– Брат за что?
– Уголовное. Мальчишка, связался с компанией…
– Старую юстицию мы разогнали, – сказал Будягин, – а новая малограмотна. Нужны образованные люди.
– Я понимаю, Иван Григорьевич, – охотно согласился Шарок, – но ведь не от меня зависит. Органы суда и прокуратуры, а тут брат…
– К Эгерту, к Эгерту зайди, – повторил Будягин, – я позвоню ему. Значит, в юрисконсулы.
Так и сказал – юрисконсулы. Царапнул по сердцу.
И все же цель достигнута. Результат – только он имеет значение. Вот как это делается! Одним трудно, другим все легко. Раньше легко было тем, кто имел деньги, теперь тем, у кого власть.
Кончено с институтом, со столовой, пропахшей кислой капустой, с ненавистными субботниками, нудными собраниями, вечными проработками, страхом сказать не то слово. Он даже ни разу не появился в институте в новом костюме, не хотел выделяться среди студентов, выклянчивающих в профкоме ордер на брюки из грубошерстного сукна.
Они, конечно, будут заседать, произносить слова, Юра представлял их враждебные лица, угрюмую непробиваемость вожаков. Увиливаешь, Шарок, дезертируешь… А он будет стоять перед ними спокойный, улыбающийся. Что, собственно, случилось? Из-за чего шум? Он возвращается в коллектив, который его вырастил. Раньше там было семьсот рабочих, теперь пять тысяч. Первенец пятилетки! Работа на нем – честь для молодого специалиста. Он сам добивался этого назначения? Почему же сам? Просто не отрывался от завода. И когда его спросили, хочет ли он после института вернуться обратно, ответил «хочу». А что должен был ответить? Он гордится вниманием к его судьбе, судьбе простого советского человека.
Так он им вмажет. Тут-то они и завиляют. Даже похлопают по плечу: давай, мол, Шарок, действуй, давай!
Он ощутил свою силу, свое превосходство и над теми, в институте, и над этими – здесь, в Пятом доме Советов. Эти властные интеллигенты всегда лишь снисходили к нему. Обратись к Будягину с такой просьбой Сашка Панкратов, Будягин бы ему отказал – работать надо там, куда посылает партия! А тому, кого не уважаешь, можно бросить кусок. И эти ребята, сидящие в просторной столовой, его школьные друзья, тоже никогда не уважали его. И сейчас презирают за то, что он прибегает к помощи Ивана Григорьевича. Пусть думают что хотят. Быть может, он ходил к Будягину за советом. Как к старшему товарищу. Вот именно, как к старшему товарищу! Впрочем, они не спросят, зачем ходил, деликатные.
– Привет! – сказал Шарок.
– Привет! – ответил за всех Максим Костин.
В отутюженной гимнастерке, до блеска начищенных сапогах, с тщательно причесанными русыми волосами, широкоплечий, румяный, Максим сиял, как положено сиять молодому курсанту, получившему увольнительную на целый день.
Рядом с ним на диване сидела Нина Иванова, приминала пятками наполовину снятые туфли. «Купила бы, дура, номером побольше», – подумал Шарок. Никогда Нинка не умела одеваться, и в пир, и в мир – в одной кофте. И причесываться не умела, прикрывать надо лоб лошадиный, а не откидывать патлы назад.
Вадима Марасевича он похлопал по плечу. К этому безвредному пустобреху, сынку известного московского врача, Юра относился миролюбиво. Тучный, рыхлый, с толстыми губами и короткими лохматыми, как у рыси, бровями над маленькими мутными глазками, Вадим, развалясь в кресле, рассуждал об Уэллсе.
Маленький Владлен Будягин делал уроки, сидел, разбросав по столу тетради, поджав под себя ноги в длинных коричневых чулках. Лена рассеянно следила за движением пера, которым брат выводил косые буквы, улыбнулась Юре, кивнула – садись…
Вот и вся их компания. Нет только Саши Панкра-това.
– Уэллс предсказывает войны, эпидемии, распад США, – говорил Вадим, – а потом власть возьмут ученые и летчики.
– История человечества не фантастический роман, – возразила Нина, – власть берут классы.
– Бесспорно, – снисходительно согласился Вадим, – но интересен ход мыслей: ученые и летчики – рычаги будущей власти, технократия, покорившая пространство.
– Братцы, – сказал Максим, – вооружаться будет Германия, все вооружаются.
– Гитлер долго не продержится, – возразила Нина, – восемь миллионов голосовали за социал-демократов, пять – за коммунистов.
– А Тельмана спрятать не смогли, – вступил в разговор Юра, имея в виду, что пять миллионов, не сумевших сберечь одного, ничего не стоят.
Но никому и в голову не пришло искать в его словах тайный смысл. Слишком они верили сами, чтобы ставить под сомнение веру товарища. Они могли спорить, ссориться, но были непоколебимы в том, что составляло смысл их жизни: марксизм – идеология их класса, мировая революция – конечная цель их борьбы, Советское государство – несокрушимый бастион международного пролетариата.
– Отучились от конспирации, – сказал Максим.
– Димитров трясет это государство как грушу, – подхватил Вадим Марасевич, – феерическое зрелище, процесс века!
Он заговорил о процессе Димитрова, о возможности войны, то есть о симптомах ее, понятных ему и непонятных другим. Но здесь хорошо знали Вадима и не дали ему разглагольствовать. Новая бойня? Человечество не забыло мировую войну, унесшую десять миллионов жизней. Нападение на Советский Союз? Разве допустит это мировой рабочий класс? И Россия уже не та. Выдают чугун Магнитка и Кузнецк, пущены Сталинградский, Челябинский и Харьковский тракторные заводы, Горьковский и Московский автомобильные, «Фрезер», «Калибр», «Шарикоподшипник», построены первые советские блюминги.
Их сердца наполнялись гордостью. Вот она, их страна, ударная бригада мирового пролетариата, оплот грядущей мировой революции. Да, они живут по карточкам, отказывают себе во всем, зато они строят новый мир. Когда люди голодны, тучные витрины торгсинов – отвратительное зрелище. Но на это золото будут построены заводы – залог будущего изобилия.
Так они говорили всегда. И все здесь такое, как всегда. Натертые полы, длинный стол под низким абажуром, на столе мармелад – покой устроенного сановного дома. Разливая чай, Ашхен Степановна спрашивает: «Максим, тебе с лимоном?» – и, как всегда, русское имя «Максим» в устах этой армянки кажется Шароку нарочитым.
И все же? Чего достигли они, которым все доступно? Нина – учительница, Лена – переводчица с английского в технической библиотеке. Максим кончает пехотное училище, будет тянуть армейскую лямку. Они простодушны – вот в чем их роковая слабость. Таковы были мысли Юрия Шарока. Но спросил он следующее:
– Ребята, а где же Саша?
– Не придет, – ответил Максим.
В его коротком ответе Шарок уловил неприятную ему сдержанность комсомольских активистов, знающих то, чего не должны знать другие.
– Что-нибудь случилось?
Лена сказала, что у Саши неприятности и ее отец звонил Глинской.
Несгибаемый Сашка! Вот это номер! Юра пришел в хорошее настроение. Когда его, Шарока, принимали в комсомол, Сашка произнес короткое «не доверяю» и воздержался при голосовании. На заводе Шарока определили в ученики к фрезеровщику, а Саша вызвался идти на срочную разгрузку вагонов и на год застрял в грузчиках – стране, видите ли, нужны и грузчики. Хотел поступить на исторический, пошел в технический: стране нужны инженеры. Из того же материала, что и Будягин, недаром тот так его любит. Но что все же произошло? Будь это ерунда, Будягин бы не вмешивался.
– У нас в институте, – сказал Юра, – один парень подал на собрании реплику: «Что такое жена? Гвоздь в стуле…»
– Вычитал у Менделя Маранца, – заметил Вадим Марасевич.
– …А собрание было по поводу Восьмого марта. Его исключили из института, из комсомола, из профсоюза…
– Реплика была не к месту, – сказала Нина Иванова.
– Всех исключать, кто же останется? – нахмурился Максим.
– Когда исключения становятся правилом, они перестают быть исключением, – сострил Вадим.
Лена Будягина родилась за границей, в семье политэмигрантов. После революции она жила там с отцом-дипломатом и вернулась в Россию, нетвердо зная родной язык. А она не хотела отличаться от товарищей, тяготилась тем, что подчеркивало исключительность ее положения, была чувствительна ко всему, что казалось ей истинно народным, русским.
Юрка Шарок, простой московский рабочий парень, независимый, самолюбивый и загадочный, сразу же привлек ее внимание. Она помогала Нине Ивановой его воспитывать, но сама понимала, что делает это не только из интереса общественного. И Юра это понимал. Однако в школе дела любовные третировались как недостойные настоящих комсомольцев. Дети революции, они искренне считали, что отвлечение на личное – это предательство общественного.
После школы Юра, не делая решительных шагов к сближению, искусно поддерживал их отношения на той грани, на которой они установились: иногда звонил, звал в кино или в ресторан, заходил, когда собиралась вся компания. Обняв Лену в коридоре, Юра перешел эту грань. Неожиданно, грубо, но с той решительностью, которая покоряет такие натуры.
Несколько дней она ждала его звонка и, не дождавшись, позвонила сама, просто так, как они обычно звонили друг другу. У нее был ровный голос, она старалась четко произносить окончания слов, обдумывая ударения, и говорила медленно, даже по телефону чувствовалась ее застенчивая улыбка. Но Юра ждал звонка.
– Я сам собирался звонить тебе. У меня на шестое два билета в Деловой клуб. Будут танцы. Пойдем?
– Конечно.
Шестого ноября вечером он зашел за ней. Она вышла к нему в длинном вечернем платье, голубовато-зеленом, с коротким шлейфом. От нее пахло незнакомыми духами, в черных гладких волосах блестела нитка жемчуга – женщина совсем из другой жизни, пронзительно красивая и эффектная. Только улыбка была по-прежнему застенчивая, этой улыбкой она как бы спрашивала Юру, нравится ли она ему и понимает ли, что оделась она так ради него.