– Это разве щербинка, товарищ? Побойтесь Бога!
– Сами поглядите, очки наденьте!
– Мусор это, вот чичас поскребу.
– Ну, поскребите!
– А болгарские случайно не берете, женщина?
– В объявлении не написано!
– Ну, и куды ж их таперича? Назад в Болгарию?
– Знаете что, отойдите! Дайте другим место!
Я уже говорил, что по чересчур многим причинам Болгария не может не быть России братской страной! А как назовешься братушкой – сразу наливай, чего уж там!
– Что значит «отойдите»? Я, кудышкина куропатка, у себя дома! Я в эсэсэре или как? Я за эту землю кровь проливал, мля!
– Пошел на хрен, старый дурак! Ты не кровь проливал, а землю помоями поливал, вертухайская морда!
– Да я!.. Да вы!..
– Что? Ты, сука, в тылу наши сталинские сто грамм проливал!
– Уроды! Чтоб вы сдохли!
Тут мужик с порванной сумкой на колесах, которого только что подвергли проклятиям, оглянулся пару раз на Мишку, спустил очки на нос и сказал:
– Слушайте, товарищ! Вы случайно не Олег Даль?
– Я Гамаюн, – ответил Мишка, шмыгнув носом.
– Нет, нет, что вы, Олег Иванович, не стесняйтесь даже, тут все свои, вас все любят, весь народ! И это ничего, что вы с бутылками! Вся Москва стеклотару сдает, вся страна!
– Отстаньте, без вас тошно!
– Но Олег Иваныч, голубь наш, это же вы в «Незваном друге» ученого Свиридова играли, долбаный ежик, а мы с женой плакали?
– Я, – говорит Гамаюн, – играю задницу лошади в цирке на Цветном! Мольер, пошли-ка отсюда ко всем хренам!
– А бутылки?
– Отдай этому фанату!
– Мы же помрем до обеда.
– В Доме актера у кого-нибудь перехватим. У того же Янковского…
– Алик не даст. Или даст, но не мне!
– Возьмем у Глузского! Михаил Андреевич точно даст! Всегда молодым актерам в долг давал!
– Куда же вы, товарищ Даль? А как же автограф?
Восьмерка еле тащится по Пятницкой. Голос водителя равнодушен и слеп. Как эти окна и тротуары, запертые холодом. Народу в троллейбусе почти никого.
– Следующая – Иверский переулок!
– Так что с работой? Попросишься к Табакову?
– Нет, он слишком ревнивый и капризный. Хотя отличный постановщик. Чутье, как у спаниеля. И всю душу вытрясет.
– Ну, попробуй к Бородину. Там же все твои – и Шкалик, и Серый, и Женька Дворжецкий…
– Не хочу пока об этом, Игорь. Не сию же минуту решать?
– А когда?
– Завтра. Послезавтра.
– После сорока? Ну, тогда заодно подожди, когда пьесу Беломора возьмут…
– А что? И дождусь! Там хоть есть что играть! Там есть человеческое, Мольер, понимаешь? Там живая боль.
– Следующая – Третий Кадашевский переулок!
– А давай у Большого Москворецкого вылезем?
– А чего вылезать? Можем и доехать, ноги не казенные!
– Пойдем пешком, Мольер, пусть башка проветрится!
На Большой Москворецкий нас брали салют смотреть. Меня и Мишку Гаманухина держали за руки. Малыш Вадик, тогда еще никакой не Беломор, вырывался, пытался влезть на перила, орал на всю реку: «Мам, пап, где же звезды, ни хера не видно!» – «Тише, сынок!» – «И что у вас за ребенок? Не к празднику будет сказано, что же у вас дома за атмосфера, товарищи, если дитя матюгается?».
– Ты помнишь?
– Я помню, – говорит Мишка, грустно улыбаясь. – Я тебе в тот день отдал танк с погона отца, а ты мне – значок ГТО…
– Не ГТО, а ДОСААФ… И там булавка сзади была сломана… Отпаялась просто… Я все равно хранил долго, на ватке, пока в армию не ушел, потом ремонт делали, потерялся.
Вадик Беланский с Большого Москворецкого моста прыгал голым на пари, чтобы удивить свою первую любовь.
Прямо в Москва-реку.
Был взят водной милицией, сидел трое суток, а мы ему таскали пирожки, которые Мишкина мама пекла. С мясом и с капустой.
– Ты чего, плачешь что ли, Миш?