Я сыграл «доброго молодца» в обычном костюме.
– Его не надо гримировать, наряжать! – произнесла Свою очередную речь музыкальная руководительница. – он может играть самого себя. Потому что он добрый и потому что он молодец!
Зрители осыпали нас серпантином и аплодисментами. Не хлопал только мой старший брат. Мама наклонилась к нему и что-то сказала. Но Владик все равно не захлопал: он боролся за равенство.
Вечером наш семейный совет собрался на первое организационное заседание. Мама сообщила, что отныне мы будем все сложные вопросы решать сообща.
– Мы будем добиваться душевного единогласия.
– Необходимо единогласие? – переспросил отец. И с грустной улыбкой добавил: – Почти как в Совете Безопасности.
– Это и будет совет безопасности… нашей семьи, – вменила мама. – Семейный или домашний. Можно и так и так…
Родители ни словом не обмолвились о причине рождения нового органа власти: ничего не сказали о моем костюме, облитом чернилами. Им не хотелось, чтобы совет начинал свою жизнь с конфликта. Деликатность в общении друг с другом и со всеми остальными людьми давно уже стала для них законом, который, как всякий настоящий закон, не был подвластен обстоятельствам.
* * *
Через десятилетие, покидая наш последний домашни и совет, я думал о том. что родители мои, по привычке мысленно сговорившись, долго проводили некий эксперимент, хотели доказать, что можно, не напрягаясь, прожить под одной крышей без ссор и скандалов.
Ко всякому дерзкому эксперименту вначале относятся подозрительно. Даже близкие друзья дома настаивали:
– Должны же вы хоть когда-нибудь хлопать дверью, обижаться, не разговаривать!
Это было похоже на утверждение, что человек непременно должен болеть. Хоть изредка, но обязан.
– Одноименные нравственные заряды – и ни милейших отталкиваний! – изумился кто-то из наших соседей.
– Зачем делать правила физики правилами семьи? – с грустной улыбкой ответил отец.
– И все равно… это вызывает здоровую зависть!
– Зависть не бывает здоровой, – мягко возразил отец. который редко вступал в дискуссии. – Как жестокость не может быть доброй. Зависть – это как бы «внутреннее сгорание» без двигателя.
– Интересно, – сказала мама.
– Она, зависть, никого не движет вперед, – продолжал отец. – А сгорание внутри души происходит: бессмысленное, бесцельное.
– Внутреннее сгорание может быть и благородным. не согласилась мама, – точнее сказать, горение!
– Да, да… Конечно! Только не в данном случае. Не на этом моральном топливе. Ты абсолютно права. – Отец умолк.
* * *
Мы жили в доме научных работников, на первом этаже.
– Почему мы на первом? – спросил я у отца.
– Потому что другие от него отказались.
– И комнаты смежные…
– Плохо вовсе не все, что принято считать плохим. Мы с мамой будем здесь встречать старость. Спокойней встречать ее на первом этаже: не зависишь от лифта. Смежные комнаты… Но разве мы мешаем друг другу?
Искать и находить в отрицательных явлениях плюсы, положительные оттенки – это было отцовским характером. Он отличался от маминого большим спокойствием и, я бы сказал, смирением. Отец, к примеру, не настаивал так непреклонно, как мама, на ежесекундном выполнении всех законов порядочности и равноправия.
Мы не могли сказать по телефону, что мамы нет дома, даже если она спала, – надо было сообщить, что она дома, но устала и прилегла на диван: это отвечало действительности. Нельзя было осуждать людей, которые приходили к нам в гости: зачем же их тогда приглашать?
Научную лабораторию, в которой работали мама и папа, возглавлял член-корреспондент Савва Георгиевич – ученый с мировым именем.
– У него и характер мировой! – сказал я однажды. – Предложил мне прокатиться на белой «Волге».
– И ты поехал? – ужаснулась мама.
– Нет… Спешил на урок.
– Молодец! – успокоенно похвалила она. У члена-корреспондента было два прозвища: Гигант и Мамонт.
– Наш Мамонт! – называли его почти все сотрудники. А мама с папой говорили:
– Наш Гигант!
По совместительству Савва Георгиевич руководил факультетом, который я видел во сне с тех пор, как мы начали изучать физику. Владик сказал, что эта мечта настигла его значительно раньше.
… Владик был хилым ребенком. А я, к сожалению, никак не мог хоть чем-нибудь заболеть.
В раннем детстве мы то и дело подвергались осмотру врачей.
– Чем ты болел? – спрашивали у Владика. И он долго, с гордостью излагал:
– Корью, коклюшем, краснухой, свинкой, бронхитом, воспалением легких (два раза!) и гриппом (почти каждый год!). И дальнозоркостью!
Казалось, он перечисляет свои награды.
Слово «дальнозоркость» звучало в его устах как «дальновидность».
Покидая последний домашний совет, так странно совпавший с окончанием школы и поступлением в институт, я вспомнил слова Ирины:
– Все, что принадлежит твоему родственнику, – это, по его мнению, самое лучшее: рубашка, портфель. Даже очки! Хотя они своей тонкой металлической оправой придают лицу иезуитское выражение. Или не будем в этом винить очки?
Зная, что я вступаюсь за Владика, она прищурила свои зеленые глаза, будто угрожая закрыть для меня какую-то дорогу. «Ты согласен?» – часто спрашивала она у тех, чье согласие было ей обеспечено. Она вообще предпочитала общаться с представителями мужского пола, которые в ее присутствии замирали. С девчонками ей было так же трудно, как нелегко полководцу, привыкшему повелевать и командовать, переходить на общение со штатскими, не подчиненными ему людьми.
– Недавно у твоего родственника лопнул шнурок, – продолжала Ирина. – Он присел, склонился над своим любимым ботинком и в такой позе начал мне растолковывать: «Крепкий, новый шнурок! И порвался… С кем не случается?!» Восхитительное свойство. Ты согласен? – Зеленый свет в глазах начал исчезать. – И болезни его, ты заметил. носят изысканные имена; ал-лерги-я, хо-ле-цистит. Хочется заболеть!
– Зачем уж ты… так? – осмелился возразить я. – Раньше у него и свинка была. А сейчас… у моей болезни тоже царственное звучание.
– Какое?
– Нефрит.