Оценить:
 Рейтинг: 0

По справедливости: эссе о партийности бытия

Год написания книги
2008
<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
3 из 5
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Инставрация сопряжена с не-безразличием, а вот в деконструктивистском различии-различении элемент безразличия неизменно присутствует. Его появление сопряжено с унификацией уникального: твой сосед неповторим ровно в той степени, что и ты (поэтому его всегда можно проигнорировать), одно событие так же неповторимо, как и какое-то другое (поэтому событийные ряды напоминают ожерелья из одинаковых бусин), и т. д. Это очень просто выражает последователь Деррида Жан-Люк Нанси: тела выступают носителями абсолютной уникальности, она распределена в телах поровну, однако именно в силу этого равного распределения уникальных черт любое тело может быть заменено на другое. В итоге все мы оказываемся протезами друг друга. И не только: протезом оказывается само человеческое Я. Инставрация предполагает принципиально иную постановку вопроса: «неповторимость» не распространяется поровну, поэтому уникальные объекты (будь то люди, события, отношения или явления) никогда не находятся в равном положении. Каждое конкретное тело (идет ли речь о теле существа или события) не может быть заменено на другое такое же.

Фактически эти тезисы выражают собой альтернативные нравственные императивы новейшей эпохи.

Деконструкция является одновременно продолжением и альтернативой, синонимом и антонимом реставрации. Наиболее полное воплощение реставрация получает в идее клонирования. Инставрация, напротив, не терпит клонирования. Реставрация открывает сходство абсолютно уникальных объектов; инставрация же, наоборот, выражает несходство одинакового или похожего. В этом принципиальное различие между справедливостью как деконструкцией и справедливостью как инставрацией.

Действие справедливости

Онтология справедливости

По крайней мере со времен Карла Маркса рассуждение на политэкономииеские темы, исполненное в логике оценки справедливости или несправедливости определенного положения дел, считается образцом анализа, совершенно непригодного с точки зрения науки. Взывать к справедливости означает с этих позиций расписаться в неспособности к объективному рассмотрению, в отсутствии определенной компетенции и даже самого желания получить достоверное знание.

Предполагается, что экономика выступает конечной инстанцией и своего рода гарантией объективности, что она не только составляет подлинную суть вещей, но и отвечает за все, что делает вещи вещами. В противоположность величественному царству объектов моральные категории, с которыми соотносится любое требование справедливости, оказываются не только по ту сторону процессов производства, управляющих обменом, потреблением и распределением вещей, но и самой реальности в той ее форме, которая соответствует основополагающим человеческим отношениям, приобретшим материально-вещественное обличье.

Справедливость лишается всякой связи с бытием, оказывается обездоленной по части обладания онтологией. Ни одна онтология не находит выражения в справедливости, никакой домен существования, никакой его способ не оказываются справедливыми.

Справедливость оказывается сознанием без субъекта, произволом без воли, требованием, не имеющим ни малейшего шанса на реализацию. Делает ли все это проблему справедливости никчемной с точки зрения теоретического рассмотрения? Дает ли это возможность отмести эту проблему как неразрешимую, а потому и не достойную серьезного внимания?

Разумеется, нет.

Осознание бесперспективности описания экономических отношений с точки зрения справедливости или несправедливости их организации не отменяет возможности применения политэкономических категорий к анализу самой справедливости. Проще говоря, избежать моралистических выводов по поводу политики или экономики можно только в том случае, когда политика и экономика будут рассмотрены с точки зрения политэкономии справедливости, то есть приняв во внимание, что справедливость служит предметом управления и подвергается бюджетированию.

Справедливость и время

Собственно, если сама возможность «общественной» реальности и связана с наложением каких-то лимитов, то эти лимиты налагаются по отношению к справедливости. Она есть то, что ограничивает наши общества в их бытии, несправедливость же, напротив, делает их возможными. Однако, в отличие от любых территориальных границ, справедливость обозначает собой внутреннее, а не внешнее ограничение обществ; она задает их структуру, а не форму.

Справедливость имманентна обществам как наиболее чужеродная им предпосылка самоорганизации, как то внешнее, без которого не может состояться никакое внутреннее. Если несправедливость делает человеческие общества возможными, то справедливость делает их заложниками невероятного.

Однако невероятное не значит утопическое: справедливое вторгается в социальную жизнь на правах возникающей в ее недрах силы; не существуя как свойство общественной реальности, она оказывается модусом ее становления. При этом справедливость, с одной стороны, фиксирует наиболее системные проявления отношений, характеризующих любую общественную формацию, а с другой – ту противоречивую связь между людьми, которая и делает общество обществом, к какой бы эпохе оно ни принадлежало.

Итак, справедливость и несправедливость не дополняют друг друга как два полушария или две семядоли. Напротив, справедливость и несправедливость находятся в принципиально различных, не приводимых ни к какой симметрии отношениях. Несправедливое утверждает общество в его возможности, то есть делает его реальным; справедливое в противовес этому дереализует общество, обращает его к невероятному и тем самым делает становящимся.

Сложность понимания справедливости состоит именно в этой взаимосвязи справедливости и времени, справедливости и события. Справедливость темпорализует общество. Несправедливость же возвещает о его актуальном состоянии, помещая социальность в горизонт вечного сейчас и здесь. Именно поэтому справедливость никогда не «дана», никогда не присутствует как факт. Справедливость невозможно зафиксировать, она наблюдается не как объект, поверяющий нам свои тайны, а как ускользающая сингулярность: уникальная ситуация взаимоотношений или форма взаимодействия.

Наблюдаемость объекта гарантируется его статусом – он надежен как индивидуальная ячейка в банке. Подобно этой ячейке, объект позволяет нам «капитализировать» реальность, рассматривая ее как предмет накопления и приращения стоимости. Политэкономия события отличается от политэкономии факта: событие в отличие от факта не знает кумулятивности. Соответственно являющая себя как событие справедливость, в отличие от несправедливости, предполагает не спекуляцию – но благодать, не вложение – но жертву, не приобретение – но дар.

Предел несправедливости налагает собой право.

Однако это отнюдь не делает его «социальным» воплощением справедливости (пусть даже неполным и сугубо историческим). Напротив, будучи ограниченной и отграниченной правом, несправедливость именно в праве и находит свое определение. Право, разумеется, лимитирует несправедливость. Но осуществляя это, оно не просто закрепляет несправедливость в рамках каких-то границ. Речь идет о конституировании, узаконивании ее в форме необъятного пространства, переступить через которое невозможно, но в котором каждый шаг чреват преступлением.

Это пространство юридических предписаний, которое кодифицирует бытие, формализует отношения, устанавливает принципы законосообразного поведения. Сама возможность юридического пространства связана с признанием существующим только того, что имеет право на существование (так, как если бы от обретения этого права зависела и сама жизнь). В пространстве юридических предписаний долг адресован каждому, но парадоксальным образом именно в этом пространстве живут по принципу «никто никому ничего не должен». (Философским обоснованием этого принципа совершенно серьезно занят, к примеру, известный итальянский теоретик П. Виттимо.)

Обращенный к абстрактному и, в сущности, бесчеловечному Большому Другому, долг касается всех – но не каждого, человека – но не людей, субъекта – но не сообществ. Должное ничего не оставляет от того сущего, которое и является сутью любого из нас. Долг упраздняет нас в ипостаси уникального действующего лица, поступки и сама судьба которого знаменуют восхождение от обстоятельств к событиям. Вместо этого сущее запирается в темнице должного; ему не оставляется ни малейшего шанса, поскольку всяческие и все без исключения шансы оказываются в ведении Закона.

Кантовская «религия только в пределах разума» с неизбежностью оказывается существованием только в пределах права. Это с неизбежностью ведет к тому, что моралистически истолкованное право оказывается не только субститутом этики, но и особой упаднической религией, основанной на культе формализации и безотчетной вере в процедуру. (Как остроумно констатирует Ален Бадью, этика, ставящая на Большого Другого, приходит к тому, что аннулируется теологией. При этом она превращается в финальное определение религии, соответствующее эпохе окончательного разложения религиозности, становится «набожным дискурсом», когда от веры остается одно суеверие.)

Вместе с тем справедливость предполагает именно эту общность человеческой судьбы, открывающей перспективу осуществления невозможного, то есть возвещающей не об обмирщенной набожности, а о том, что на языке религиозной мысли описывалось как торжественное шествие и воцарение божественного в мире.

Подобная общность нуждается в рассмотрении уже не в терминах этики долга, а в терминах этики блага. Собственно, благо и есть абстрактное и несколько эстетизированное выражение практики, основанной на том, чтобы на систематической основе позволять свершаться невозможному. И не только свершаться, но и жить в согласии с этими свершениями. Иными словами, если несправедливое обретает предел и определение в праве, законе, апеллирующем к долгу, то справедливое находит свою стихию в этике – путем утверждения ее беспредельности посредством идеи блага.

Благодаря выявлению асимметричности справедливого и несправедливого мы открываем для себя этику и право не как взаимодействующие и соотносящиеся друг с другом «сферы», но как абсолютно разные модальности социального действия. В случае с правом речь идет о действии топологизирующем, обозначающем дистанции и проводящим границы. В случае с этикой мы, напротив, имеем дело с темпорализирующим действием, которое обозначает разрыв между причинами и следствиями, заключает в себе различные стратегии нарушения каузальных зависимостей.[3 - Характерно, что современные философские воззрения на мироздание прямо противоположны вышеизложенным: на месте порядка – хаос, на месте закономерностей – случайности, на месте последовательностей – симультанные изменения. Читаем, например, у Жана Бодрийяра: «…Сейчас мы имеем дело с алеаторной вселенной, где причины и следствия – в полном соответствии с логикой организации систем, моделируемых „петлей Мебиуса“, – накладываются друг на друга и где, следовательно, никто не в состоянии предсказать, какими будут более или менее отдаленные последствия тех или иных действий» [Бодрийяр. Пароли. От фрагмента к фрагменту. 2006. С. 27].]

Нигилизм права

Симптоматично, однако, что развитие моральной философии пошло по пути, связанному с преодолением асимметрии справедливости и несправедливости. Фактически это означает, что право оказалось помещено в самую сердцевину этики, стало средоточием нравственно-этического самоопределения. Фатальную роль в этом сыграло кантианство, и по сей день сохранившее титул непревзойденного учения о нравственности.

Иммануил Кант отождествляет механистичную логику причинно-следственных связей с существованием природы в самом широком смысле; при этом преодоление каузальности мыслится им как системное завоевание, обозначенное самой возможностью разумной свободной воли. Свободная воля попирает систему причин и следствий самим фактом своей возможности; одновременно она помещает человека в царство осознанной необходимости.

Иными словами, наивысшим и, в сущности, единственным по-настоящему возможным способом реализации свободы в рамках кантианства выступает законодательство в отношении собственной деятельности. Субъект только тогда оказывается свободным, когда он превращает свободу в условие самостоятельного установления закона, в соответствии с которым он будет совершать свои поступки. Это уравнивает свободного и нравственного субъекта с юристом, который превращается в олицетворение разумного самодеятельного существа.

Справедливость поступка измеряется при этом исходя из возможности кодифицировать его в качестве всеобщей и всеобъемлющей нормы. Несправедливым оказывается то, что не подлежит юридической универсализации и отвечает лишь чувствам и устремлениям (в виде исключения Кант сохраняет лишь чувство уважения). (Склонности и чувства появляются, кажется, лишь для того, чтобы быть впоследствии преодоленными.) Кантианство предполагает достичь справедливости ценой устранения желающего субъекта; однако ровно в этой точке оно оказывается желанием невероятного, невозможного. Парадокс кантовского решения проблемы справедливости состоит в том, что из практики осуществления невозможного она становится лишь выражением тайного и презираемого «хочу!».

В то же время именно сублимирующее воздействие кантианства позволяет оформить справедливость именно как чувство, которое не находит себе ни воплощения, ни выхода, а потому в строгом смысле является беззаконным. Несправедливость оказывается при этом на стороне законного порядка, в равной степени уже существующего и еще только устанавливающегося, порядка сущего и порядка должного. Кантианство воплощает грезу о совершенном морально-политическом будущем, но это именно то будущее, которое воплощает абсолютное зияние, пустоту.

Греза совершенного будущего оказывается реальностью общества, единственным императивом которого является его бесконечно продлеваемое настоящее. Несправедливость оказывается не просто олицетворением возможности любого общества, но и воплощением систем практик, организованных вокруг выдаваемого в качестве идеала «цепляния за реальность». Это «цепляние» выражает не только стратегию и своеобразный культ презентизма (основанного на пролонгации настоящего времени), но и эффективную форму банализации истины, превращенной в сумбурный набор «адекватн остей».

Ален Бадью и Жан Бодрийяр, каждый со своей стороны, показывают нам, что Добро в наших обществах не активно, ареактивно. Оно производно от Зла, а потому находится в его полной зависимости. Зло определяет своеобразную компетенцию Добра, сферу его возможностей, область распространения и приемлемые для него инструменты воздействия. «…Этика играет роль аккомпанемента. Она первым делом удостоверяет отсутствие всякого проекта, всякой политики освобождения, всякого истинно общего дела. Перекрывая во имя Зла и прав человека путь к позитивному назначению возможностей, к Добру как сверхчеловеческому в человеке, к Бессмертному как властителю времени, она принимает в качестве объективного фундамента всех ценностных суждений игру необходимого… „конец идеологий“, провозглашаемый в качестве знаменующей „возвращение этики“ благой вести, фактически означает всеобщую смычку среди вывертов необходимости вкупе с необычайным оскудением деятельной, воинствующей силы принципов» [Бадью. Этика. 2006. С. 52].

То же самое можно сказать и о справедливости. Кантианство лишило справедливость действенности, активности. Она оказалась в конфликте с самой собой, ее юридическое понимание вступило в противоречие с любыми неюридическими интерпретациями.

Кристаллизовавшись в форме требования, справедливость разом обернулась восстанием против законности: не только актуально существующей, но – что намного важнее – принципиально возможной. В итоге неполная, несовершенная несправедливость оказалась на стороне порядка, а абсолютная, законченная справедливость – по обратную его сторону.

Но это еще не столь существенно по сравнению с тем, что совершенная несправедливость и совершенная справедливость оказались в симметричных отношениях, стали дополнением друг друга. Парадокс состоит в том, что симметрия справедливости и несправедливости никогда не бывает в пользу справедливости. Гипостазирование несправедливости, осуществляемое в рамках утверждения ее равенства со справедливостью, ведет к полному подчинению этики практике рессантимента, предполагающего затаенную завистливую злобу. Когда справедливость и несправедливость начинают восприниматься как разные стороны одной медали («что хорошо для одного, плохо для другого», «что справедливо для А, несправедливо для В» и т. д.), происходит не только подчинение справедливого несправедливому, но и поглощение правом нравственности.

Любая форма диктата права по отношению к нравственности не терпит прямолинейного вмешательства. Происходит совсем другое: право без всяких на то оснований проникает в самую сердцевину нравственной философии. Именно этот диктат права внутри самой этики превращает требование справедливости в незаконное и даже противозаконное требование, обращающее вызов не столько правовому порядку, сколько нравственным нормам, понятым как результат инкорпорирования, «овнутрения» юридических предписаний. Вся этическая проблематика в целом оказывается понятой как область «овнутренного» права, ставшего достоянием субъекта благодаря процедурам усвоения и присвоения. Симметрия справедливости и несправедливости ведет к тому, что этическое требование справедливости отождествляется с нигилистической констатацией несправедливости.

Подобное отождествление характерно даже для такого умеренного философа, как Поль Рикер, который предваряет соответствующим «мемуарным» высказыванием дальнейшие рассуждения о справедливом: «Вспоминая детство, я намеренно ставлю несправедливое впереди справедливого – что, впрочем, весьма часто и явно намеренно делают Платон и Аристотель. Разве наше первое вступление в область права не было отмечено возгласом: это несправедливо?! Этот возглас был криком негодования, всепроникающий характер которого иногда бывает поразительным, если мерить его тем же аршином, что и наши колебания, когда уже в зрелом возрасте от нас требуется высказаться по поводу справедливого в позитивных терминах» [Рикер. Справедливое. 2005. С. 13]. Как видно из приведенного высказывания, Рикер испытывает явные трудности с позитивным определением справедливости, но упорно рассматривает его лишь как обратную сторону, «изнанку» несправедливого. Не менее упорно он держится за ложное отождествление справедливости с правом, вытекающее из установления симметрии между справедливым и несправедливым.

Несправедливость получает законное подтверждение, легитимность которого не только подтверждается, но и гарантируется самими попытками установить справедливость.

Формальная сторона права находит полное соответствие в негативном определении справедливости, которая обозначается как состояние преодоленной несправедливости. То есть именно правовой формализм лишает справедливое сколько-нибудь позитивного содержания.

Более того, именно правовой формализм узаконивает эту принципиальную бессодержательность справедливости как условие порядка: нравственного (если понимать под ним не до конца воплощенный идеал) и политического (если видеть в нем «реальность», нуждающуюся в самоотверженном охранительстве). При таком раскладе требование справедливости осознается лишь как вызов праву, который обездоливает нас по части кодифицированных государством общеобязательных принципов поведения.

Справедливость как практика

Вопреки этому правовому нигилизму, берущему начало в самом праве, мы настаиваем на содержательном истолковании справедливого социального устройства. Перестав отождествлять степень кодификации с уровнем значимости и действенности, мы открываем область практических значений, которые не прописаны во всевозможных кодексах, но, возможно, именно в силу этого открывают перспективу тематизации любого самого малозначительного поступка с точки зрения смысла всей нашей жизни. Возможна и обратная постановка вопроса: смысл жизни перестает трактоваться как то, что обуславливается реальностью и одновременно оборачивается недостижимым идеалом; любая форма осмысленного существования превращается в практику тестирования на себе своих же собственных представлений и ценностей.

Следуя этой практике, человек трансформирует себя под воздействием той истины, которую он для себя избирает и которой начинает служить. Фактически любая форма обращения к истине преобразует человеческое существо. Именно это систематическое преобразование субъекта под воздействием истины именовалось в античные времена этосом. Любая подлинная этика является его воплощением.

Как утверждает Мишель Фуко, греками «…превозносится такой род познания, который, требуя соотнесения всех вещей мира (богов, космоса, других людей и т. д.) с нами самими, допускает непосредственную транскрипцию знаний в прескрипции, и эти знания вносят изменения в то, что мы есть. Они изменяют человека, их приобретающего… Когда знание, или познание, обретает некую форму, когда оно функционирует так, что оказывается способным сотворять этос, тогда оно полезно» [Фуко. Герменевтика субъекта. 2007. С. 264].

Проблема, однако, состоит не в невозможности позитивного понимания справедливости (в частности благодаря понятиям истины и этоса), но в том, что эта непосредственная позитивность нуждается в дополнительных гарантиях, а значит, и в незаметных, глубоко запрятанных опосредованиях. Позитивная, не сводимая к формально-правовым нормам, справедливость безусловно является практикой. Отказаться от юридических представлений о справедливости, согласно которым она эволюционирует вместе с эволюцией исторических систем права, значит понять ее как то, что конституирует само содержание социальной жизни (и одновременно содержит в себе конституцию социального).

Справедливость как практика не придает форму, не наполняет содержанием. Не дает она обнаружить и мистическую субстанцию солидарности. Она создает энергию, насыщает. Общая направленность этой практики состоит в создании разнообразных связей, всевозможных структур. Если мыслить справедливость в перспективе существования общества как такового, то окажется, что она отвечает за все, что нужно для генерации и регенерации социального.

Практика справедливости есть то, что делает общество обществом. Эта практика гарантируется не последовательностью и бескомпромиссностью правовой формализации, а неповторимой констелляцией характеристик определенного институционального ансамбля. Подобная констелляция возникает благодаря наиболее радикальным способам сочетать несочетаемое, создавать смесительные синтезы из принципиально разнородных принципов, объединять узами свального греха все, что может попасть в категорию противоположностей.[4 - А значит, в конечном счете и под категорию тождества.] Причудливые сочленения свободы и зависимости образуют политику, не менее причудливые сочленения прегрешений и святости наполняют собой религию. Наконец, столь же причудливые сочленения труда и праздности служат квинтэссенцией экономики.

Каждая из перечисленных систем отношений берет на себя миссию обеспечения справедливости, причем именно в ее практическом, позитивном, а не формально-юридическом понимании. Однако, беря на себя эту миссию, каждая из перечисленных систем нацеливается на превращение в самозамкнутую «сферу», начинает подменять собой социальное как таковое. При этом само существование политики, религии или экономики начинает рассматриваться уже не столько в категориях сущего, сколько в категориях должного: «Раз имеется, существует – значит, так и должно быть!».
<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
3 из 5