Не удержался он лишь однажды, когда незнакомая колмогоровская – видно, из приезжих – бабенка Настасья откровенно упрашивающим взглядом заставила его присесть с ней на ласковую, травянистую полянку. Было ей лет под сорок, крепкая и чистая, она и потом прибегала к нему в лес, приходила, таясь и краснея, в его сторожку, ночевала иногда. Она, овдовевшая еще в сорок четвертом, согрела его щедрым женским теплом, пробудила в нем что-то неприятное, тоскующее.
– Вышла бы я за тебя, Павел, – сказала она однажды. – И не было бы счастливей меня бабы… Да не могу, дети отца живого помнят, не примут никогда тебя. Переломается все в душе их…
– Ты, Настасья, хорошая, сердце у тебя золотое, – ответил ей на это Демидов. – Но не обессудь – не взял бы я тебя. И никого никогда не возьму, один буду…
– Это почему, Павел? – спросила она, глядя на него с материнской тревогой. – Я вот давно примечаю – замерзлая у тебя душа будто, захлопнутая какая-то. Что такое у тебя в жизни вышло? Человек ты добрый, ласковый, а вот один. Попиваешь чуть не каждый день… Отчего?
– Не спрашивай об том. Не к чему людям знать… Как там Макшеевы у вас живут?
– Денис с Марией-продавщицей, что ли? А кто их знает… Денис этот – клещ из клещей, должно. А тебе-то почто? – спросила она, ревниво пошевеливая бровями.
– Так… Знавал я их в молодости. Потом… Потом уехать с этих мест надолго пришлось. А это как – из клещей?
– Сосет он, сдается мне, кровь из бабы. Он на фронте был, приехал с костылем, привез две брички всякого барахла – не знаю уж, кто ему надавал его. Подарки, говорит, герою-фронтовику. Дом сразу крепкий поставил. Да и без подарков этих жизнь у них – полная чаша. Продавщица она, Мария, без стыда обвешивает, обсчитывает, обмеривает. И окромя того – без совести ворует.
– Ты откуда знаешь? – с обидой даже спросил Демидов.
– Я что, слепая? Да и люди говорят. Еще когда он на фронт поехал – жену продавщицей поставил. Он, говорят, до войны председателем сельсовета был. От какого-то поджигателя колхоз, что ли, спас, ну его в председатели и поставили.
– Во-он что, – буркнул Демидов. – Как героя.
– Герой, задница с дырой. Сейчас боров боровом, а не работает. Инвалид войны, говорит. Костыль давно бросил. А слух в народе живет – жену с магазину все тянуть заставляет. Даже бьет, говорят, коли за месяц меньше его расчету стащит.
– Так уж и бьет? Так уж и план ей на воровство спускает? – опять с явной обидой промолвил Демидов. – Кто этому свидетель?
– От людской молвы чего утаишь?
– Мало ли о чем болтают…
– Павел! Ты спрашиваешь, я отвечаю, как оно есть. А ты будто обижаешься на мои слова. Что они тебе, Макшеевы?
– Ничего.
Так и не разъяснил он ей ничего, оставил в недоумении.
То, что рассказала ему Настасья, Павел знал и из осторожных расспросов других. Все говорили примерно одно и то же. И ненависть к этому человеку наслаивалась слой за слоем, росла, как снежный ком, катящийся с горы.
Лицом к лицу с Денисом, однако, никогда не встречался, хотя рядом с ним бывал часто. Поедет ли Макшеев за хворостом, пойдет ли ловить рыбу – рыбак он был заядлый, ловил, правда, всегда удочкой, не браконьерничал, – Демидов, научившийся ходить по лесу бесшумно, не один километр прошагает, бывало, за ним следом, не один час просидит в береговых зарослях, наблюдая, как таскает Денис окуней или хариусов. Ловя рыбу, он глох ко всему окружающему, лицо его делалось бессмысленно счастливым, удовлетворенным. Сняв с крючка сильную рыбину, он почти каждую, прежде чем бросить ее в ведро, некоторое время держал в руке. И Павел, глядя на Макшеева, догадывался и понимал, что тому нравится ощущать, как упруго выгибается рыбина, бессильная теперь вырваться из его кулака.
В сердце Демидова в такие минуты толчками долбила кровь, мелькала, затуманивая глаза, страшная мысль: прицелиться из ружья в это взмокшее от животной радости лицо, да и… Но каждый раз в ушах колотились со звоном слова Агафонова: «А мстить, мараться об него – побрезговал бы…»
С Марией Демидов тоже никогда не встречался, водку, к которой, отчетливо сознавая весь ужас этого, пристрастился окончательно, покупал в соседних деревушках. Но однажды, понаблюдав вот так за Макшеевым, не таясь вышел из кустов и, закинув ружье за спину, пошел в Колмогорово. Макшеев, увидев поднявшегося из зарослей бородатого человека, вздрогнул, вскочил на ноги. Узнал или нет Макшеев его, Павел понять не мог, но видел, что тот испугался до смерти, даже челюсть бессильно отвисла.
«Не узнал, где узнать… – думал Павел всю дорогу, вплоть до деревни. – А в штаны наклал, дядя. Не тот, видать, стал ты, Денисий. Ну погоди, погоди… Действием я тебя и в самом деле не трону…»
Демидов направился было к магазину, но на дверях висел замок. Тогда он спросил у кого-то, где живут Макшеевы.
Через порог их дома он переступил, зная, как отомстить Макшееву за изломанную свою жизнь. Переступил и сказал жене Дениса, которая гладила электрическим утюгом белье:
– Здравствуй, Марька. Вот я пришел… Должок твоему мужу отдать.
– Какой должок? – повернула она красивое лицо к Демидову. – Ты кто такой? Чего у Дениса брал?
– Да я ничего. Это он у меня брал. Всю жизнь он у меня взял…
– Погоди, что мелешь? Какую жизнь…
– А какая бывает у человека? Взял – и переломил через колено, как сухой прутик.
И прежде чем замолк его голос, узнала она, кто стоит перед ней, опустила раскаленный утюг на дорогую шелковую рубашку мужа. Вмиг отлила вся кровь с ее лица, глаза сделались круглыми, закричала она беззвучно от боли. А голосом, глухим и осипшим, произнесла:
– Павел!..
Отмахнулась дверь, вбежал Денис Макшеев – он, видимо, шел, обеспокоенный до края, следом за Демидовым. Вбежал, глянул с порога на Павла, челюсть его опять отвалилась и теперь затряслась. Заблестели в темном рту металлические зубы. Мария отшатнулась к мужу, и оба они раздавленно прижались у стены.
– Это он, он… Павел Демидов! – выдохнула Мария. – Откуда ты?!
– Я вижу, вижу… – как ребенок проговорил Макшеев. Глаза его трусливо бегали, не зная, на чем остановиться.
– С того света, – усмехнулся Демидов.
– Я говорила – он придет, придет…
Запахло паленым. Демидов, не снимая ружья с плеча, подошел к столу, поднял утюг.
– Какую рубаху спортили, – сказал он ровно, без сожаления. Потом сел тут же, у стола, на табурет, поставил ружье между ног.
– Ну, слушай, Мария, чего он у меня взял, какой долг я должен заплатить ему. Я все расскажу, а ты, Мария, запоминай.
И он долго рассказывал им, не торопясь, без злости в голосе, все-все, как рассказывал не так давно Агафонову. Рассказывал, будто о ком-то постороннем, а они слушали, все так же прижавшись друг к другу, не шелохнувшись, не в силах прервать его. Лицо Макшеева только мокло все обильнее, с него капало.
– Ну а остаток жизни мне ни к чему теперь, не дорожу я им, – стал заканчивать Демидов. – Но уйду я в могилу чуть попозже тебя, Денисий. То есть прежде расплату с тобой произведу по чести. Я мог бы сотню раз уж произвести ее. Давненько уж этак – ты по лесу идешь или едешь, а я следом, незамеченный, за тобой, скрадываю тебя, как зверя. Сегодня, к примеру, с самой зари наблюдал твое рыболовство. Или сейчас вот – кто мне помешает расплату сделать? Патрон для тебя давно тут приготовлен, – Демидов похлопал по ружью. – Но… охота мне, дядя, поглядеть, как ты к смерти готовиться будешь. Так что – давай. Бить я тебя перед этим, как ты меня, не буду. Пристрелю просто, как только где… в лесу ли, в поле ли, попадешься мне в ловком месте.
И встал, пошел к порогу.
– Врешь… не посмеешь! – скрипуче выдавил из себя Макшеев, стирая ладонью пот со щек.
– Ну, я сказал, а ты слышал, – произнес Демидов спокойно, зная, что Макшеев помнит свои слова. – Судьбу свою ты добровольно выбрал.
И, не глядя больше на них, вышел.
7
И началась у него с Денисом Макшеевым жизнь, как игра в кошки-мышки. Макшеев Денис поверил всем его словам до единого, перетрусил до края, рыбалки прекратил, во всяком случае, в одиночку рыбачить теперь никогда не ходил, держался все время на виду у людей. Демидов в неделю раз заворачивал в магазин Марии за водкой, за всякой снедью и, если в магазине никого не было, спрашивал:
– Как он там, Денисий наш с тобой? Еще жива душа в теле?
Сперва Мария молча отпускала ему товар, брезгливо бросала на прилавок бутылки, сохраняя на красивом лице оскорбленную гордость. Потом начала пошмыгивать носом, беззвучно плакать. А однажды истерично разрыдалась: