«За особо выдающиеся подвиги могу изредка отключать борьбу со спиртом. Я же тебе по ночам позволяю телом рулить, когда с Лизой исполняешь супружеский долг. Не трепыхаешься – заслужил».
«А ты подглядываешь!»
«И даже чувствую удовольствие, что и ты. Тут – без вариантов. Задремать или иным образом отключиться, когда начинается веселье, не могу, брат».
Думал, заведёт привычную бодягу – какого чёрта в него вселился бес и какого дьявола не хочет свалить. Нет, смирился. По крайней мере, мозги не полощет.
А в части для меня начался настоящий ад, не хуже предыдущего места службы в загробном мире. Наряды и неприятные задания посыпались что из рога изобилия, за ними – взыскания, мол, не доглядел, не проявил комсомольской сознательности и революционной бдительности. Любые пакости горазды придумывать, лишь бы в небо не рвался. Ну не поверили товарищи командиры в мои пилотажные способности!
Комиссар эскадрильи вызвал Лизу на доверительный разговор, расспросил – может дома что не так? Отчего у комсорга столько неизрасходованной энергии? Или у жены нередко голова болит? Супружница, по её словам, честь семейного очага отстояла, а комиссар обеспечил мне выговор за «невыпуск внеочередного комсомольского листка». Очередные-то все вывешиваются вовремя, нумеруются и хранятся не менее тщательно, чем документы о техническом обслуживании машин.
Второй раз я взлетел лишь в июле, в конце того же месяца снова, теперь в составе звена. Вдобавок получен был приказ о присвоении мне старлея. Документы отправились наверх до начала лётных инициатив, и командир бригады, громко скрипя зубами, вручил мне новые петлицы с третьим кубиком.
В тройке мы ходили по инструкции, то есть по воздуху, но пешком. Повороты блинчиком, почти без «опасного» крена внутрь радиуса, взлетели-развернулись-домой. Я с бессильной тоской поглядывал с земли на учебные бои настоящих лётчиков, лихой высший пилотаж. В общем, всё то, что мне запрещено. Из-за болезненной подозрительности Подгорцева и ваниного разгвоздяйства меня обучили, по существу, лишь взлёту-посадке да грозному топанью по траве с «моторным» бормотанием и раскинутыми клешнями. «Если завтра война, если завтра в поход», парни помянут вражью маму неприличным словом и полетят показывать куськину мать вблизи… А я?
Со мной смирились. Ну, служит. Ну, как-то летает беременной уткой. Delirium tremens, он же белая горчка, вроде бы не проявляется. Но недоброжелательство командования осталось. Военлёт Бутаков выпал из привычных представлений о лентяях-обтекателях, внушал опасения, как знак беды. И беда не заставила себя ждать.
На посадку заходил древний И-5, когда «Чайка» из соседней эскадрильи выкатилась на полосу для взлёта, упёрлась слепым рылом в небо и рванула навстречу. Я с парнями из нашего звена у КП болтался. Словно по наитию, втроём повернулись к ВПП – взлётно-посадочной полосе. «И-пятый» судорожно газанул, попробовал подняться, но куда там… Скорость для набора высоты уже потеряна. Удар, взрыв, пожар, ошмётки в разные стороны. Мы, понятно, кинулись к полосе, а толку? Лётчиков вытащили потом. Маленькие, как младенцы, скрюченные. У одного только белые зубы торчат, губ-то и не осталось. У второго, садившегося, голову вообще не нашли – раздробило, видно.
Дальше, как водится, прибыла комиссия из Минска, началась обычная канитель: разбирательства, собрания, оргвыводы. Обо мне командиры слова дурного сказать не вправе. Ошибки причастных очевидны – наземного умельца, который флажком отмашку на взлёт дал, не глянув спускающуюся машину, пилота, погибшего на И-5, что дурой попёр на посадку, не посмотрев на лётное поле. Я вроде бы ни при делах, но каждая начальственная падла на меня косяки бросает. А в неофициальной обстановке говорят с матерком: если бы не мои выкрутасы, мать мою и самого меня во все дыры, были бы живы ребята… Логики – ноль. Но мне не легче.
Феерия с разбирательствами вылилась в открытое объединённое комсомольско-партийное собрание авиабригады. То есть практически всего личного состава, беспартийные только поварихи да малость рядового аэродромного персонала. Я не воспользовался комсорговой привелегией заседать в президиуме, в гущу забился, ветошью прикинулся, изготовившись не отсвечивать и громко хлопать при упоминании имени любимого вождя авиаторов и друга ботаников. И, быть может, отсиделся бы, но комбриг не стерпел. Ни к селу ни к городу решил по мне проехаться, никакого отношения к катастрофе не имевшему.
– … Не могу не отметить, что некоторые наши товарищи, а конкретно товарищ Бутаков, комсорг первичной комсомольской организации и прочий ответственный товарищ есть глубоко безответственный командир. Старший лейтенант Бутаков не принял предписываемых наставлениями мер, не проявил комсомольской сознательности, допустив верхоглядство, шапкозакидательство и прочие реакционно-троцкистские манеры. В результате его халатности и произошёл трагический несчастный случай в соседней эскадрилье, унёсший жизни двух верных сталинцев.
Абсурдность ситуации, когда лётчика обвиняют в происшествии, кое стряслось в другом подразделении, очевидна до неприличия. Гебешный майор нехорошо так осклабился, примеряя статью к комбригу и навешивая в качестве отягчающего обстоятельства попытку перевалить вину на старлея.
Но меня это не спасёт. Обвинение в троцкизме прозвучало публично, и нельзя не дать отпор. Преисподняя – тот ещё гадюшник, наполненный покойными светлыми личностями вроде меня. А уж Троцкому готов персональный люкс. Ждёт постояльца. Я девятнадцать веков учился меж подобных зверушек выживать, и тут какой-то бывший кавалерист с будёновскими усами решил со мной в игры играть? Новичок с гроссмейстером?
Я встал, попросил слова, одёрнул гимнастёрку.
– Как комсомолец и красный командир не считаю вправе молчать о фактах приписок, очковтирательства и вредительства, снижающих боеспособность авиационной бригады. В течение последнего года вместо выполнения полётных планов и наращивания боеготовности в соответствии с волей товарища Сталина и нашей ленинской партии служба превратилась в показуху!
Ну да, преувеличил малость. Распространил факты ваняткиного ничегонеделанья на всю эскадрилью. Время такое – поэтических гипербол. Кто-то покраснел, другой посерел, третий с четвёртым побледнели, молодёжь заулыбалась, только равнодушных нет. Я уложился в три минуты.
– …Таким образом, считаю аварийность в бригаде следствием формального и безответственного отношения к службе, граничащего с саботажем и вредительством, совершаемым внедрёнными к нам троцкистами, оппортунистами, ревизионистами, вправо-влево-уклонистами и прочими врагами народа! Я закончил, товарищи.
Молодые командиры обрадовались, начальство окаменело…
«Ты что натворил! – всхлипнул квартирант. – Покаялся, может, и пронесло бы…»
«Шиш! Им жертва нужна. Я девятнадцать веков на зоне в преисподней. Слишком много, чтобы и в здешних лагерях чалиться. Кто за нас германцев бить будет? Пушкин?»
В соответствии с неумолимыми законами бюрократии, едиными для мира и живых, и мёртвых, скандал решили локализовать. Естественно, первым делом укоротить его главного возмутителя – несносного старлея-правдоискателя. Или сбагрить с глаз долой.
– Товарищ Бутаков! – спросил меня представительный мужчина с высоким, идеологически выверенным лбом. – Как вы относитесь к справедливой борьбе испанского народа против империалистической хунты?
– Замечательно отношусь! Можно сказать – всем сердцем сочувствую!
Партийный чиновник расцвёл, озарив унылый интерьер штаба бригады, ещё более погрустневший за неделю после памятного собрания – с доски почёта исчезли торжественные лики нескольких бригадных персонажей, заподозренных в уклонизме от генеральной линии. Только бессменные Сталин с Лениным никогда не покидают боевой пост и предают особую весомость словам штатского партийца, постепенно усиливающего на меня нажим.
– Тогда почему же вы, товарищ командир, не пожелали в Испанию добровольцем отправиться?
– Я Советской Родине присягал, товарищи. Здесь мой боевой пост. Испанский народ – дружественный, но иностранный как-то.
– Смотрю, вы плохо понимаете политику партии, – протянул и.о. комиссара бригады, сознательный борец за правое дело по фамилии Фурманский. Прежнего политкомандира отчего-то не видать ни на доске, ни в столовке. – Товарищ Сталин заявил, что помощь братскому испанскому рабочему классу есть первейший интернациональный долг.
«Соглашайся! – вякнул Ванятка. – Хоть заграницу посмотрим».
Пассажиру – что? Туризм. Не въехал сокол в важность антигерманской миссии. И испанские националисты в качестве врагов в ней не числятся. Но, похоже, выбор за меня сделали без меня. Материализовался сей выбор в листке бумаги и ручке с чернильницей, которые мне придвинул временный комиссар.
– Пишите, товарищ. Исполняющему обязанности командира двенадцатой авиационной истребительной бригады подполковнику Моисееву. Рапорт. Написал? В связи с осознанием потребности оказать интернациональную помощь братскому испанскому народу в борьбе с ненавистной капиталистической хунтой прошу уволить меня из рядов ВВС РККА и отправить…
– Виноват, товарищ комиссар. В Испанию, если партия направляет, с радостью и с песней. А из рядов ВВС – извините, о небе с детдома мечтал.
Тот недовольно зыркнул на штатского партийца и штатного гебешника, они столь же недовольно кивнули. Желание избавиться от летучего обтекателя с длинным языком пересилило мелкие формальные нестыковки.
– Малюй что хочешь. Лишь бы в Испанию.
– … в Испанию, – задержав руку, не успевшую поставить ваняткину закорючку внизу листа, я решил немного пощипать чувствительные партийные души. Ну, чтоб не слишком радовались на прощанье. – Только не пойму, товарищи. Много выговоров в личном деле, а для интернационального долга характеристика нужна – от командира части, комиссара и комсорга. С моими-то подвигами.
Не склонный к вывертам вокруг да около, подпол Моисеев рявкнул:
– Похер! Главное – от тебя избавиться.
Комиссар чуть сгладил углы.
– Партия Ленина-Сталина тем сильна, что умеет признавать и исправлять ошибки низовых звеньев. Отношение к вам пересмотрено, служебные и комсомольские взыскания сняты. Так что можем уверенно рекомендовать вас к защите чести Родины на самых дальних рубежах борьбы за социализм во всём мире.
А в глазах чистосердечное пожелание – чтоб ты сдох на этих рубежах. И на том спасибо. Но на прощанье я не удержался и вставил ему.
– Товарищ комиссар! Чтоб не было сомнений, напишите и вы рапорт в Испанию. Как же мы без партийного руководства за границей? Всё равно что без пулемётов. Покажите пример.
Моисеев и гебист вцепились в него взглядом. Ещё минута – и стволы достанут, один мне в лоб, второй политкомандиру: подписывайте оба, с-суки, и валите подальше нахрен.
– По линии политчасти разнарядки на добровольцев не поступило, – проблеял взбледнувший и.о. – А то бы с радостью…
– Видите, товарищи? Интернациональный долг только по разнарядке, а не по зову сердца, как у нас, молодых командиров, – я вывел немудрёный ванин вензель в роковом листике и подмигнул гебешнику.
Тот намёк уловил. Не хочешь на запад, политработник, и на востоке есть множество живописных, пока недостаточно освоенных мест.
Глядя на несчастную морду Фурманского, я вдруг понял, отчего вселение в тело высокопоставленного грешника толку бы не принесло. Слишком отличаюсь от живых. В ординарной части ВВС, далеко не образцовой, и то не вписался. Сейчас обошлось заграничной ссылкой. А в ипостаси наркома мог и путёвку в ГУЛАГ схлопотать, Сталин вряд ли стерпел бы ёрничество и сарказм, без которых созерцать происходящее невыносимо. Так что в бюрократической логике ангелов обнаружился смысл.
Самое неожиданное – Фролов добровольно написал рапорт в Испанию. Просятся ещё многие, «высокое доверие» упало лишь на нас со Степаном. Остальным – разве что в будущем. По дороге с аэродрома он пробовал мне объяснить:
– Жена, понимаешь, задолбала. Блядун, пьяница, деньги домой не доношу, дети без присмотра растут.
Ничего себе повод!