вполне традиционно «кормился»? О содержимом своего кошелька (по Скрынникову – «мешка золота»), отобранного в Гельмете, князь подробно рассказал литовским властям, подавая жалобу на грабеж. Почему он не усилил обвинение против немцев-грабителей, сказав, что это золото короля?
Вопросы, конечно, риторические. Не у одного Скрынникова имя Курбского вызывает пароксизмы гнева, исключающие совесть и здравое рассуждение. Другие беглецы не производят такого эффекта, даже потомок Гедимина Семён Бельский, утекший в Литву, оттуда в Турцию и Крым, чтобы воевать с Россией и вести на неё войска крымского хана.
* * *
Ненависть советского интеллигента к Курбскому непреходяща. Не случайно признанный образцом интеллигентности академик Дмитрий Сергеевич Лихачев, говоря о Курбском в связи с изданием его трудов, оставляет свою обычную сдержанность и точность выражений.
Вопреки историзму, к коему не раз призывал академик, Курбский для него не выезжий аристократ, а «князь-изменник», «перевертень», «типичный перевертыш», который «паразитирует на традиционном жанре, разрушая его». Этого мало – следует ещё развернутая убийственная характеристика князя.
«Курбский стал писателем, бежав за рубеж и изменив родине. Ему надо было оправдать себя в глазах общественного мнения в России и в Польско-Литовском государстве. Больше того – ему надо было оправдать себя в своих собственных глазах, ощутить свое право на позицию моралиста и нравоучителя». «Его писания были самооправдательными документами, в которых он позировал перед другими, перед своими читателями, но прежде всего перед самим собой… Грозный был несомненно талантливее Курбского…»[22 - Лихачев Д. С. На пути к новому литературному сознанию // Памятники литературы Древней Руси. Вторая половина XVI века. М., 1986. С. 9, ср. с. 6, 10–11. Далее цит. с. 11, 6.]
Эта оценка, выражающая, несомненно, личное убеждение автора, а не навязанная извне, проистекает из уверенности служилой интеллигенции России, что человек сам по себе не может быть ответственным за судьбу своей страны. По крайней мере русский человек.
В этом смысле вина Курбского действительно огромна. Он заявил свое право решать вопросы государственного устройства страны и вообще назвал Московскую Русь своей, не занимая в ней определенного места, «не по чину».