
До-бемоль минор
– «Эллингтон», – каркнул щеголеватый папа. – тоже рослый и с молодым элегантным брюхом под одеждой, – но здесь правая педаль уж очень неприятно рычит…
– Да, вот и Элентоны там тоже стоят, в чехлах… А мы, молодой человек, дадим вам… чтобы, знаете ли, зря вам не таскаться… за беспокойство… три рубля, например, – продолжала мягко атаковать супруга Колиного папы, много и безуспешно при этом улыбаясь, часто хихикая и подтягивая правое плечо к щеке. – Или даже пять, как скажете. Так сказать, искусство – требует!
Жадная поспешность и птичья суета клубились вокруг этой заботливой мамы, папа, напротив, был чрезвычайно тверд в эмоциях и напоминал застрявшее в водовороте равнинной реки бревно, ну а мальчишка выглядел уставшим и печальным: мордашка его иногда приподнималась для вздохов тоски. Называли же Колю весьма любопытно – Колё (реже – Коля, когда он фигурировал в третьем лице). И я решил спросить у него, бывал ли он в зоопарке…
– Не бывал, – промычал Коля и спрятался за маму, как за хищную, но родную птицу.
– Напрасно…
Тут я открыл для Коли новую страницу к его младенческому (не замусоленному еще) арсеналу фактов, явлений и переживаний – в образе старого «ленинградского» тигра. Я объяснил ему (да!), что вообще тигры – самые красивые из земных зверей, а обитатель нашего северного зоопарка – не исключение. Для красного словца (и по другой причине тоже) я осмелился добавить к этой характеристике полосатого зверя еще и ту немаловажную деталь, что тигр, проникнувшись к собеседнику доверием и забыв на время главную свою печаль, может сделать бескорыстный подарок в виде жевательной резины, а иногда – даже ананаса. Вот, дескать, лихие какие дела имеют место происходить в нашем городе…
Николай уже рванулся было поведать о том, как ему хочется в зоопарк, но тут деревянный папа совершенно неожиданно высказал недовольство:
– Вы, гражданин, еще слишком молоды, чтобы позволять себе дерзить и произносить всякие иронии в сторону старших…
Еще какие-то нужные и теплые слова высказывал этот лесной человек, который и впрямь был года на два старше меня. Хотя – черт его разберет…
– Всего доброго и.. разнообразных успехов!.. А тебе, Колё, – оптимизма и верных друзей…– закончил я беседу, круто развернулся и, отметив про себя, что мое «семейное счастье» еще не из самых безнадежных, зашагал (уже не сворачивая) в сторону 5-й Линии и Малого проспекта…
***
Угол Линии и Проспекта приветствовал меня безветрием и чистотою, каким-то ласковым торжеством света и объемов.
Приятно и легко становится людям от такой встречи, но мне отчего-то взгрустнулось… То ли перспектива способного Коли показалась фикцией, то ли «запущенный в разгильдяйство» полноценный день любимой работы (временно любимой) не позволял-таки успокоиться, то ли прилипшая в паспорте фотография жены (всюду гуляющая со мной вблизи сердца, в нагрудном кармане) охладила пыл моего солнца и безоблачной тревоги… Скорее всего – это предчувствие очередного и известного уже повтора в судьбе, в единственной, пробегающей рысцою, жизни: ведь не один раз еще больший восторг от вновь нахлынувшего чувства овладевал мною в продолжение последних лет, но окончательного смысла или «здоровой семьи» не приносил. Оставались лишь утерянное счастье минутных первых месяцев и обоюдные раны от горя и пошлости… Почему такая трудность сопутствует мне тенью, отчего такую виноватость я узакониваю в себе?!
Присев на северный угол тротуара и продумывая опять эту тему, я начинаю наказывать себя внутренними словами и тщательно выискиваю в существе своем признаки извращенности: «Неужели бы Глобус приметил в своей летней молодости какую-нибудь девицу… с одной ногой? Вряд ли… Скорее, он бы вычитал в умных книгах про то, как Гораций, уступив достоинство и честь Меценату, все же послужил добру, искусству и будущему. А вот моя крысиная извилина непременно должна была разыскать некую убогость, чтобы сплести из нее думу для текущего дня… Даже рассказывать друзьям об одноногой красавице – неприлично (и не выгодно): скажут – известный выдумыватель лживо исхитрился в поисках нестандартного самовыражения…».
Уж было успел я согласиться с этой железной. логикой, как вдруг услышал в глубине спины стук костылей и модной шпильки и через секунду увидел справа над собой предмет своих рассуждений.
Внезапная тоска, и голос охватили неспокойную внутренность мою, заставили меня сосредоточиться в порывах и поджаться. Неожиданно для самого себя я ухватил руками деревянное орудие ходьбы, затем привстал и замялся в нелепости и стыде.
– Вы что, не в своем уме, – произнесла женщина твердым тоном и негромко, – или другой страдаете болезнью?
Вместо ответа я лишь коряво отряхивал заднюю часть костюма и устремлял глаза книзу (возможно, от разницы в возрасте); нечаянно покраснел ушами и щеками, выпрямил колени.
– Отвечайте же! Не отнимайте у меня время, я ведь не сержусь на вас: вы чересчур ничтожны даже для того, чтоб заслужить мой гнев. Однако, мне необходимо понимать, чем вызван подобный хамский поступок в мой адрес?.. Ну? Я жду…
– Я видел вас сегодня в магазине… Потом… о музыке думал… А теперь – опять вы… Мне страшно было от прошлого, вы же появились так стра… Вы красивая!
– Наглец!
Строгая женщина зачеркнула меня из событий дня, тяжело и решительно принялась производить свои шаги… Шла она достойно и страшно, и скоро скрылась за дверьми парадной на углу Малого и 5-й Линии…
4
Следующие три дня протекали быстро в разнообразных заботах: возвращение долга жене Глобуса, совместное архитектурное совещание специалистов и любителей на тему возрождения древнерусского аркатурного фриза в периферийных новостройках Ленинграда, длинный и бестолковый вечер с Глобусом в пивном владимирском баре с разговором «за личную жизнь и судьбы», ворох пережитой документации и хлопоты по благоустройству интерьера новой «жилплощади» нашей творческой Команды, а также – футбольный матч на первенство Севера с представителями мурманского Цветочного Клуба любителей хорового пения (проигранный— 1 : 2). В пятницу вечером – обшивка досками моего гаража для сухости, а с пятницы на субботу – ночное захоронение в землю любимой собаки Валентины Анисьевны – матери все того же Глобуса – собака долго болела какой-то свирепой чушью еще со времен фестиваля молодежи и студентов.
Вот, собственно, все дела, занимавшие меня в течение этих трех суток, хотя вполне уместным будет припомнить здесь и весьма необычный сон, имевший волю присниться мне сразу же после погребения старой афганской борзой…
…За начальственным местом какой-то вшивой конторы восседает рыба моя – Анна. Она курит трубку, иногда отвлекаясь на телефонные ответы и переключение вентилятора.
Стук в дверь своею робостью напоминает дальний трезвон коровьих колокольцев – это входит одноногая.
– Слушаю вас внимательно и чутко, – мямлит в сторону золотая моя рыба.
Нежный и тихий голос бледной посетительницы запевает из «положения стоя»:
– Хотела бы просить вас, уважаемая глава молодых начинаний, об устройстве к вам в предприятие в качестве подсобного рабочего. Очень вас о том прошу и всячески умоляю! Очень нужны деньги, да и сильные руки даром пропадают. Пожалуйста! Милая… Хотите, я помолюсь за вас?
– Нет, не стоит, это лишнее. Вы хоть и красивая женщина, но возрастом превозмогаете всех наших сотрудниц. К тому же ваши, как вы соизволили выразиться, сильные руки ни в коей мере не способны восполнить непозволительное отсутствие ноги… Всего хорошего, и постарайтесь не задерживать…
Посетительница, поцеловав висок молодого командира, направлялась беззвучной шпилькой в сторону выхода, властная Анюта уже орала слово «Следующий!», а я почему-то находился за шторой с автоматом Калашникова и трусливо стеснялся обнаружить свое присутствие…
Далее сон проступал отрывочными фрагментами. В кабинет конторы поочередно вошли две молоденькие девицы: первой – подруга Женя в качестве секретаря-машинистки, второй – моя жена в пору девственной юности в качестве «следующей». Женя принесла Анюте поднос с пивом и косметическими принадлежностями, а моя зареванная жена засеменила к окну, отвела штору и низко приткнулась к магазину автомата, а заодно – и к моей колыхавшейся груди, – она всегда чувствовала, где меня искать…
…Тогда я проснулся и курил минут тридцать.
***
Субботним утром супруга выслала меня за сметаной и дрожжами, а также проверить лотерею ДОСААФ, Вернувшись, я слегка порадовал ее выигрышем какого-то шагомера стоимостью в одиннадцать рублей и, немного повиляв своим хитрым хвостом, снова помчался на Васильевский Остров, чтобы быть поближе к чарующему тайному Углу.
…Пошел дождь. От него я укрылся под навес уже знакомой парадной и наблюдал беспокойство кратких пузырей, выскакивающих из неба, отраженного в луже. Так я когда-то ожидал своего дембельского часа, и пузыри разделяли тогда мое нетерпение и сладостную грусть юности…
Теперь я ожидал Анну. Мне казалось, что она должна проживать где-нибудь поблизости: иначе – зачем бы ей назначить именно здесь нашу завтрашнюю встречу. Интуиция убеждала меня, что мы увидимся сегодня, очень скоро.
Редкие зонты проплывали мимо. Они укрывали собой молчаливых людей и двигались неторопливо, боясь противоречить тихому и ровному дождю и низко замершему темному небу – те не любят быстрой ходьбы под собой и чрезмерно громких голосов.
Пытаясь угадать сокровенную жизнь в одиноких фигурах и вглядываясь в их замаскированные непогодой лица, я невольно обнаружил странную закономерность: среди них вовсе нет мужчин, а только одни женщины…
«Женщины выходят в дождь, чтобы освободить наружу тлеющий уголь печалей и обид, долгое время скрываемый от постороннего пониманья внутри терпеливой груди. Пускай он выхолодится на воле, пускай хоть немного пошипит в дожде и надышится свежей влагой и новой силой, чтобы вновь надолго спрятаться в темном чулане души для терпенья и сохранения семьи…»– так рассуждал я сам с собою, ожидая девушку мою Анну. —«И дождь, рассекающий улицы и тротуары на множество участков уединения, не позволит ни одному мужчине подглядеть Такую женщину в ее слабости и откровении – ее настоящей силе!»
Анна появилась через час в сопровождении пожилого джентльмена…
***
Не успев еще изумиться, я упрятался в глубину дверей, выставил глаза наружу, а затем, намокая, украдкой двинулся вслед Анюте и ее коротконогому приятелю.
Они остановились у нужной арки, сбросили вниз мешавшую отдышаться «бриллиантовую» сумку и, обнявшись, принялись целоваться…
Мне показалось вдруг, что я – тринадцатилетний: удивляюсь всяческим происшествиям, отвешиваю нижнюю губу и даже пытаюсь плакать, точно у меня открылось давнишнее горе.
А горе заключалось в том, что утащили у меня свежую и невесомую радость – забвение прошедших лет, длинные ночи с «верной девчонкой» и «улетанье» от семьи, от фальшивой мертвой солидности и каждодневных, дум на нравственные темы.
– Я быстренько гляну кто дома и сразу же вернусь, – говорила Золотая моя Рыба своему нужному старикашке, а я, укрываясь за ствол безжалостно подстриженного дерева, не стеснялся ронять слезы и получал свое несчастье от рухнувших надежд.
Анна действительно скоро вернулась, после чего они обменялись последними лихими фразами для гарантии безмолвно оговоренного ранее дела. И исчезли…
В такие заколдованные минуты любой «тринадцатилетний» человек склонен растеряться и совершить необдуманные действия. Вот и я не был обделен этим божеским недоумием и стремительно направился на угол 5-й Линии с патологически навязчивым желаньем разыскать по квартирам пресловутой парадной неприятную, но теперь уже необходимую мне как кислород, одноногую Красавицу.
Дождь к этому времени усилился, что помогло мне отвлечься от нелепости моего присутствия на белом свете нерешительно названивать в квартиры 1-го, 2-го, 3-го этажей в надежде и поисках… черт знает чего! Сострадания? Эффекта неожиданности? Или еще Чего-то – никому до конца не понятного, традиционно абсурдного, но для жизни и смерти – Важного и необходимого…
***
Алиса Николаевна (так звали рокового моего, человека) открыла дверь двухкомнатной квартиры в третьем этаже, и, увидав меня плачущего, пригласила войти. Она держала себя официально на своей одной ноге, оказалась членом ленинградского отделения Союза художников страны, а одета была в прозрачный пеньюар и еще во что-то незаметное. Не загоревшая часть груди бросилась мне в глаза, неприбранные волосы шикарно провисали по телу, а холодное лицо было злым и цвета всей нашей трудной жизни.
– Я сейчас открою на кухне окно и.. вас затаскают по следственным органам. В лучшем случае – в качестве свидетеля. Хотите этого избежать – пригласите в комнату, – последовал ответ на вопрошающий взгляд Алисы Николаевны, и я, хоть и помнил еще лобызанье Анюты с клиентом, постепенно включался в новое поле магнитов и токов, —и напоите чаем.
– Шантаж на уровне детского сада… Любопытно! Ну что ж, попробуем, прошу в комнату…
Грохочущие палки унеслись на кухню, а я, сбросив обувь, вошел в дальнюю дверь, ведущую к чужим владеньям.
Там я обнаружил великое множество портретов самых разных людей. Это были рисунки, этюды и эскизы, большие, среднего размера и совсем небольшие станковые картины, размещенные по полу и на стенах, втиснутые между стекол окна и подвешенные на серых нитках от потолка. Кроме того, в комнате также расположились около пятидесяти горшковых цветов, черный витой диван, разобранный по крышкам кабинетный рояль (белого цвета), маленький сервант и торшер с кисточками, березовые низкие пни, стилизованные под стулья, футляр от ружья и огромное число каких-то неожиданных предметов. Повсюду в стопках и отдельно валялись книги, а на торшере в ретро-подрамнике таилась желтая фотография Алисы Николаевны с надписью внизу фиолетовыми чернилами: «Одесса. 1945. Салют Победы над сволочью. АЛИСА – пора детства, две ноги, голубой бант и кукла Катя. Полноценность и Жизнь… На долгую память самой себе!».
Интерьер комнаты неприятно поразил меня, хотя, справедливости ради, пришлось отметить, что коробит меня лишь от привычной канонизованной установки на гармонию цветовых «группировок» и заполненность пространства – меня учили полутонам и свободе мебели и вещей. А тут – нескладные контрасты множества предметов. И все же я был шокирован интересным и волнующим духом комнаты, что привело меня к состоянию стыда и некомпетентности. Спонтанная стилистика и, соответственно, неожиданный уровень вкуса – свежий и развинченный, но, вместе с тем, древний и монументальный – пугали и повергали в сконфуженность… Поэтому, в ожидании чая и дикого красивого существа, я постарался мобилизоваться и не тушеваться от серости.
Не успели эти мысли и корявые слова промелькнуть у меня в голове, как отворилась дверь и вошла Алиса Николаевна —в другой прическе и сверлящем глаз «хохломском» кухонном переднике (для отвода глаз). Заметил я и появившийся легкий грим, темную помаду в губах и более мягкие, почти «кошачьи», повадки.
Следом за ней вползла тысячелетняя старуха с не стираемыми временем чертами благородства в лице. Она несла на подносе чай, вяленую дыню и молоко и, между прочим, старательно делала вид, будто воспринимает меня как старого знакомого частого гостя этого дома. Я вскочил, принял у нее поднос и, водрузив его на низенький столик, помог Алисе присесть и выдохнуть воздух. И в тот момент, когда Алиса заговорила, старухи уже не было в комнате.
– Я, кажется, вспомнила вас. Несколько дней назад, на тротуаре… Вы хватали мой костыль и пытались оправдаться какой-то ересью… о музыке, о роковом прошлом… Верно?
– Да, именно так.
– Кстати, вы и сейчас ведете себя несколько… навязчиво. Как прикажете вас понимать? Хотя… сегодня мне не до обид, поскольку через час у меня должна… родиться дочь. Да-да, не удивляйтесь, так предсказала мне моя система религии. Я даже собираюсь отметить такое событие соответствующим ритуалом, поэтому и ваше появление здесь в этот час я склонна расценивать скорее как естественное и вполне закономерное явление.
– Не понимаю…
– Да, конечно, все это походит на бред заклинившего ума, однако я всегда верила приметам и гаданью и не захотела лишать себя близкого раздумья и приятной мечты… Вы слушаете меня?
– Безусловно!.. Вы удивительно странный и интересный человек: ваша логика равносильна чувству, а чувства ваши представляются мне искренними и.. возвышенными.
– Ну хорошо. Зачем вы ПРИШЛИ? – спросила одноногая Алиса, которую я не мог воспринимать иначе, чем как заморский сон.
Затрудняясь точно сформулировать ответ даже самому себе, но, вместе с тем, прекрасно понимая, что молчать сейчас категорически неверно, я вдруг неожиданно выпалил:
– Я пришел потому… что люблю вас!
Звериный взгляд и капельки пота, проступившие в глазах этой женщины, мгновенно превратили ее лицо в сплошное отчаянье и свирепую болезненность. Сдержав, однако, сердечную бурю последним терпением, Алиса спросила металлическим голосом:
– Ваши родители воевали в Отечественную или же их возраст не попадает в это поколение?
Обескураженный таким поворотом событий и заколотившись грудной клеткой, я пытался осознать идею вопроса, а несносная способность человека к анализу тупо выводила меня на отсутствие ноги, пытаясь уловить хотя бы зыбкую связь с какими-нибудь военными действиями. Но тщетно. Мысли смешались с какими-то чужеродными ощущениями, а язык затрещал о чем попало:
– Николай Петрович – мой дед. Умер под конец войны в тылу от резкого пресыщения пищей. Когда же, в свое время, ему исполнилось тридцать, он стал философствовать о смерти, а голова его и шея принимались дрожать, если темой воспоминаний становилась жена, захороненная им в Неве подо льдом.
На кухне старушка уронила что-то из посуды, принялась эту беду убирать и напомнила мне необычайное мое присутствие в чужом и жутком доме. А Николаевна продолжала атаковать:
– Мужчина обязан чувствовать ответственность даже за потаенные мысли по отношению к женщине: нельзя приручать заведомо ненужное, заведомо временное… А вы несете здесь вредительскую чушь о какой-то любви к уродливой женщине, пытаясь выразить фальшивую гуманность якобы чуткой души и готовность жертвовать во имя справедливости и добра. Весьма польщена таким участием, особенно – вашим стремлением утешить свое самолюбие и насладиться собственным безграничием человечности! Быть может, вы не побрезгуете подарить мне и постельную радость? Разок-другой, а?.. Попадались мне и такие экземпляры, какой ведь дряни на свете не встретишь… И все интеллигентные люди, художники…
Глаза ее заплывали кровью, как у быка на арене, а у меня вниз по позвоночнику текли ледяные жгучие струи. Двадцать седьмым чувством я ощущал далекую правоту ее слов и лихорадочно искал спасения из плена тошноты и стыда: опустился на колени, проглотил собственный воздух и жалко произнес:
– Алиса, родная, скажите – зачем вы спросили о войне, причем она здесь?
– А притом, что родители, пережившие блокаду, никогда не допустили бы такого чудовищного изъяна в воспитании сына, какой я частенько наблюдаю в самоуверенной гнилой морали подобных вам, юноша, субъектов. Неужели нужны непременно варварские исторические события, чтоб воспитать в последующем поколении честное и нежное отношение к ближнему, совесть и веру в людей?! И способность… любить…
Алиса схватила остывший чай и залпом опорожнила целую чашку.
– И откуда вам известно мое имя? – после паузы нервно спросила она. —И отчего это у вас влажные глаза?! И вообще, не смейте тут меня жалеть, иначе я выставлю вас вон! Экое самоуправство вы здесь разводите… Немедленно поднимитесь с колен и потрудитесь сказать мне хоть несколько разумных слов.
Дар речи к этому времени уже успел изменить мне, тело мое переместилось на прежнее место, а глаза я прикрыл руками и отвернул в сторону голову. Тогда приоткрылась дверь комнаты, и пожилая гадалка осторожно произнесла:
– Алиса, голубушка, осталось пятнадцать минут – не забудь приготовиться.
Меня попросили на кухню, и я к чему-то начал отсчитывать по секундам длительность пятнадцати минут, понимая мистическое рождение несуществующей дочери как нелепое чудо женской психологии.
На кухне интерьер продолжал терзать меня новизной, а на исходе двенадцатой минуты, в одежде для уличной прогулки и с крысой палевого цвета на вороте плаща, появилась старуха. Она любезно предложила мне вернуться обратно в комнату, сама же – с едва заметным налетом манерности – схватила зонтик в розовых наплывах, щелкнула замком входной двери и исчезла.
…Я испугался странностей и молчанья, и оттого решительнее, чем прежде, отворил дверь и затворил ее изнутри.
Алиса возлегала посреди комнаты на сизой постели глядела в распахнутое окно, сложив при этом кисти рук поверх разбросанной по ее телу простыни.
Пузырек с молоком стоял на полу у изголовья, тишина заставляла меня приближаться, а крупные родинки на шее почему-то напомнили Трускавец, воинствующую актрису театра и кино и что-то еще – какую-то небыль и темную тайну.
Я подошел вплотную и замер в лихорадке. Не шелохнувшись, Алиса тихо заговорила:
– Закройте окно и опустите штору… Слышите?
– Слышу…
– Теперь подойдите ко мне, возьмите молоко и наберитесь хладнокровия… Взяли?
– Да, беру… Дальше?
– Дальше будете аккуратно выливать его мне на грудь.
С этими словами она отвернула часть простыни. Красивые груди слегка подрагивали от неровного дыхания и растеклись от собственного веса мягкими ровными полушариями. Боковое зрение угадывало, что Алиса пристально смотрит в мою сторону, а я, застигнутый, не смог ответить встречным взглядом – глаза уже поползли вверх по стене, пока не уткнулись в изломанные одежды Анны Ахматовой… Вероятно, чтобы выиграть время, память наскоком пробежалась где-то в давнем далеке и выхватила светлую стену одного из залов Русского музея, а заодно и голое черное дерево в ста метрах от могилы художника Альтмана…
Я знал – нужно что-нибудь сказать или, хотя бы, посмотреть Алисе в глаза. Но странность копии, повисшей на стене, сковала мышцы и застучала кровью по вискам: Ахматова сидела в той же мудрой стеклянной позе, но сквозь одежды нежным теплом проступала… грудь самой Алисы, дышавшая светом и страхом.
«Какая дикость! Что это со мной, маньячество какое-то… позор… кретин…»– десятки быстрых слов мелькали от затылка к задавленным зубам. Душа, однако, не разделила их механического смысла и закричала свое: «Я хочу эту женщину! Хочу наброситься и прижаться, хочу терзать и выть, как лед в начинающемся костре…».
Шепот Алисы Николаевны током врезался в шею и плечи, он казался мне неправдой, чужим туманом.
– Я прошу вас… приказываю вам – скорее! Лейте же, уходят секунды…
Профиль Ахматовой неожиданно менялся на лицо Алисы в фас.
– Не терзайте, умоляю вас… Уважайте хотя бы то, что это молоко мне отнюдь не легко досталось…
На стене уже исчезла нога и начинали шевелиться руки. А душа моя теперь кричала о том, что во всем виновата Ахматова… или жена… или нога… и опять закричала о том, что хочу схватить за голые руки…
Вдруг в три секунды затихло ВСЕ, лишь слышно было, как хрустят сосуды в голове. Я обернулся. Алиса молчала; в глазах у нее расселись крупные слезы, губы дрожали, как у мальчишки, а руки – тоже дрожали и.. тянулись ко мне.
– Родной мой… милый…
И я сорвался…
***
Восьмого декабря теперь уже далекого года„ в 20 часов по Москве, я встретил свою первую любовь. Светлана была девушкой немного избалованной, но заболел я ею смертельно с первого взгляда и до последних своих дней буду нести по жизни ее нежную и добрую женственность, великолепную красивую преданность и ЕЕ счастье и жизнь, которые во мне не умирают…
Так вот, вечером восьмого декабря, околдованный неизведанным смыслом и жгучей тревогой еще раннего сердца и наблюдавший ее, танцующую, с расстояния четырех метров, я каждым кончиком пальца ощущал любое движенье уже тогда любимой фигуры, в ладонях же чувствовал колыханье оставленных ею следов на паркете.
А если случалось ей пролетать чуть ближе к моему углу в просторной комнате, то вспыхивала кожа под покровом волос и комочки молний сухим льдом продвигались в разных направленьях по ногам, по рукам и по всему организму. ТОГДА я боялся мечтать о первом робком поцелуе, страшась отпугнуть невозможное и близкое счастье.