– Может, и неспроста, – загадочно отвечал Андрей, подмигивая кому-то.
– Может, знаешь бабенку какую, что не по совести…
– Может, и знаю.
– Может, и я знаю, – проговорила жена Парамона с загадочным смехом в лице и вдруг, как бы против воли обнаруживая свою тайну, шагнула к Андрею и охватила своей голой, блеснувшей в лунном сиянии рукой его шею.
– Ах, мой желанный!..
В разных местах послышался смех, а женщина, увлекаемая своими чувствами и смеясь каким-то воркующим сладостным смехом, начала целовать Андрея в губы, увлекая его в то же время от собравшейся толпы.
Хохот делался все более веселым, и кто-то проговорил:
– Вот оно к чему речь-то гнул Андрюша Гвоздиков своими «такое да этакое»…
– Сама выдалась.
– Бедный дядюшка Парамон, бедный дядюшка! – воскликнула молоденькая девушка с белеющимся в роще светлых волос почти детским лицом. – То-то заплачет, я думаю… Он такой чувствительный, такой добрый…
– А тебе что, ягодка Катюша? – спросил ее высокий парень с едва пробивающимися стрелками черных усиков под тонким с горбиной носом.
– Жалею его – вот что…
– Ты, ласточка моя, всех жалеешь, твоя душа – трепетная горлинка, а совесть – зеркальце… хочешь, я тебя поцелую?..
– Вот и не хочу!.. – Подняв руки, она сделала ими жест перед лицом и побежала по траве, оборачиваясь и подразнивая парня. – Вот догони меня – тогда позволю себя поцеловать… А ну, а ну!..
Звонко хохоча, она побежала и скрылась, заставляя бежать за собой парня.
– Веселая девочка! – сказал кто-то в толпе. – И жалеет как беднягу Парамона, и это хорошо делает, я тоже жалею. Бедный, добренький Парамон!
– Бедняжка, добренький козлик с рожками! – жалобным голосом проговорила низенькая женщина и с выражением жалости приставила по два пальца к своим ушам.
– Бедненький козлик – на веревочке бы его водить, – такой простенький и добрый, и все книжки читает, – проговорила другая женщина и рассмеялась.
– Бедный дядюшка Парамон, – прозвучали мужские голоса расходящейся в разные стороны толпы.
Где-то в лесу заохала сова дико печальным голосом, и Парамону, который все еще стоял под деревом, послышалось, что и она проговорила: «Ха-ха-ха-ха!.. Добрый дядюшка Парамон».
«Будьте вы все прокляты!» – прошло в голове Парамона, в то время как лицо его исказилось в выражении страдания, злобы и ревности. Грудь его подымалась тяжело и неровно, точно наполненная огнем, безобразные плечи вздергивались до самых ушей и руки нервно вздрагивали, в то время как кончики пальцев стыли, как от холода. Ярость совершила в его внутреннем мире род как бы некоторой катастрофы: опрокинув его прежние чувства и мысли куда-то в глубину, она как бы завалила его душу другими чувствами – исполинскими, как это бывает в пропасти, во время извержения вулкана, когда опрокидываются в нее исполинские камни. Вместе с чувством ярости в нем явились страшная энергия и необыкновенные силы.
Он быстро шел вдоль домиков, яростно ударяя палкой о землю, с закинутой кверху головой и устремленными к небу глазами. По губам его пробегала конвульсивная усмешка.
Он смотрел вверх, как бы желая увидеть в голубой бездне неба общего Хозяина. Он давно уже с Ним как бы сводил счеты и находил, что Бог никогда не уплачивает по предъявляемым им векселям.
– Вот, Папаша, что Ты наделал, сотворив из меня чучело… как теперь хвалу петь Тебе… ругаться хочется, проклинать хочется все, что Ты сотворил единым словом… Ах Ты, косматый коршун в голубой ризе, пьющий из черепа Адама – с того времени, значит, как расплодились эти двуногие черти, – кровь-кровь… Течет она по губам Твоим, капли падают и из них аспиды и гадюки зарождаются… Вот и я, должно, зародился так из пролитой Тобой капли Каина, когда Ты, коршун хохлатый, яростно вился в небе… Папаша, Папаша!.. хочется мне, как и ты делаешь, выпить кровь из лебяжьей груди моей Василисы…
Страшный человек стоял теперь на горе, в отдалении от домиков, с закинутой кверху головой, с отчаянно смеющимся лицом. Внутри его что-то смеялось. Среди его озлобления, желания глумиться и кощунствовать в воображении рисовалась его жена Василиса – с голой грудью и смеющимися губами. Его неудержимо влекло впиться губами в эту грудь и высосать ее кровь… Его любовь к ней была всегда страшно мучительна, потому что она была молода и красива, а он стар и безобразен. Он никогда ей не верил, и вот теперь убедился, что был прав: она, конечно, изменяла давно уже ему с этим Андреем Гвоздиковым. Несчастье свое он объяснял не только своей старостью и безобразием, но и равноправием всех обитателей Зеленого Рая, благодаря чему он не мог приказывать, устрашать и вообще насиловать чужую волю и сердце. Свобода, равенство и обычай слушаться только своей совести и никого больше были для него как бы железной клеткой, среди которой бешено метался он, безобразный человек, как дикий зверь, ищущий выхода. Коммунистическая организация Зеленого Рая была для него глубоко ненавистна: она связывала его с его сверхчеловеческими страстями и жаждой властвовать, злодействовать, наслаждаться, делая его глубоко несчастным. Василиса была его четвертой женой, но и три первые его жены поселяли в его сердце бури ревности, ярости и жажду мести. Умея быть тонким лицемером и лгуном, Парамон ничем не выдавал себя. Жены его, однако же, умерли одна за другой от неизвестных причин и как-то загадочно. Наивные жители Зеленого Рая, не замечая этой загадочности, видели только одно: неудержимо льющиеся из глаз Парамона слезы, и это заставляло всех повторять: бедняга этот Парамон, опять овдовел, и какой чувствительный и добрый. Была в нем одна особенность. Так как между ним и Богом не было никакой промежуточной инстанции, то он все свои огорчения и жалобы адресовал прямо в горние края, нисколько не стесняясь мыслью, что по адресу может и не дойти. С течением лет такое обращение делалось все более частым, и Парамон все менее начинал стесняться высоким положением своего небесного «врага», позволяя себе самое легкое, фамильярное обращение, переходящее в кощунство. Надо заметить, впрочем, что и все вообще обитатели колонии отличались этой особенностью, так как ни священников, ни господ чудотворцев в Зеленом Раю не было. Они все чувствовали себя, почти в буквальном смысле слова, детьми Небесного Отца и обращались непосредственно к Богу, исполненные веры, любви и от всей полноты своих наивных сердец. Эта простота обращений к Богу как бы зажигала в их душах неугасаемый светильник и делала их добрыми и тихими. С Парамоном происходило нечто иное: в его сердце тоже вспыхивал огонь, но не светильник любви и добра, а, скорее, адский факел, пылающий всеми огнями злобы и ненависти.
– Да, Папаша, – прошептал Парамон, глядя на небо и нервно закивав головой, как при встрече со старым знакомым, – подкузьмил Ты меня еще тогда, когда выскочил я из чрева матери, и с той поры горит, горит мое сердце… Ни одна женщина меня не любила… ни одна, ни одна, а у меня внутри языки огненные подлизывали сердце мое и каждый язык шептал: «Ха-ха-ха-ха!.. Как ты их любишь, бабенок-то, чучело морское ты этакое… пойди и удавись…» Ах, мне хотелось удавиться… И вот по терзаниям, которые ты мне причинял, я вижу, Папаша, как Ты лют… и я хотел быть таким, как Ты, лютым, а у нас вот намордник на меня надели этим самым равенством между собой всех дураков. Во мне змий шипел, а я вот блеял перед ними как добрый козел… козел рогатый, значит… Нашли на них коросту с неба и покрой их красоту волдырями – тогда и я запою хвалу Тебе… Василиса-Василиса! – ножик в твою белую грудь. Нет, я не о ней, собственно… Я о порядках в Зеленом Раю… Вот мое последнее слово, Папаша, и пускай покроется мой язык белой проказой и черви источат мою внутренность, если я не исполню, что обещаю: как Ты, хохлатый коршун, царь в небесах, так и я буду первым человеком в Зеленом Раю и тоже, как коршун, виться буду над людьми и насчет крови этой… Пугалом Ты меня сделал, чтоб посмеяться Тебе в небесах, так и мне вот посмеяться хочется… Лютым быть… Вот я читал книжки – везде по земле Твои коршуны вьются над людьми, чтобы терзать их, значит, начальники, командиры, власти… Они – палачи по Твоему соизволению, Папаша, так я понимаю, и где они – там ад… Так вот, Ты проморгал послать расстройство в Зеленый Рай… Я буду палачом, Папаша, и Ты мне дай огненный бич с небеси… Надо их потерзать, и чтобы не свободными были, а рабами… Ты ведь, я знаю, первый мучитель, так дай мне власть, и я знаю уж, как их всех расстроить. Аминь! Слышишь, Ты, – аминь…
Глядя на небо с необыкновенной дерзостью, Парамон страшно засмеялся каким-то беззвучным смехом, точно внутри его забился невидимый змей. Он круто повернулся, кивнув головой и проговорив «прощай», и большими шагами направился к домику его отца Демьяна.
* * *
Деревня спала. Огромные деревья едва шевелились своими листьями в прозрачно-ясной синеве ночи. Внизу синелось море, блистая переливающимися лунными лучами и отражая в своей глубине мириады звезд. Восток начал бледнеть. В это время Парамон вышел из домика своего отца, и его лицо было злым и веселым.
В довольно большой комнате, стены которой состояли из буковых досок с вырезанными на них самодельными узорами, сидел за столом на скамейке чрезвычайно дряхлый старик. Белые, как снег, волосы его и такая же длинная борода, в рамке которых выделялось морщинистое с орлиным носом лицо, придавали ему вид патриарха. Голова его слегка покачивалась и глаза то совершенно закрывались, то, наоборот, широко раскрывались в выражении ужаса, точно он видел перед собой привидение. Комнату озарял огонек самодельной восковой свечи, бросающий слабые лучи на разного рода домашнюю, расставленную на полках утварь и на красные ковры, подаренные Демьяну персиянами. Ковры эти, с висевшим на них разного рода оружием, совершенно задрапировывали одну из стен и расстилались по полу.
Демьян продолжал сидеть, покачиваясь, и, когда закрывал глаза, то казался мумией или мертвецом, но вслед за этим дряхлое тело его вздрагивало и глаза широко раскрывались. Все это показывало, что в уме его проходят всевозможные картины и воспоминания, и это в действительности так и было. Два его старших сына, разговаривая со стариком согласно программе, данной младшим братом, внесли в его ослабевший от старости ум совершенный хаос. Он долго сидел перед ними с видом куклы и только одобрительно кивал головой. В нем, однако же, всегда пребывала одна страсть – желание властвовать, распоряжаться, видеть вокруг себя преклоняющихся перед ним людей – внуков и правнуков. В свободном Зеленом Раю этот порок его никому не приносил никакого вреда, потому что он находился скрытым в душе его, боясь показываться, и Демьян, негодуя на такие порядки, не смел, однако же, никогда высказывать свое неудовольствие. Два его сына расшевелили эту дремавшую в его сердце змею, убедив его, что для счастья людей ему необходимо быть как бы патриархом или царем посреди своего крамольного народа. Тогда произошло нечто необыкновенное: дряхлый старик поднялся со своего места, и его старые глаза заблистали прежним огнем. Явившийся под утро Парамон внес еще большую путаницу в его мысли, так что дряхлый старик неожиданно воскликнул:
– Драть надо, всех надо драть… чертей…
– Непременно, папаша… От дранья только телу больно, а душе весело… Вы будете как бы Бог в Зеленом Раю…
– Это мне по душе…
– И у вас в руке будет жезл с изображением змеи, как у Моисея. Означает он власть и мудрость…
– Сыночек, миленький, ты, как ласточка, щебечешь в душе моей… А я думал, что лежу уже в земле – так тяжко было… Ты радость внес… Сечь…
– Как мы втроем скажем вам, так и приказывайте… Кого сечь – сечь, кого миловать – миловать… Так везде на земле, а в России особливо… Иначе, папаша, ведь мы без попов, без веры и все устройство преступное – полиция из России придет беспременно… Вот на днях я видел полицейского… Что, говорит, у вас за общество такое, всех в кандалы надо… Ведь вы, папаша, беглый каторжник…
Глаза старика расширились с выражением ужаса и, схватив за руку сына, он дрожащим голосом проговорил:
– Учи-учи меня, как поступать-то… Я стар и слаб. Каторжник, между прочим… а коли меня схватят… Парамоша, ты учи только, кого драть надо… Плохо вижу глазами-то. Все-таки я, как царь…
Сидя на скамейке, он вытянул ноги и как бы застыл, но на лице светился как бы отблеск власти.
Красно-огненные лучи восходящего солнца вспыхнули на горизонте. Обитатели Зеленого Рая начали уже появляться в дверях своих домиков, в садиках и за оградами, где находилось царство пернатых и четвероногих, – с косами, серпами, граблями и иным подобного рода оружием. На некоторых кровлях домиков виднелись молящиеся и стоящие на коленях люди, по преимуществу женщины. Все они шептали различные слова, сообразно пониманию каждого, – в этом заключалась вся молитва. Глаза устремлялись к небу, руки или складывались на груди, или подымались над плечами, но все это делалось с особенной искренностью и выражением лиц. Некоторые же, появляясь в дверях, возводили взоры к небу и произносили только про себя: «Пошли нам, Боже, здоровье и чистую совесть» – и больше ничего. Лица у всех были довольные и веселые, в разных местах слышались шутки и остроты, а Катя, легонько подгоняя хворостиной маленького осла и ступая за ним голыми красными ногами, притворно сердитым голосом крикнула высокому парню с черными усиками, нахмуриваясь и улыбаясь одновременно: «А ты не смей меня целовать, когда не дано тебе разрешение, чумазый ты этакой!» Как бы разделяя веселость Зеленого Рая, овцы с легкомысленным задором били задними ножками; петухи, вскакивая на ограды, выкрикивали громкое кукареку; ручные самцы-фазаны вытанцовывали, семеня ножками, вокруг своих дам и громко хлопали крыльями, призывая своих подруг к любви; над ульями, сверкая в сиянии солнца золотыми точками, с жужжанием кружились рои пчел. По-видимому, решительно все обитатели Зеленого Рая – и люди, и птицы, и четвероногие – чувствовали себя прекрасно и, проникнутые взаимным доверием, были далеки от черной болезни, свойственной людям высокого прогресса и культуры, – пессимизма.
И вдруг, заглушая радостные крики и песни людей и животных, раздались необыкновенно громкие и как бы похоронные звуки, напоминающие колокольный звон. Это было настолько необыкновенным в этом счастливом царстве, что все так и остались в тех позах, в которых находились: молящаяся на крыше женщина с воздетыми вверх руками, девушка, срезающая розы, как бы замерла с букетом собранных цветов, а ручной журавль, стоящий на углу дома и поднявший для чего-то одну ногу, так и остался стоящим с видом задумавшегося философа – на одной ноге и с клювом, направленным в сторону, откуда доносился необыкновенный звон.
Звон не умолкал, а, наоборот, делался все более громким и заунывным. Вдруг несколько человек, пробегая вдоль линий домов, стали громко выкрикивать:
– К Дереву совещания, милые человеки, к Дереву совещания!
– Вот диво-то! – раздавались голоса с разных сторон. – Откель звон-то идет – не понять.
Пробегающие люди в ответ на это выкрикивали:
– Теперь завсегда звоном будем вас созывать, милые человеки. Идите же, идите, старики, женщины, дети. Сам прадедушка Демьян речь будет держать.
– Что ж, хотя и Демьян, – громко проговорил высокий человек, ударяя по голове рукой, чтобы удобнее на ней сидела соломенная шляпа, – мы не невольники, хотим – будем слушать, не хотим – нет. Это овец так свирелью зазывает пастух. Вот я и не пойду, коли так.
Он упрямо топнул ногой и скрестил на груди руки.
– Ну, милый дядя Вавила, чего там, уж пойдем, – проговорила высокая девушка и, проходя мимо Вавилы, шутливо хлопнула его по плечу. Потом она обернулась и, маня его добрыми глазами, вкрадчиво сказала: – Пойдем, а там вместе будем.