Пушкин привозит в Михайловское практически написанных «Цыган» и начало «Евгения Онегина». И это уже совсем другой уровень письма. А потом он пишет «Воображаемый разговор с Александром I», в котором есть такие слова: «Он бы разгневался на меня и сослал бы меня в Сибирь, где бы я написал поэмы «Ермак» или «Кучум» разнообразными размерами с рифмами». У меня создается впечатление, что задолго до зайца, который, по преданию, перебежал ему дорогу и дал поехать в Петербург, где потом состоялось восстание, задолго до него Пушкин уже все знал. Потому что если поставить подряд эти три текста, то отчетливо видно провидение того, что может случиться и, не дай бог, случится, того, как это все обернется. И это все подтвердилось жизнью.
Все это достаточно странно, если предполагать его готовность попасть на Сенатскую площадь, которую нам усиленно насаждали советские идеологи, поскольку из Пушкина делали и декабриста, и революционера, и противника царского режима, и все что угодно. Из Пушкина всегда лепят то, что нужно той или иной идеологии.
А вот несостыковка тут имеется.
Потом он развивает это антиреволюционное стихотворение «Зачем ты послан был и кто тебя послал?» в Михайловском в стихотворении «Андрей Шенье», и там есть такие поразительные слова:
…Увы, моя глава
Безвременно падет: мой недозрелый гений
Для славы не свершил возвышенных творений;
Я скоро весь умру…
Это рассуждение приговоренного к казни поэта.
Так что с решимостью и смелостью у него проблем нет, а вот с тем, как это осуществлять, к кому примкнуть – об этом он совсем не думает, этого у него нет, потому что и не может быть. К кому тут примкнешь? Отсюда и появилось мое «Вычитание зайца».
Я стал думать. Ладно, заяц. Дело было в том, что Пушкин очень уж хорошо работал в Михайловском. Арина Родионовна дров недодавала, холодно было, никто не мешал. Он много и хорошо работал и… встал на мировую дорогу. Байрон уже отошел в сторону, он явно сориентировался на Шекспира в «Годунове». Он варился уже в «мировой литературе», хотя такого термина еще не было, он не был еще осознан как часть общелитературного сознания, что зачастую есть некое общее неевклидово пространство литературы, в котором все осмысляется до конца. Пушкин уже оказался в этом пространстве.
Все складывалось весьма хорошо. Чувство было, что он вышел на новый уровень. Тут еще и «Евгений Онегин» хорошо пошел, которого он задумал – между прочим, я об этом тоже писал, – когда ему Пущин привез «Горе от ума». Могли возникнуть и ревность, и соревнование с Грибоедовым, единственным человеком, с которым Пушкин считался. Есть даже гипотеза, что они писали на спор. Но я не думаю. Просто Пушкин решил, что пора писать роман в стихах. И сразу перешел в свое очень будущее пространство. Хотя существование «Горя от ума», успех в обществе свободного, успешного и свободно передвигающегося московского конкурента Пушкина, конечно, обескураживало. Это отдельная тема, которую очень остроумно придумала Галина Гусева, а мы потом развили в ее альманахе «Другие берега».
Пушкин и Грибоедов
«Горе от ума»[2 - Литературный альманах «Другие берега», № 4–5. Пушкин и Грибоедов. 1994. М.] очень сильно влияло, давило, и нервировало Пушкина. И может быть, это единственное произведение современной ему русской литературы, с которым ему пришлось внутренне посчитаться.
Поскольку всякий сюжет выстраивается всегда с конца, а потом по традиции переворачивается, как в нашем хрусталике, – мы знаем про кончину человека, а потом узнаем что-то о его детстве; в повествовании биографическом мы начинаем с детства и кончаем кончиной, имитируя течение времени, – так вот, эту историю разбирать надо все-таки с конца – это естественный ход.
А концом является знаменитая характеристика, данная Пушкиным Грибоедову в «Путешествии в Арзрум», которая разошлась потом по всем учебникам, которая действительно прекрасна, блистательна и очень щедра.
Кроме одного. Кроме сюжетной зацепки, которая меня всегда волновала. Я совершенно не собираюсь уличать Пушкина в какой-либо неправде, но мне чрезвычайно сомнительно, что он действительно встретил эту знаменитую арбу.
Мне всю жизнь это было сомнительно как-то интуитивно. Но я вовсе не хочу… я вполне оправдываю даже и сочинение этого факта. Тем более что эта сюжетная встреча дала повод отдельно рассказать о Грибоедове.
В «Путешествии в Арзрум» таких отступлений, таких «грыж» больше нет.
Для меня это было еще важно для осознания, разработки того метода… «метода» громко сказано – способа, с которым я уже несколько раз осторожно, с острасткой, к Пушкину приближался и потом что-то там сочинял, сначала робея и думая, что это исключение, а потом поняв, что в течение уже нескольких лет время от времени пишу о Пушкине сочинения.
И вот эта заинтересованность в «арбе», собственно говоря, методологична: предыдущая книжка («Вычитание зайца», она только что вышла) о том, как заяц перебежал Пушкину дорогу и Пушкин не поехал участвовать в восстании на Сенатской площади.
Но дело в том, что опять же: заяц свидетель и Пушкин свидетель.
А эта история была несколько раз рассказана и потом несколько раз пересказана современниками, которые уже потом спорили о количестве зайцев… О количестве этих примет… Но свидетель-то был один – Пушкин.
И вот – сомнение в арбе… сомнение в зайце… а когда я первое и самое обширное сочинение писал о Пушкине в 36-м году – «Предположение жить», то там, по разным главам, – тоже какие-то сомнения… Ну, вот почему он написал перед дуэлью это письмо? С какой это стати? С какой стати он берет и возвращается за шинелью перед дуэлью? В жизни своей, когда он что-нибудь забывал, то, как человек суеверный, держал за правило либо не возвращаться, либо не выходить вообще. А тут в самый ответственный, самый рискованный момент он, видите ли, возвращается за шинелью…
Словом, каждый раз – какое-то сомнение. Зачем он столько раз поставил дату «19 октября 36-го года» на всем, что попало: на письме Чаадаеву, которое он не отправил; в «Капитанской дочке» сделал практически ненужную приписку, чтобы снова поставить это «19 октября»?.. И так далее.
Я цепляюсь за какое-то такое странное свидетельство, и оно мне строит способ. Это есть способ повествования.
Не тщеславие восстановить еще не восстановленные в пушкинской жизни факты мной движет, а попытка найти собственные свидетельства Пушкина.
Сам Пушкин, как известно, сердился, когда в 24-м году, после смерти Байрона, были опубликованы дневники Байрона и все стали читать сокровенные его секреты, – Пушкин возмущался, его коробило, что вот толпа, плебс… Таким поиском я тоже вроде бы не занят. Но мне интересно, как он сам хотел себя видеть.
Я построил такую как бы теоретическую часть, – то есть я ее еще не разработал, но она должна быть разработана для статьи о Грибоедове и Пушкине. Так вот зачем он совершал такие странные или несерьезные, незначительные поступки, о которых любил потом рассказать и… внедрить их в сознание. Я назвал их для себя мифологическим фактом. Это не просто ложь или хвастовство, это определенные точки для построения сюжета. Мы знаем, как чуток был Пушкин насчет взаимоотношений поведения и судьбы, фактов и характера. Так вот – все построено на этом.
Важно не только то, что он сочинял. Но и жил он тоже очень своеобразно. Не потому, что он свою жизнь как бы «переплетал для потомков», но потому, что это единый метод понимания. И окружающей жизни, и текста.
Он зачем-то придумал про зайца. Для меня это объясняется так – он стоял перед выбором. Он в ноябре закончил «Годунова», он почувствовал себя так прочно стоящим на мировой дороге, назначение уже начало как бы исполняться. И для него встал выбор между продолжением обретения назначения и авантюрой общественного поступка.
Время от времени его потрясали такие авантюрные планы, горячка: что сбежать за границу, что жениться, что на дуэль… То есть каким-то образом нетерпение игрока к перемене участи всегда в нем наличествовало, но периоды большого подъема, творческой производительности всегда снимали этого рода активность. И в этот момент – после «Бориса Годунова», с безусловно назревшим планом «Маленьких трагедий»… он был просто лишен этой активности.
А все-таки… А все-таки это были его друзья… И все-таки их повесили… И очень хорошо известно, и Анна Ахматова об этом много писала, какого рода переживания у него в этой связи были: те – пострадали, а он в этот момент – тактично, по-российски, отпущен на свободу. Например, подписание в печать, как это у нас теперь называется, первого сборника стихов Александра Сергеевича совпадает по времени с началом следствия над декабристами – такая замечательная параллель.
Так что внутренне ему было очень неуютно. Тем не менее выбрал он это сам. «Заяц» стоит тут, как такая вот шутка.
Теперь с этой арбой. Это меня занимает.
Конечно, можно было бы и нужно было бы все это подробнее исследовать – поехать в Тифлис, выяснить (это несложно по тогдашним газетам сделать), когда тело Грибоедова привезли в Тифлис, совпадает ли это по времени с путешествием Пушкина и так далее. Но я – не исследователь. Меня даже устраивает не проверять до тех пор, пока я все же не напишу этот текст. Я ограничиваюсь просто литературными ощущениями: встреча тела Грибоедова – вписанный кусок.
Впрочем, даже если по времени это и сходится, они могли просто проехать по параллельным дорогам. Словом, проверить это невозможно, мы это никогда не восстановим…
Так или иначе, но эта арба в любом случае – факт его воображения. Но воображение необходимо для завершения сюжета, который развивался в нем, подспудно, может быть, даже и для него самого – как говорится теперь, подсознательно.
Есть рамки этого сюжета, которые надо исследовать: конечный момент – эта арба, начальный момент – знакомство. Это уже вокруг лицея надо поискать.
Есть один очень важный для Пушкина момент: он причислял себя к военному поколению. Война застала его двенадцати-тринадцатилетним мальчиком. И тут есть граница: участвовавшие и неучаствовавшие. Люди, на пять-шесть лет старше его, уже участвовали. В том числе и Вяземский, и Чаадаев, и Грибоедов… Таким образом, разрыв в какие-то пять лет становился принципиальным.
Пушкин явился и был сразу поприветствован всеми ими как обещание. Признав сразу «Руслана» и поставив сразу же ученика над учителем… Потом они все еще травили его, бедного, тем, что он должен сделать не меньше Петра. Это когда он был в ссылке – мальчишка, заброшенный в провинцию. И всегда его обвиняли в лени.
Это была у него очень романтическая область – дружба со старшими. И взаимоотношения с Вяземским, с Чаадаевым, с Грибоедовым могут быть разобраны в ключе взаимоотношений со старшими. Которых он, кстати, позднее в процессе внутренне перегнал. И эти отношения очень интересно рассматривать, когда Пушкин стал и более зрелым, и более глубоким – и это абсолютно не было замечено окружающими. В том числе и близкими людьми, которые имеют такую «однокашную», школярскую позицию – быть старше.
Ну, вот. С Грибоедовым у него был такой комплекс: во-первых, Грибоедов окончил университет… то есть все, что я теперь говорю, надо анализировать, это я как бы накидываю, это такая корзинка… Так вот, Грибоедов окончил университет. Знал языки. Служил в иностранной коллегии. Был уже вхож… Был уже взрослее… Был знаменит по части романов, а эта слава очень волновала юношу… То есть с Грибоедовым что-то закладывалось уже тогда. Как с личностью. Словом, это все более или менее уже известные вещи. Их просто надо суммировать и нарисовать такой портрет взгляда мальчика на взрослого. Вы сами прекрасно знаете, как дети образуют божество. И в особенности из тех, кто чуть-чуть старше. Это сбрасывать нельзя никак. Это – на всю жизнь. Когда кто-то старше – в школе, в пионерлагере, не знаю, в камере… Так вот, в камере, которая называлась лицей, это тоже так.
Эта область точно не обследованная, и она служит здесь для создания рамки: во-первых, знаменитая арба с телом, и второе, – знакомство.
Но основное событие возникает, конечно, когда возникает слух, что вот появилось «Горе от ума». И это опять Грибоедов. Это конец 23-го года.
Какое могло это произвести впечатление на молодого человека двадцати четырех – двадцати пяти лет, сменившего южную ссылку на Михайловское, засевшего там в перспективе надолго?
Он вызрел, его уже раздражают все соотношения с Байроном, он уже написал «Цыган» – сочинение такое… на виток по сложности, по интеллектуальной… странности… на виток, конечно же, дальше Байрона. Тут не надо сравнивать таланты, а просто – по развитию духа. А его все еще с Байроном сравнивают. Просто потому, что успех пришел к нему вместе с романтическими поэмами – с «Кавказским пленником» и «Бахчисарайским фонтаном». А у него-то уже написаны первые главы «Евгения Онегина»…
Что это значит: «написаны первые главы»? Это тоже надо знать. Значит, план сочинения, или образ сочинения, или тело сочинения уже есть. Есть образы, есть мир, форма уже найдена – достаточно первой главы, чтобы понять – «Евгений Онегин» уже есть. Обидно, если бы его не было – да?
Насколько зрелы замыслы Пушкина, написавшего уже «Цыган» и пишущего «Евгения Онегина»…
В этот момент происходит слух, что Москва гудит, Россия гудит и так далее – в связи с «Горем от ума» Грибоедова.
Который у него связан с юношеским воспоминанием, а может быть, с комплексом и восхищения, и недоступности, и сравнения…