– Не очень, – честно ответили ему, – зато гадает хорошо, всю правду скажет.
Вот он и пришел ко мне. За правдой, трижды ха-ха. Кто приходит к гадалке за правдой? Я первая рассмеюсь вам в лицо. К нам приходят только за одним – утешением. Иногда оно прикрыто любопытством или даже бравадой. Многие, особенно мужчины, хорохорятся и балагурят, пока я не выложу карты на стол, как дымящиеся стволы, из которых только что стреляли. Посмотрите мне в глаза, а я скажу, куда угодила пуля.
Войдя в комнату, он без спроса сел на мою койку, и мне пришлось пересесть на табурет. Мы оба отразились в зеркале у двери – розовощекий, отмытый до скрипа пупс и я – растрепанная, словно не додуманная до конца. Меня словно начали рисовать, а потом передумали и бросили, оставив брови вразлет, ноздри арабского скакуна, тонкий нос с горбинкой, а тело – ну простите, надоело, ручки – ножки – огуречик. Получилась человечек, то есть я.
Я подобрала ноги, одернула подол, – все платья на мне, кроме больничной робы, висели мешком на груди и натягивались на бедрах. Я ловко тасую колоду, живот колышется вслед за моими движениями, а закончив расклад, я уже упираюсь указательным пальцем ему в грудь, потому что он лезет на меня, расстегивая брюки, даже не закрыв на защелку дверь, в казенном-то доме на казенную койку. Я намеренно упираюсь только пальцем, а не кулаком. Это такое слабое, такое ничтожное сопротивление, и оно, конечно, никого не останавливает и быстро оказывается сломленным. Мой палец сгибается под его весом, он переворачивает меня, грубо схватив за плечи, и я утыкаюсь лицом в казенную проштампованную наволочку, вот как сейчас.
Как я уже говорила, несмотря на невинную наружность, он был извращенцем, и обычные соития ему быстро надоели. Он обхватывал железными пальцами мое горло и давил, пока у меня не темнело в глазах, кто еще позволит проделывать с собой такое? Я позволяла, а он морщился, застегивая ширинку: «Ты меня совсем не удивляешь». И добавлял: «А еще гадалка».
А чем удивить мужчину, когда у тебя ничего нет? Когда у тебя нет ни дома, ни койки, ни подушки, ты поневоле превращаешься в паучиху. Ты начинаешь старательно кружить вокруг жертвы, оплетать ее липкими нитями, вить кокон, скрепляя всем, что есть под рукой, слюной, слезами и кровью, лишь бы он никуда не делся. Ты должна как следует его замотать, чтобы ни дырочки, ни просвета.
Он наваливался на меня на казенной койке в общежитии и на диване в квартире, где жил с женой, сворачивая мне шею, а я подыгрывала, старалась изо всех сил, хрипела (тогда притворялась, сейчас нет). Кого может возбудить вывалившийся язык, багровое одутловатое лицо, вздувшиеся вены на лбу? Я что-то не замечаю, что радую своим видом медсестер, когда устраиваю им подобное, причем не понарошку, а на самом деле.
Я вспоминаю, как в детстве прыгала по полу выстуженной квартиры, расчерченной оконными рамами на «классики». Так расчерчен пол в моей камере сейчас, светом от решетчатого окна, и свое я отпрыгала. Ты скачешь, задирая ноги повыше, но краем глаза видишь край поля – очерченное мелом пространство, где выведено кривыми буквами «Котел», вот туда-то я и попала.
Не получая от любовника ничего, кроме предложения влезть в петлю, я изображала предсмертные хрипы. Тянула шею до вздувшихся жил, выгибалась дугой, извиваясь под его гладким как мыльница телом. Он женился, но я продолжала приходить к нему, – не потому, что любила. Мне нужно было продолжать к кому-то ходить, ведь я так и жила в общежитии, не имея ни угла, ни койки, вообще ничего своего, если не считать гадальной колоды.
Когда вам есть куда идти, это уже полдела. Пока его жена корчилась и стонала в родовом зале, пока она мучилась, тужась и багровея, чтобы родить его лягушонка, я ерзала под ее скользким мужем, тоже тужась и багровея, но не для того, чтобы родить, на это я не гожусь, бездомные не рожают, как не высиживают птенцов птицы, не свившие гнезда.
С годами мой любовник поскучнел, растерял пыл. Он жаловался мне на жену, клал голову на колени, я смотрела на поредевшее темя, такое же розовое, как десять лет назад, когда он впервые навалился на меня на казенной койке, чуть не сломав выставленный в качестве защиты пальчик, как последний батальон.
Он стал занудлив и скуп, бубнил, что жена тратит много денег и плохо готовит, мясо как подошва. Он морщился, я бежала удивлять к плите – жарить и парить, но и здесь оказалась небольшая мастерица, тем более кухня общая, все не под рукой.
Зато там лежал нож, оставленный на краю стола. Моя ладонь легла на рукоятку, я схватила его как меч. Я взяла нож, чтобы разрубить путы, которые когда-то связывали нас. Разорвать когда-то сотканный мной кокон.
Честно говоря, это была моя вторая попытка. Первая – сразу после его женитьбы, когда я думала, что кокон можно расплести в одиночку. Наивная, я легла в ванну и полоснула руки бритвой. Я лежала пластом, как лежу сейчас, и чувствовала, как выходит из меня воздух. Я сдувалась, кружа возле берега, будто забытый резиновый круг, в единственной на все общежитие ванной, куда я умолила кастеляншу пустить меня, наплетя, будто врач прописал мне припарки на поясницу.
Я проваливалась под воду, мой толстый живот перестал подниматься и опадать, торча островком поверх воды, которая становилась не алой, как я ожидала, а бурой, будто во мне текла не кровь, а болотная жижа. Кастелянша, которой я задурила голову припарками, решила наведаться сюда, забрать какие-то тряпки или ведра. Я очнулась от грохота, когда она бросила поклажу, сменные простыни и пододеяльники, и, взяв меня подмышки, вытащила на сушу, как полусдохшего кита, подстилая бесконечные погонные метры тряпья, которые я успевала залить кровью.
Почему медсестры, санитарки и кастелянши всегда появляются с таким грохотом, нарушая мой сон, что тогда, что сейчас? Они хватают меня за руки, хлещут по щекам и вырывают из неги небытия. Сколько раз я бы успела умереть, если бы не эти шумные создания с цепкими руками. Как жаль, что я не похожа на них. Они бы непременно ухватили моего мыльного пупса, выцарапали ему глаза и выковыряли нутро, а я только веревочку и сберегла, тоже мне память.
Кастелянша вытащила меня из ванны, пережала руки жгутом, свернутым из простыней, вызвала скорую, и все это она проделала ловко и быстро, нерасторопную не поставили бы такую должность, где чуть зевнешь, так недосчитаешься наволочки.
У меня не получилось разрезать кокон в тот раз, но это не значит, что я перестала пытаться. Он ни о чем не догадывался, когда я приторно улыбаясь, слушала его жалобы. И пока жена бросала ему на тарелку подгоревший кусок, я поступила так, как должна была поступить, увидев нож на краю стола – крепко сжала его в руке.
Думаете, это был мой козырной туз? О нет. Если вам достался козырной туз, он вряд ли доживет до конца игры. Самую могущественную карту сбрасывают в середине партии, отбиваясь от разномастных шестерок, и она уходит без триумфа, нелепо и бесславно. Я сжимала нож, зная, что игра закончена, не потому, что у меня козырь в рукаве, а потому что собралась опрокинуть стол, игру заканчивает не самая сильная карта, это я знала точно.
И занося над ним нож, я вспомнила расклад, сделанный в первую нашу встречу в общежитии. Все так и вышло, в головах туз пик, меч острием вниз, пронзает пополам, разрывая вену, а может быть, и девственную плеву, или что там еще во мне он разорвал, ой, подождите.
Я задыхаюсь, в горле булькает. Там собрался и разросся опухолью накопленный за все годы смех, комок слизи, который я так не смогла ни выплакать, ни откашлять. Я жму на кнопку над изголовьем койки, ко мне должны подойти. Да, я убийца, но они же врачи, они должны спасать, а я, может быть, впервые в жизни, решила спастись. Ишь чего захотела, дорога ложка к обеду.
Кто-то наверху хочет, чтобы я досмотрела фильм до конца, хотя я зажмуриваю глаза и жалобно угрожаю – еще чуть-чуть и я умру от страха, но мне все равно показывают эту картину: я, с неизменной улыбкой, которая приклеилась к моему лицу с того дня, когда тетка отобрала у меня дом, кромсаю его ножом.
Он сидел ко мне спиной, это было по-настоящему подлое нападение, трусливее не придумаешь, ножом в спину, и он упал лицом вниз, даже не успев понять, что убит. Первый удар был смертельным, в этом нет ничего мудреного, тут правило одно – чем глубже, тем надежнее. А последующие взмахи были лишними – дань моему темпераменту. Я махала ножом как кистью, широкими мазками вправо и влево, вдоль и поперек, забрызгав все вокруг, каракатица с лицом берсерка, раздувающая ноздри, полная торжества. Моя тога победительницы еще не превратилась в арестантскую робу. Я скинула с шеи удавку, которую он на меня надел, и гордо подняла голову, сверкая глазами.
Тревожная кнопка, похоже, не работает, потому что я не слышу шума шагов, я вообще ничего не слышу, меня словно завернули в вату, я подношу руки к лицу, срывая какие-то хлопья и волокна, которые лезут в ноздри и рот, мешая дышать, и захожусь в кашле.
У моей койки стоят две женщины, те самые, что я нагадала тетке. Я улыбаюсь им как старым знакомым, ведь я видела их раньше: они сидели рядышком, прижавшись друг к другу, будто робкие подружки, у кровати матери – белая и черная. Я хочу проявить гостеприимство, но как, спрашивается, может проявить гостеприимство женщина, которая почти не дышит? Конечно, она только и может, что улыбнуться, и я расплываюсь в улыбке.
На самом деле я довольна, что звонок не работает или у меня нет сил на него нажать. Я, пожалуй, не хочу, чтобы медсестра опять помешала нашему разговору иголками, шприцами и капельницами.
Я хорошо их знаю – черную и белую. Раньше я верила, что черную можно прогнать, сделать так, чтобы она ушла навсегда и больше не вернулась. Я считала ее гордой. Теперь я знаю, что по-настоящему гордых женщин не бывает, а она вернется, достаточно поманить ее, вот как я сейчас, согнутым пальцем. Я вижу, как она, оттесняя белую, подходит ближе. Белая отступает, а вместе с ней замирает боль. Я уже не кашляю и дышу свободно, лицо мое светлеет. Черная приближается, она заслоняет все – и палату, и классики, и надпись «Котел», куда я неуклюже заскочила, и сундук с железными обручами. Я судорожно вспоминаю, что из этого можно назвать своим, пожалуй, только карты, колоду, которую прячу под горой подушек, как Кощееву смерть.
Черная женщина запускает руку глубоко – под подушки, в мое зловонное нутро убийцы, она знает мой секрет, конечно, в зайце утка, в утке яйцо, в яйце игла. Она сейчас вспорет мне брюхо и надломит, наконец, ржавый кончик, который всю жизнь так царапал меня изнутри. Ее лицо все ближе, и я с облегчением замечаю, что она вовсе не так зла, как белая, с ее пальцами-клещами, скрежещущей дыбой и пыточной удавкой. Но я делаю последний жалкий жест, собрав все силы, упираюсь пальцем в ее грудь. Мой палец сгибается под ее весом, это так смешно, что я улыбаюсь напоследок – самой искренней из улыбок, не через силу и слезы, а сквозь смерть.