Оплот последних цезарей стоял.
Мне мил тот лес, всегда листвой одетый,
Боккаччио и Драйденом воспетый.
Безмолвных рощ был тих и сладок сон;
Цикад лишь раздавалось стрекотанье;
Мой конь храпел, да колокола звон,
Сквозь листья доносясь, будил молчанье.
Во тьме ко мне неслись со всех сторон
Моей мечты счастливые созданья:
Охотник-призрак с стаею своей
И светлая толпа воздушных фей.
И после тихой кантилены внезапно налетает новая буря звуков.
В зале был Франц Лист. Он сам говорил потом, что день, когда он услышал Паганини, переменил всю его жизнь. Он вышел из театра выросшим и возмужалым. На следующий день он должен был выступать сам. Но оказалось, что он ничего не понимал в жизни и в искусстве еще вчера. Сегодня что был уже новый человек. В нищете, в беспомощности, если необходимо – в окружении полного непонимания, но жить только творчеством, не позволяя себе никаких выступлений, пока техническое совершенство не обеспечит полноты воплощения созревших замыслов! Пусть кто угодно несет на рынок эстрады и на базары театральных подмостков свою дешевую добычу, пусть кто угодно покупает этими концертами скудные услуги, комфортабельное существование, – Лист не может выступать до тех пор, пока рояль не будет ему повиноваться так же, как скрипка повинуется этому безумному скрипачу, отдающему жизнь, сжигающему нервы и сердце.
Для Листа это был костер, на котором он сжег все свое музыкальное прошлое.
Рядом с ним сидел человек иной породы. Это был трезвый, ясный аналитик Людвиг Берне. Он задыхался в антракте и не мог говорить. Он мял кожаный переплет записной тетради и, судорожно водя карандашом, писал:
«Это дьявольское наваждение. Я в жизни не видел я не испытывал ничего похожего. Его слушатели охвачены каким-то сумасшествием, иначе не может быть. Когда он играет, дыхание захватывает, и самое биение сердца отвлекает внимание человека. Собственное сердце раздражает и становится невыносимым. Собственная жизнь прекращается, как только начинаются эти звуки».
Вечером, вернувшись к себе, Берне продолжил эту запись:
«Еще до начала игры, как только Паганини показался на эстраде, его встретили бурным приветствием. И надо было видеть, как смущен был в своих движениям этот ярый враг всякого танцевального искусства. Паганини шатался, как пьяный, он спотыкался, неуклюже цепляя ногой за собственную ногу. Свои руки он то поднимал к небу, то опускал вдруг к земле, затем он выпрямлялся во весь рост и молил землю, молил небо, словно прося заступничества в тяжелую минуту. Затем он замирал и с распростертыми руками как бы распинал самого себя».
Когда этот волшебник лежал в постели, совершенно разбитый, без голоса, и маленький Ахиллино тихонько гладил его руки, отзвуки его славы прокатились по всему миру. На весь мир прозвучали слова постановления Королевской академии об избрании Паганини членом академии. Он завоевал Париж.
"При жизни этот человек стал легендой. – писало «Парижское обозрение». – Со всех сторон слышатся голоса восхищения, восторга, которые приводят в отчаяние людей, занимавших в мире место, отнятое игрой Паганини. Этим людям остался только механический способ устранения великого скрипача из жизни. Но и это не вернет им славы, потому что человечество узнало беспредельность достижений итальянского гения.
Паганини – не только скрипач, владеющий всеми тайнами инструмента, это – великий артист в полном смысле этого слова, великий артист, для которого скрипка является прежде всего средством выражения собственного гения. Это – творец и изобретатель, это – открыватель новых, неведомых миров. Чувствуется гигантский труд, вложенный человеческой волей в преодоление трудностей, лежащих в мире овладения скрипкой.
Паганини есть явление в мире искусств единственное, имеющее свое особое, ему одному данное назначение, и пусть утешатся его соперники старым утешением, говорящим о том, что не каждому дано родиться с красотою Аполлона.
Анализ техники Паганини говорит о превосходно развитых пальцах, пясти и запястных суставах. Это – руки, бегающие, как молния, по инструменту, который держится сам собой, словно висит в воздухе, или является продолжением великого сердца, говорит живым человеческим языком, словно этот особый язык всем понятен, но говорить на нем может только один великий артист.
Все, что видела, все, что слышала Большая опера Парижа в часы концерта Паганини, превышает человеческое воображение, и наилучшим сравнением для смычка и скрипки Паганини является сравнение с волшебной палочкой, которая делает весь мир подвластным человеку,
Мы жалеем всех, кто не слышал этого концерта. Разве гении так часто встречаются в жизни, что не должно бежать ему навстречу, чтобы хоть на миг быть свидетелем его появления! Разве жизнь наша так богата, что можно отказаться от тех просветов в будущее и от тех знаков вечности, которые, как птица, прилетевшая из неведомых стран, дают нам внезапно понять и почувствовать, какой дивный и неведомый мир будущего живет в нашем настоящем!
Паганини необычайно прост, он прост простотой великого человека".
Париж был покорен. С этого дня концерты Паганини были триумфальным шествием.
Фетис писал:
«Скрипка в руках Паганини – это живое существо, а сам скрипач – это организм, специально созданный для чудес неповторимой и единственной игры, организм, сросшийся со скрипкой. Полет вдохновенной фантазии сочетается у Паганини с тончайшим знанием музыкального расчета и обладанием всеми техническими секретами инструмента. Характерной особенностью Паганини является непоколебимая воля, которая только и может заставить человека ради высокой цели пожертвовать жизнью в преодолении чудовищных, нечеловеческих трудностей. Это – редчайший пример нашего века, когда механические расчеты сочетаются с гениальным вдохновением, а способность сжигать свою жизнь ради высокого искусства соединяется с успехом, который оправдывает такое истребление собственной физической личности, ибо этот успех есть успех достижения высокой и удивительной цели».
Кастиль Блаз после третьего концерта, данного Паганини в Париже, заявлял:
«Паганини – это ученый. Его композиции так же значительны, как открытия новых миров и земель. Они представляют собой плод музыкальных расчетов и знаний, кажущихся сверхчеловеческими...»
27 марта Паганини давал прощальный концерт. На этом концерте, по просьбе Паганини, пела Синтия Даморо. Берио весь день провел вместе с Паганини, как ученик с учителем. Музыкальный Париж в лице Синтии Даморо, Малибран, Берио и Паста окружил своего великого гостя знаками внимания и заботливости.
Но иное, таинственное окружение синьора Никколо Паганини не исчезло.
Суммы парижских гонораров выражались пятизначными цифрами. Гаррис сделал все, чтобы эти деньги не были расхищены. Синьор Паганини, несмотря на тяжелое впечатление, которое в нем оставила кража, приказал Гаррису привезти сорок тысяч франков на квартиру, а не сдавать их в банк господина Лаффита, как предполагал и настоятельно советовал Гаррис. По мнению Гарриса, синьор Паганини вел себя странно. В эти дни он всячески избегал откровенных разговоров, он даже ни разу не спросил о причине чрезвычайной озабоченности Гарриса. Уже неделя, как Урбани исчез, Паганини этого не замечал. Синьор Гаррис был обеспокоен и не знал, следует ли обратиться к полиции.
Ночью, после прощального концерта, приехал Фонтана Пино. Он говорил с синьором Паганини долго, по-видимому обсуждая какие-то «итальянские дела».
«Неловко, конечно, делать так», – думал Гаррис, но щель, оставшаяся между дверью и притолокой, пропускала потоки лучей газового света, и в этих лучах крутились пылинки. Эти лучи падали на зеркало, стоящее в вестибюле. Зеркало было в человеческий рост. Оно было поставлено в этом старом особняке еще в очень далекие времена прежним владельцем. Это было хорошее венецианское зеркало, в серебряной оправе, с мелкими чеканными амурами на верху рамы. «Типичные амуры барокко», – думал Гаррис, считавший себя знатоком итальянского искусства.
Это, конечно, нехорошо: надо было закрыть дверь, но глаза оказывались прикованными к зеркалу. Синьор Паганини достал огромную пачку кредитных билетов и мешок с золотом. Синьор Фонтана Пино складывает это все в кожаный мешок путешественника, потом слышатся тихие слова:
– Итак, во имя святого дела освобождения Италии, прощай.
Гаррис не понимал, кто произносит эти слова. Он не узнает голоса Фонтана, который шипит и сипит так, как это бывает с синьором Паганини.
Фонтана Пино уехал. Синьор собирается в Англию, хлопоты о паспорте задерживают отъезд на три дня.
Глава двадцать девятая
На хлебе страдания и на воде страха
Поведение Паганини приводило Гарриса в полное недоумение. Как можно, при его здоровье, столько времени отдавать притонам Парижа вроде этого Першеронского кабака или грязного «Cafe Tabakoff». В это кафе затащили Паганини певицы Шредер-Девриен и Синтия Даморо, желая показать синьору Паганини русский уголок Парижа. Про госпожу Шредер-Девриен рассказывают страшные вещи. Свои эротические похождения она описывает в книжке, иллюстрированной такими рисунками, что никто не может ее напечатать. Непонятно, как можно проводить время с такой женщиной! Но синьор Паганини стал мрачен и невероятно раздражителен. Приехав из «Cafe Tabakoff», он был вне себя.
– Гаррис, посмотрите, какие страшные веши есть в мире! – кричал он. – Этот человек со своей любовницей, этот Табаков, остался в Париже после увода оккупационных армий и открыл грязный притон, в котором тешатся русские белые медведи, обладающие графскими титулами и княжескими гербами. Посмотрите! То, что у нас называется органом, – эти громадные мехи, которые вдувают воздух металлические и деревянные трубы, вызывая к жизни звуки, потрясающие своей торжественностью, – люди превращают в дрянной инструментишко с набором мехов и, наконец, вырождают в ужасную русскую гармошку, «гармо», как говорит Табаков. Эти звуки – издевательство над музыкой вообще. Как несчастна та страна, в которой орган превращается в гармошку, и как несчастен тот обездоленный люд, который в этом инструменте находит свое утешение... Я думаю сейчас о Шопене, о тex казнях, которые выдумывали в Варшаве русские жандармы! Что может быть страшнее этой исполинской страны!
– Вас раздражает что-то другое, – сказал Гаррис. – Может быть, вы мне скажете, что нужно сделать, чтобы предотвратить висящую над вами беду?
– Меня беспокоит одно обстоятельство, связанное с судьбой моих друзей, – процедил Паганини сквозь зубы и взглянул на Гарриса.
Гаррис не смотрел на него, словно вдруг стал очень рассеянным: он заметил на письменном столе большой черный пакет с изображением адамовой головы и костей. Он старался незаметно приблизиться к столу, ему хотелось вовремя убрать это новое бульварное устрашение и сделать так, чтобы оно до Паганини не дошло. Но было поздно: Паганини мгновенно бросил взгляд по тому направлению, куда смотрели глаза Гарриса. Он рванулся к столу. Гаррис умоляюще посмотрел на него и накрыл письмо ладонью.
– Не читайте, ради бога, не читайте!
Но Паганини уже разрывал конверт.
Гаррис с тревогой смотрел на то, как он хмурясь, пробегает глазами строчки и потом внезапно расстегивает ворот.
– Фонтана! – кричит Паганини сиплым голосом, кашляя и брызгая розоватой слюной. Кровь появилась у него на губах. – Фонтана... негодяй! Где Ахиллино? Ахиллино!
– Тише, маэстро: ваш мальчик спит, я только что был у него.
– Какое счастье! – едва выговорил Паганини. На лице его появилась жалкая улыбка, он, казалось, был совершенно раздавлен.
– Пусть делают, что хотят, лишь бы оставили мне моего мальчика. Пусть делают со мной, что хотят.
Гаррис наклонился над столом и умоляюще взглянул на Паганини.