Но ехать Колька все-таки согласился.
Два месяца тянули, пока отправили.
В день отъезда привели их к хлеборезке, не дальше порога конечно. Выдали по пайке хлеба. Но наперед не дали. Жирные будете, мол, к хлебу едете, да хлеба им давать!
Братья выходили из дверей и на яму под стеной, ту, что осталась от обвала, старались не смотреть.
Хоть притягивала их эта яма.
Делая вид, что не знают ничего, мысленно простились они и с сумочкой, и со светильником, и со всем своим родным подкопом, в котором столько было ими прожито при коптилке длинных вечеров среди зимы.
С паечками в карманах, прижимая их рукой, прошли братья к директору, так им велели.
Директор сидел на ступеньках своего дома. Был он в галифе, но без майки и босиком. Собак, на счастье, рядом не было.
Не поднимаясь, он поглядел на братьев и на воспитательницу и только сейчас, наверное, вспомнил, по какому они тут случаю.
Покряхтывая, привстал, поманил корявым пальцем.
Воспитательница сзади подтолкнула, и Кузьмёныши сделали несколько неуверенных шагов вперед.
Хоть директор не рукоприкладствовал, его боялись. Кричал он громко. Ухватит кого-нибудь из воспитанников за ворот и во весь голос: «Без завтрака, без обеда, без ужина!..»
Хорошо, если один оборот сделает. А если два или три?
Сейчас директор вроде бы был настроен благодушно.
Не зная, как зовут братьев, да он никого в детдоме не знал, он ткнул пальцем в Кольку, приказал снять кургузый, весь залатанный пиджачок. Сашке он велел скинуть телогрейку. Эту телогрейку он отдал Кольке, а пиджачок его брату.
Отошел, посмотрел, будто сделал для них доброе дело. Остался своей работой доволен.
– Так-то лучше… – И добавил: – Ну, тово… Не бузите, не воруйте! Под вагон не лазьте, а то раздавит… А?
Воспитательница толкнула под локоть ребят, они разноголосо пропели:
– Не будем Вик Виктрыч!
– Ну, идите! Идите!
Разрешил, словом.
Когда отошли настолько, чтобы директор не мог видеть, братья снова поменялись одеждой.
Там, в карманах, лежали их драгоценные пайки.
Может, директору, который без понятия, они и показались бы одинаковыми! Ан нет! У нетерпеливого Сашки край корочки был отгрызен, а запасливый Колька только лизнул, есть он еще не начинал.
Хорошо, хоть штанами ни с кем из чужих не поменял. В манжетине Колькиных штанов лежала в полосочку свернутая тридцатка.
Деньги в войну невеликие, но для Кузьмёнышей они стоили многого.
Это была единственная их ценность, подпорка в неизвестном будущем.
Четыре руки. Четыре ноги. Две головы. И тридцатка.
3
Анна Михайловна, как ей было велено, довезла братьев на электричке до Казанского вокзала и сдала с рук на руки вместе с бумагами какому-то начальнику, лысоватому и в помятом костюме.
Звали его Петр Анисимович.
Он мельком оглядел братьев, отметил в списке, положил этот список в портфель, который не выпускал из рук, и пробормотал насчет одежды: мол, в Томилине могли бы, как предписано, выдать одежду и получше.
– Это ведь непонятно что происходит, – вздохнул он.
А Кузьмёныши только сейчас сообразили, отчего томилинский директор обменял так странно их ватником да курткой, – наверное, он прикрывал свою совесть от упреков. Если она была…
Размахивая портфелем, Петр Анисимович повел братьев вдоль состава к передним вагонам.
К нему подбегали какие-то люди с мешками, с вещами, жаловались, что не могут уехать на родину, просили помочь, пристроить хоть как-нибудь…
Петр Анисимович всем отвечал одинаково: «Нет, нет. Не могу».
А один раз вспылил, закричал:
– Да что у меня, богадельня, что ли! Это ведь непонятно что происходит! У меня полтыщи беспризорных, я не знаю, куда их посадить! – При этом он указал почему-то на Кузьмёнышей.
Слово «посадить» им не очень понравилось, но они промолчали.
Повсюду, где они проходили, высовывались уже из окошек головы.
Вновь прибывающим кричали, свистели, улюлюкали, особенно когда узнавали кого-то из знакомых по рынкам, по станциям, где вместе ошивались, по кутузкам, где отсиживали…
Кузьмёнышей уже углядели, узнали, понеслось громко вслед:
– Томилинская вошь, куда ползешь? Под кровать – дерьмо клевать!
Братья заняли полки, самые верхние, третьи, и немедля бросились к окну, всовывая свои головы между чужими.
Увидели, что подводят люберецких, с которыми не только встречались, но и враждовали, и даже дрались, и вслед за остальными загикали, засвиристели кто во что горазд.
– Люберецкая вошь – куд-да-да пол-зешь, под кровать…
Так встречали потом люблинских, можайских (эти головорезы!), серпуховских, подольских, волоколамских, мытищинских (эти все из детприемника, такие паиньки, такие тихарики, но обкрадут – и не заметишь!), ногинских, раменских, коломенских, каширских, орехово-зуевских…
Но хуже всех – московских.
Последние были как бы привилегированными, их и кормили лучше, и одеты они были не в такое тряпье, как областные.