
Новое платье Машеньки
– Конечно, – глаза у мужа забегали и стали злыми. – Проживешь ты одна. Держи карман. На какие средства? Или ты на работу устроишься?
– А чем я хуже других? Машенька с утра в школу, а я на работу. И так день за днем, кап-кап. Слышишь, как кран подтекает? У нас в душевой, отсюда не слышно. Капля за каплей, пока лужа не натечет. Я здесь однажды такую огромную наревела. Сначала подумала: Машенька описалась. А потом поняла – это же слезы. Наволочку хоть выжимай. Сушила на батарее.
– Давай так, – муж встал, почему-то отряхнув колени, как будто вывалялся в песке (копал мне могилу?). – Будь готова завтра к десяти, я приеду за тобой. У вас здесь часы есть? Или по звонку встаете?
– Я одеялом с головой накрываюсь, когда сплю, – ответила я. – Ничего не вижу и не слышу. У нас многие так делают. Идешь меж кроватей, все как холмики вдоль дороги. Мы с Машенькой как два холмика, рядышком. Я побольше, она поменьше. Только мы можем сдернуть одеяло и вскочить, как живые. А вот пес не вскочит.
– Теперь там шоссе, – вдруг сказал муж. – Заровняли все.
– Ну и хорошо, – я вздохнула с облегчением, потому что безымянная могила пса не давала мне покоя. – Только я Машеньку одну не оставлю. Поедем вместе.
IX
Безразличие мужа проняло меня до слез, впрочем, он всегда был равнодушным, что для него потеря пса, жены или дочери? Он много раз терял ключи и ни разу не хватился, просто перед ним охотно распахивались все двери, такой уж он человек.
Когда, глотая слезы, я вернулась к себе, Машенька с серьезным видом сидела на подоконнике и смотрела вниз. Сначала я испугалась, что она забралась так высоко, но потом вспомнила, что сама посадила ее – ведь когда не включают телевизор, наблюдать, кто куда идет по улице, наше единственное развлечение, а Машенька должна развиваться.
– Ну-ка, ну-ка, кто там идет? – заворковала я, наклоняясь к розовому ушку, но осеклась.
Там шел муж, а рядом с ним женщина в развевающемся алом платье, таком ярком, что у меня заболели глаза. Высокая, рыжая как всполох, в туфлях с острыми носами, из-под каблуков летели искры. Мы-то с Машенькой крохотули, нас на руках можно носить, взял и перетащил куда надо, слова не скажем. Меня сунули в санаторий, из которого не выбраться, потом на вокзал, откуда не уехать, а про Машеньку вообще молчу, спасибо хоть не плачет.
Рыжая, словно услышав мои мысли, подняла голову, я увидела ярко накрашенные шевелящиеся губы, она что-то говорила мужу, капала ему на мозги, и чем – моей кровью, моей и Машенькиной. Она вонзила в мое тело меч и подняла на острие мое истерзанное сердце, я корчусь у ее ног как поверженный гладиатор, пока зрители дружно скандируют, опуская пальцы вниз: «Смерть!», «Смерть!», «Смерть!». Я оглядываю трибуны, пытаясь понять, за что они меня так, но узнаю только одно лицо – длинное, со сжатыми в ниточку губами. Это муж. Я успокаиваю себя тем, что его голос ничего не решит среди общего ора, рев толпы заглушит его, поэтому муж и сидит сложа руки, когда все поскакали с мест и орут: «Убей ее!» так громко, что лопаются барабанные перепонки. Я смотрю на мое сердце на острие меча, оно еще бьется, горячее, сильное, больше никому не нужное сердце, ведь я уже мертва, и просыпаюсь.
За окном бледный рассвет. Я хватаю Машеньку в охапку, мы проспали и опаздываем, поэтому бегом спускаемся по лестнице в гардероб. Машенька не успела толком проснуться и сонно чмокает губами, а я так тороплюсь, что не замечаю, что держу вверх ногами, и она головой пересчитывает ступеньки, но не плачет, золотой ребенок.
Гардеробщица, криво улыбаясь, поднимает Машеньку с пола и подает мне бережно, как кулек с младенцем. Я обижаюсь:
– Мы уже не маленькие, – гордо говорю я. – Мы умеем ножками ходить. Правда, Машенька? Скажи-ка бабуле, сколько тебе лет.
Теперь оскорбляется гардеробщица.
– Нашла бабулю, – зло говорит она, швыряя мне пальто. – Ты на себя в зеркало давно смотрела? Я ненамного тебя и старше.
Я смотрюсь в зеркало, надевая берет. У зеркала стальная хватка, и мне не отвести взгляд, хотя я страшно боюсь того, что там увижу. Я надеваю пальто поверх халата, не попадая в рукава, из зеркала на меня смотрит старуха – колючие глаза под набрякшими веками. Я улыбаюсь, чтобы не испугать Машеньку, и мое лицо собирается в морщины, словно его кто-то скомкал, теперь где глаза, где рот, не разберешь.
По счастью, мне некогда задерживаться в гардеробе и рыдать над ушедшей красотой, а те, кто говорит, что вернулись из санатория помолодевшими, лгуньи.
С Машенькой на руках я выхожу на крыльцо, муж поджидает меня, прячась за деревом как в фильмах про шпионов. Мне не в новинку выходить на крыльцо больничных учреждений с ребенком на руках, и стоять там, качаясь, как былина на ветру. Муж выглядит странно, лязгает зубами, словно от холода, поднимает воротник. Я смотрю ему под ноги и вижу, что он не отбрасывает тени. В ужасе прижимаю к себе Машеньку, не спуская глаз с его бескровного лица, на лбу пульсирует синеватая жилка, а кадык не виден, шея замотана шарфом.
– А почему у тебя тени нет? – спрашиваю я.
– Какая тень, – бормочет муж, хватая меня за локоть так, что мне не вырваться, – когда солнца нет.
Небо и впрямь в тучах, сквозь них пробивается мутное позолоченное свечение, как подслащенный чай. В такую погоду вампиры выходят на охоту. Я незаметно отламываю веточку осины, раздумывая, смогу ли я вбить ему в грудь кол? Еще надломится, пожалуй, в критический момент. А зачем он замотал шею шарфом? Кадык есть только у живых, прыгает как мячик, выдал бы его с головой, но вампиры хитры.
Мы садимся в машину, я делаю попытку размотать на муже шарф, но он отшатывается.
– А что за женщина с тобой вчера была? – спрашиваю я беззаботным голосом, только бы не выдать себя. Машенька устраивается у меня на коленях, завороженно глядя в окно, давно ребенок ничего не видел, кроме кроватей и коридора.
– Какая еще женщина? – муж делает вид, что не понимает.
– С тобой приходила, я видела вас из окна. Высокая, рыжая, губы накрашены. Завел себе кого-то, пока меня нет?
– Я один приходил, – муж раздражается. – Тебе показалось.
– Пой, птичка, пой, – хмыкаю я. – Меня не проведешь. А зачем горло шарфом кутаешь? Сними, тепло же в машине.
– Простыл, – муж отворачивается, а потом прикрывает глаза, делая вид, что задремал и не расположен отвечать на мои расспросы.
– Ты заметил, что Машенька выросла? – спрашиваю я.
– А она выросла? – сонно переспрашивает муж.
– Нет, – горько отвечаю я.
– Тогда чего спрашивать, – муж делает движение, словно собираясь перевернуться на другой бок, но он сидит в машине, а не лежит, поэтому нетерпеливо ерзает.
– Ты бы ей хоть слово сказал, – слезы щиплют мне глаза. Когда твое дитя отвергают, это больно вдвойне. – Она стихи учила, мечтала, как папе расскажет.
Муж молчит.
– Машенька, детка, – обращаюсь я к ней. – Помнишь, мы учили стихи?
Я тру лоб, строчки вылетели из головы, со мной так всегда – когда что-то надо вспомнить, обязательно забуду, и Машенька не помогает мне, делая вид, что увлечена дорогой.
X
Машина трогается с места, колеса с шуршанием поднимают ворох листьев, и один из них прилепляется к окну. Вчерашняя дылда так целует моего мужа накрашенным ртом причмокивая. Я барабаню по стеклу, лист отстает, машина набирает скорость. Мы оставляем позади парк с вереницей лавочек, где я тайком кормила грудью Машеньку, на дорожках безлюдно.
Я отвыкла жить среди людей, поэтому волнуюсь, как все пройдет у нотариуса, ведь надо будет подписывать бумаги, а я забыла, как ручку держать в руках. Чтобы потренироваться, стягиваю рукавичку и начинаю водить пальцем по стеклу. Какая у меня была подпись?
Я дышу на стекло, чтобы оно запотело, а потом веду дорожку указательным пальцем, но дыхание тает, а с ним стирается и мой след.
Мысли разбегаются, их уже не собрать, не выстроить в ровную цепочку, как следы, я боюсь свернуть на обочину и увязнуть в канаве, боюсь, что не смогу расписаться или распишусь не там.
– А какой договор они подсунут тебе, знаешь? – спрашивает меня тоненький голосок. От неожиданности я вздрагиваю и оглядываюсь, но в машине, кроме нас троих и водителя, никого нет.
– Машенька, это ты сказала? – спрашиваю я. Она молчит, но улыбается краешком губ. Я знаю, что это она. Дочь заговорщицки подмигивает мне и шепчет:
– Договор с нечистой силой, вот какой. Тебе ручку дадут с красными чернилами, но это не чернила вовсе, а кровь. Ни за что не бери. Проси другую. Они другую дадут, а там специальная иголка внутри, только возьмешь, как она – раз! – тебе палец проткнет, чтобы ты кровью расписалась. А ты не бери, проси третью…
– Может, сбежим? – шепчу я дочке. – На повороте выпрыгнем на полном ходу?
– И куда пойдем? – резонно возражает Машенька. Она сидит, отвернувшись к окну, а муж дремлет и не слышит, о чем мы шушукаемся. – Все равно мой папа вампир. У него тени нет и горло замотано. Потому что на шее рана от клыков. Его покусали, и теперь он тоже пьет кровь.
– Точно! Точно! – с жаром бормочу я. – Я давно догадалась! Лицо неподвижное, раньше только кадык и ходил ходуном, а глаза мертвые.
– А бабушка ведьма, – продолжает Машенька. – Она в девушку превращается. Это ты ее вчера видела. Помнишь, она на плите готовила так, что пар валил? Это зелье было. Отбирательное, которое красоту и молодость от одной отбирает, а другой передает. Вот ты и состарилась раньше времени.
– Точно! – крикнула я так громко, что разбудила мужа. Он подозрительно покосился на меня, но я улыбнулась, и он опять закрыл глаза, подняв воротник.
– Она меня к плите не подпускала, – зашептала я Машеньке. – Говорила, ты беременная, тебе надо отдыхать, сиди, я все сделаю. А мне с каждым днем все хуже. А она еще зеркала все поснимала, словно покойник в доме, мол, они тебя нервируют.
Теперь понятно: она не хотела, чтобы я в зеркале увидела, как в старуху превращаюсь. А сама помолодела. То помирать собиралась, а потом вышла – румяная, свежая, глаза сияют.
От этого открытия у меня перехватывает дыхание. Оказывается, ведьма-свекровь с самого начала вытягивала мою красоту, как коктейль через соломинку. Я вспомнила, как распрямилась ее спина, перестали дрожать руки, а мои силы начали таять, пока я сама не исчезла, как след пальца на стекле.
Меня превратили в старуху, а хитрая ведьма-свекровь скажется матерью Машеньки, вон как ловко она научилась оборачиваться накрашенной дылдой, и присвоит дочь.
– Машенька, детка, – я наклоняюсь к самой ее макушке. – Ты только запомни, родная, я твоя мамочка, только я, никто другой. Никому не верь, они злые, меня заколдовали, а теперь за тебя примутся.
Я утерла слезы рукавом, платка у меня не было. Сколько я пряталась от них по санаториям да вокзалам, притворялась слабой и безобидной, бесхозным чемоданом с кучей тряпья, авось проглядят, но нет, у нечисти зоркий глаз.
Они поймали меня – вампир и ведьма, и теперь сгноят в темнице, надо было сбежать с того вокзала без поездов, спасать себя и Машеньку! Я в ужасе зажмуриваю глаза, а они кружат передо мной, взявшись за руки, свекровь изгибает губы, облизывая их раздвоенным языком. Они вырывают из моих рук Машеньку и прокалывают ее тельце спицами. Машенька покорна, ее ручки и ножки свисают, как у тряпичной куклы, глаза закрыты, только губы едва заметно шевелятся. Я хочу броситься ей на помощь, и не могу двинуться с места, но машина резко останавливается, и я просыпаюсь. Мы приехали. Машенька по-прежнему у меня на коленях, я судорожно ощупываю ее, нет ли в животике дырок от спиц, и облегченно вздыхаю – обошлось.
XI
Нас приглашают в кабинет с табличкой «Нотариус», я отказываюсь снимать пальто, отказываюсь выпускать из рук Машеньку, отказываюсь садиться. На сопротивление уходит столько сил, что когда передо мной кладут лист бумаги, я настолько вымотана и обессилена, что покорно беру ручку, которую мне услужливо пододвигают. Я вспоминаю, что Машенька учила не брать ни первую, ни вторую, но у них россыпь ручек в стаканчиках – все предусмотрели, нечистые.
Я беру ручку не тем концом, надеясь, что удастся протянуть время, но ручку осторожно переворачивают, и чей-то ноготь тычет в графу «Подпись». Ноготь настойчив, он подталкивает меня, и я послушно рисую загогулину. Я подпишу все, лишь бы поскорее вернуться к Машеньке, оставленной на скамейке в коридоре.
Как только я откладываю ручку, все вздыхают с облегчением и тут же встают, двигая стульями. Я боюсь, что из-под меня выдернут стул, если замешкаюсь, как уже было в санатории, когда мы играли в «Третий лишний», и поспешно вскакиваю. Тогда врачи убрали из общей палаты мою кровать, и мне пришлось спать у поста медсестры, с трубочкой в руке. Нас разлучили с дочерью, которую унесли куда-то, как уносят новорожденных. «Но она уже большая!», – кричала я, пока не охрипла, но Машеньку вернули только через несколько дней.
Я бросилась к ней, принялась тормошить одной рукой, потому что вторую забинтовали, и она отказывалась мне служить. Тогда я испугалась, что меня разберут на части, как я однажды случайно разобрала Машеньку. Решив переодеть ребенка, я положила ее на кровать и, сама не заметила, как вывернула дочери руку. Ручка, розовая, с ямочкой у локотка, отделилась от тельца, крови не было, а Машенька молча смотрела на меня не мигая.
«Что я натворила? Что я натворила?», – шептала я. – Искалечила собственного ребенка!«. Из страха, что кто-нибудь войдет, я быстро схватила ручку и вправила ее обратно в плечо. К моему удивлению, рука приросла как влитая, Машенька подвигала ей и улыбнулась, все обошлось. В другой раз также вышло с ножкой, когда мы собирались на прогулку, а ботинок никак не хотел надеваться, пока не отлетел в угол палаты вместе с ногой. Но на этот раз я испугалась меньше: воровато оглянувшись, подняла ножку и вкрутила на место. Несколько дней после этого Машенька чуть косолапила, но потом все наладилось.
– Но себя разобрать не дам! – шептала я дочке, вернувшись в палату, но кровать, которую нам поставили, оказалась чужой: на спинке своей я делала зарубки, сколько дней провела здесь. Чужая кровать была без зарубок, и я потеряла счет времени, превратилась в старуху, так что в «третий лишний» больше не играю, нет.
В кабинете нотариуса я почувствовала себя лишней, как только подписала все, что от меня хотели. Муж смеялся с какой-то дамой, а потом вышел вслед за ней. Я заметила женщину в синем халате, она улыбнулась приветливо и принялась расставлять стулья и пылесосить ковер.
Я осторожно подошла к ней, когда она сворачивала хобот пылесоса.
– Простите, вы не подскажете, что я только что подписала? – спросила я у нее.
Женщина вздрогнула, ее ласковые глаза стали испуганными.
– Вы это… отойдите, пожалуйста, – попросила она. – Мне под столом убрать надо.
– Ну, все в порядке? – мой муж-вампир вошел, разрумяненный, как будто вернулся с мороза, а не курил под закопченными сводами лестницы, куда поднимаются клубы чахоточного дыма. – Поехали домой.
XII
Я брожу по квартире, где провела столько лет, как водолаз в трюме утонувшего корабля: все плавает в мареве, и мне приходится щуриться и напрягать зрение, чтобы хоть что-то разглядеть. Пол затягивает как болото, отступишься, и готово дело – увязнешь навсегда. Когда муж отвернулся, я подняла отставшую половицу и увидела чавкающую грязную жижу.
Машеньке я не разрешала бегать по полу, держала ее на кровати или на подоконнике из опасений, что она испачкается. Муж строил планы насчет ремонта, а в моей голове крутилось одно – он хочет втоптать меня в эту грязь и закопать навсегда, и холмика не останется, как от пса: настелет со свекровью-ведьмой паркетные полы, натертые до блеска, и никто не узнает, что под ними похоронена я.
Машенька забудет про меня и лишь иногда, пробегая из комнаты в комнату, услышит мой стон. Тогда она заберется на колени к ведьме, которую будет считать мамой, и спросит у нее тоненьким голосом: «А кто там плачет под полом, мамочка?» Ведьма вздрогнет, переглянется с вампиром, а потом ласково возьмет Машеньку за руку и уведет подальше, приговаривая: «Ну что ты, деточка, никого там нет, просто половицы скрипят». Вот моя судьба – закончить жизнь скрипящей половицей, они уготовили мне такую участь, сначала превратили в старуху, а теперь оставят скрипеть на веки вечные в чужом страшном доме.
– Машенька, ты не забывай меня, – шепчу я дочери. – Запомни мамочку, запомни навсегда. Я плакать под полом буду, напоминать о себе. Ты не верь никому, это не половицы скрипят, это я плачу. Сядь на колени, прижмись ухом, послушай. Твоя мамочка уже и говорить разучилась, и плакать ей не разрешают, только и осталось скрипеть под чужими ногами.
– Не умирай, мамочка, – просит Машенька, а я любуюсь, как сходятся и расходятся ее бровки. Она говорит по-особенному, губки не двигаются, а по глазам все понятно. – Ты мне еще платье новое не купила.
– Виновата, доченька, прости меня, – я опускаю голову от стыда. Скрипеть занудливой половицей ума много не надо, а вот будь добра сшей дочери платье. Из чего? Сама придумай. Из остатков, обрезков, да хоть из мусора.
XIII
Днем нас с Машенькой запирают в комнате, где стоит одна-единственная кровать и длинные занавески до пола. Свекровь, обернувшись рыжей дылдой, крутится возле зеркала, а меня выпускает гулять по коридору, ровно на час, не больше, и я хожу взад-вперед вдоль стены, с Машенькой на руках.
Я забредаю на кухню и сажусь за стол, ходики на стене мерно тикают, усы стрелок то устало опущены, то сердито топорщатся, я блаженствую, зажмурившись как кошка, пока свекровь не прогоняет меня. Она раздраженно шипит, заваривает в плошках пахучие травы и курит в форточку.
Вечером, когда муж приходит с работы, свекровь принимает облик больной старухи, кряхтя и держась за спину, открывает дверь. Но от меня ничего не ускользает – я вижу, как в зеркале мелькает тень рыжей дылды, ухмыляющейся накрашенными губами. Колдовство не сотрешь как пыль, какие-нибудь следы да останутся.
А муж вообще не отражается в зеркале, когда снимает пальто и водружает на вешалку шапку, но это меня не удивляет, вампир он и есть вампир.
Вампир с ведьмой садятся обедать, я заглядываю под стол: свекровь обернула хвост вокруг ножки табуретки, муж постукивает козлиным раздвоенным копытом. Чертовня трапезничает – разливают густое варево по тарелкам, одну ставят передо мной, но я мотаю головой, крепко сжав челюсти, еще успею сгнить под половицей, ничего не принимай из рук нечисти в доме.
– Как день прошел? – спрашивает свекровь мужа и, не дождавшись ответа, отчитывается: – У нас, слава богу, спокойно.
– Машеньке спать пора, пойду уложу, – говорю я и, сгорбившись, встаю из-за стола. Дверь на кухню я прикрываю неплотно, прижимаюсь к ней ухом – подслушиваю.
– Я опекунство оформил, – говорит муж, и я слышу, как он двигает челюстями, пережевывая еду. – Квартира на ней, продать все равно не получится, буду сдавать.
– А она что же, – допытывается свекровь. – Так и будет с нами жить?
– Она тебе мешает, что ли? – огрызается муж. – Под себя не ходит – и ладно. Закрой ее в комнате – пусть сидит.
– А если сбежит? – сомневается свекровь.
– Никуда она не сбежит, не переживай. Я ее когда из психушки забирал, так она еле в рукава пальто попала. У нотариуса не знала, каким концом ручку держать. Она послушная. Ты, главное, запомни: она на всякое предложение сначала два раза говорит «нет», и только потом соглашается.
– У тебя все просто, – свекровь недовольна. – Я старая, еле ноги таскаю, а ты на меня еще обузу вешаешь, человека больного.
– А ты предлагаешь ее на мороз выгнать? – я слышу, как муж с грохотом отодвигает табуретку и отскакиваю от двери.
Нас нельзя выгонять на мороз, Машеньке и так холодно, ведь она без платья. Вернувшись в комнату, я снимаю ее с подоконника, и сокрушенно качаю головой, как же я проглядела, что дочка осталась голенькой, совсем без всего.
Она уже не похожа на красавицу, какой была в роддоме. Куда исчезли пышные локоны, розовые губки и пухлые щечки? Волосы почти вылезли и торчат клочками, только ножки и ручки остались пухленькими, и это моя заслуга, сама недоедала – все ребенку. Я укладываю Машеньку на подушку, ложусь рядом, глажу ее по облысевшей головке и шепчу:
– У ведьмы в шкафу куча платьев, я выберу самое красивое, подол укоротим, рукава подрежем, будет в самый раз.
Машенька смотрит на меня недовольно.
– Я не хочу бабушкино платье, – хныкает она. – Я хочу свое.
– Из чего мне его сшить, доченька? – я кусаю губы, а слезы щиплют глаза. Я готова содрать с себя кожу заживо, лишь бы порадовать ребенка, ведь у нее никогда не было красивого платья. Машенькины глаза затянуло пленкой, личико осунулось, будто выцвело, вместо волос пакля, стихов не помнит, читать не научилась, и все по моей вине – что я за мать такая.
– Я хочу красное платье, – задумчиво говорит Машенька, – красивое как огонь. Я такое видела на тете, которая приходила с папой в санаторий, помнишь?
Я помню. Ведьма приходила в алом платье, от него во все стороны летели искры, и мой муж превратился в факел, теперь его не потушить.
Ночью я крадучись пробираюсь на кухню, в квартире мертвая тишина, лишь в комнате свекрови бубнит телевизор. Я отодвигаю кухонные ящики один за одним, пока не нахожу коробок спичек. Это то, что надо.
Машенька ждет меня, подпрыгивая от нетерпения на кровати. Закончить дни скрипучей половицей я успею, сейчас главное – нарядить дочь.
Я чиркаю спичкой и в глазах Машеньки вспыхивают радостные огоньки. Я вижу, как отсветы огня лижут ее ручки и ножки, щеки разрумяниваются, а глаза сверкают от счастья. Мне больше не зябко, я скидываю кофту и начинаю чиркать спичками, поднося одну за другой к спинке кровати – по ней расползаются подпалины.
Мы с Машенькой смотрим на пляшущие огоньки как завороженные, но дел еще много – я поджигаю шторы, покрывало, кофту, в рукава которой действительно разучилась попадать. Муж мне никогда не помогал: начал с того, что не подал руки, когда я стояла с Машенькой на крыльце роддома – а закончил тем, что подсунул ручку, заправленную кровью, чтобы я подписала себе смертный приговор, но уж дудки, сначала платье.
Сбивая ногти до крови, я отрываю половицы, бросая их в костер, который разгорается с каждой минутой. Огонь прожорлив, ему нужна новая пища. Кровать уже полыхает вовсю, и Машенька хлопает в ладоши. Взмокшая от пота, утирая липкую гарь с лица, я прислоняюсь к стене и любуюсь на дочь. Она красавица, настоящая красавица.
На Машеньке огненное платье, ярче пламени, языки которого поднимаются все выше и выше. Машенька кружится, подол осыпается искрами, желтые и красные полосы мелькают перед глазами. Я начинаю задыхаться, щиплет нос, а во рту становится сухо. Я пытаюсь открыть глаза шире, но не вижу ничего, кроме развевающегося подола и огненной стены. Машенька хохочет, ее платье расходится волнами, она все ближе и ближе, протягивает ко мне руки, словно хочет втянуть в хоровод.
– Смотри, какое у меня платье, мамочка! – кричит Машенька, прижимаясь ко мне пылающей щекой. Нет больше ни ведьмы, ни вампира. Это наш бал.
Я хочу подойти ближе, броситься в этот жар материнской любви, но не чувствую ни рук, ни ног. Я превратилась в факел, который кто-то должен подобрать и нести, гордо подняв, но никого нет, и я качусь по полу, под ноги каким-то людям в тяжелых ботинках, шлемах и противогазах. Они пытаются сбить пламя, но я ускользаю из рук, верчусь вьюном, теперь-то я не дамся никому – вы больше не отправите меня в санаторий, не сделаете третьей лишней и не запрете в комнате. Я счастливо улыбаюсь, потому что успела сделать главное – подарила дочери новое платье.