Однажды, когда Николайка захрапел, а я играл в сон, тихонечко подсвистывал ему, Ермолай сказал в полумрак со своей койки:
– Ма! Да не могу я без неё!
Это признание взорвало добрую маму.
– Или ты у нас с кукушкой? Разве за ветром угонишься? В твоей же голове ветер!
– Ум! – вполголоса опротестовал Ермолай мамин приговор. – У меня и аттестат отличный!
– Вот возьму ремень, всыплю… Сто лет проживёшь и не подумаешь жениться!
Наш кавалерио чуть ли не в слёзы.
Я прыснул в кулак.
Толкнул Николашку и вшепнул в ухо:
– Авария! Ермолка женится!
– Забомбись!.. Ну и ёпера!
– У них с Лизкой капитал уже на свадьбу есть. И ещё копят.
– Ка-ак?
– Он говорит маме: Лизке дают карманные деньги. Она собирает. Наш ещё ни копейки не внёс в свадебный котёл.
– Поможем? – дёрнул меня за ухо Коляйка. – У меня один рубляшик пляшет.
– У меня рупь двадцать.
Утром я подкрался на цыпочках к сонному Ермаку и отчаянно щелканул его по носу. Спросонья он было хватил меня кулаком по зубам, да тут предупредительно кашлянул Николаха. Ермолай струсил. Не донёс кулак до моих кусалок. Он боялся нашего с Николаем союза.
Я сложил по-индийски руки на груди и дрожаще пропел козлом:
– А кто-о тут жеэ-э-ни-иться-а хо-о-очет?
Ермак сделал страшное лицо, но тронуть не посмел.
От досады лишь зубами скрипнул.
– Вот наше приданое, – подал я два двадцать (в старых). – Живите в мире и солгасии…
Я получил наваристую затрещину.
Мы не дали сдачи. На первый раз простили жениху.
В двадцать пять Ермак объявил – не может жить без артистки Раи.
– Это той, что танцует и поёт? – уточнила мама.
– Танцует в балете и поёт в оперетте.
– Я, кажется, видела тебя с нею. Это такая высокая, некормлёная и худая, как кран?
– Да уж… Спасибо, что хоть не назвали её глистой в скафандре…
– Сынок! Что ты вздумал? В нашем роду не было артистов. Откуда знать, что за народ. Ты сидишь дома, она в театре прыгает и до чего допрыгается эта поющая оглобля… Не спеши.
При моём с Николаем молчаливом согласии премьер семьи не дала санкции Ермаку на семейное счастье.
Ермолай был бригадиром, а я и Николай бегали под его началом смертными слесарями.
Свой человек худа не сделает.
Эта уверенность толкала на подтрунивание над незлобивым «товарищем генсеком», как мы его прозвали.
Когда у Ермака выходила осечка с очередным свадебным приступом и он не мог защитить перед мамой общечеловеческую диссертацию – с кем хочу, с тем живу, – мы находили его одиноким и грустным и, склонив головы набок, участливо осведомлялись:
– Товарищ генсек! Без кого вы не можете жить в данную минуту?
Если он свирепел (в тот момент он чаще молча скрежетал зубами), мы осеняли его крестным знамением, поднимали постно-апостольские лица к небу:
– Господи! Утешь раба божия Ермолая. Пожалуйста, сниспошли, о Господи, ему невесту да сведи в благоверные по маминому конкурсу.
Бог щедро посылал, и Ермиша встречал любимую.
Ермак цвёл. Мы с Коляхой тоже были рады.
Частенько по утрам, проходя мимо проснувшегося Ермака, я яростно напевал, потягиваясь:
– Лежал Ермак, объятый дамой,
На диком бреге Ир… Ир… Ир…ты… ша-а!..
Ермак беззлобно посмеивался и грозил добродушным кулаком:
– Не напрягай, мозгач, меня. Лучше изобрази сквозняк! Прочь с моих глаз. Да живей! Не то… Врубинштейн?
Год-два молодые готовились к испытанию.
Удивительно!
Мама квалифицированно спрашивала о невесте такое, что Ермак, сама невеста, её марксы[47 - Марксы – родители.] немо открывали рты, но ничего вразумительного не могли сказать.
Мама спокойно ставила добропорядочность невесты под сомнение. Брак отклонялся.
Паника молодых не трогала родительницу.