Миха лихо вскочил в седло. За ним Олька, взмахнув гривой. И они быстро покатили вдоль реки, гуськом. Интересно, куда?
Интерлюдия. Ростки
Идёт весна. Снег уже сошёл, и дожди пролили, размочили последние остатки грязных лежалых сугробов под северными стенами изб и на дне оврагов. Открылась в лугах жухлая трава прошлогодняя, подсушило её солнцем.
Но как-то замерло теперь.
День за днём погожие стоят, смирные. Закаты один за другим долгие, ясные, по низу неба – тёмные полукружья деревьев. Только ветки, ветки, чёрным всё рисунком, сквозные. Вон розовеет сквозь деревья небо.
Не распускается ничего.
Приготовилось и чего-то ждёт.
Не распускается.
А ты всё ходишь по полям, под ногой аж хрустит старая трава, ботинки пыльные потом… Седые репьи обиженно отцепляешь с одежды, терпеливо выбираешь с края штанины семена каких-то трав, с маленькими крючочками, никак не выберешь… И всё выглядываешь – может, уже проросло, началось? Нет, не распускается.
В одну такую дальнюю прогулку налетит ветер, застудит, принесёт откуда-то косой, острый дождь. Все планы тебе собьёт, вымокнешь, прибежишь домой замёрзший. И печь долго растапливается, дымит. И весь день скомкался, насмарку пошёл. Вечером так и уснёшь, неприкаянный.
А назавтра окажется, что ночью, после дождя, проснулись земляные червяки. Вскопали они дорожки, сделав в них эдакие кудрявые дырочки, а сами спрятались. И больше ничего нового.
Снова пойдёшь бродить.
Опять сушь одна под ногами. Разве ж это дождь был? Так…
И вдруг краем глаза заметишь, как сбоку, среди коричневой путаницы сухостоя – жёлтое светится. Там вырос кто-то жёлтый.
Свернёшь, забыв про все репьи, напролом туда продерёшься. Маленькие они, а сами крепкие, между умерших длинных трав повылезли, многие ещё не распустились, только напыжились бутончиками на толстых стебельках. А вот здесь, в гнезде из сухой травы, теплее, и несколько раскрылось. Они – цветы мать-и-мачехи. Жёлтые солнышки. Первые.
У них даже листиков нет, одни они тут, светятся, как канарейки прилетевшие.
После, летом, ты не приметишь и не вспомнишь про мягкую бархатную траву мать-и-мачехи. А сейчас нет главнее, чем вот эти цветочки. И все знают их.
Сядешь возле них на корточки. Так сорвать хочется, сложить в руку, унести домой. Да совсем не живут они в стакане, повиснут, повянут. Не надо.
Примнёшь руками быльё вокруг, потом спохватишься, обратно поправишь, пусть угреваются. И уйдёшь, улыбаясь.
Шагая к дому, сообразишь, что ещё теперь проверить пора. Прихватишь в сенях миску, поспешишь в терновник, туда, где летом самый бурьян прёт. Теперь-то там ничего и нет вроде, но должны, должны уже прорасти…
И проросли. Маленькие, упрямые ростки крапивы. Они такие ещё свежие, что зелёные до черноты. И за перчатками не пойдёшь, какие там перчатки, не до того. Мало их пока, ходишь туда-сюда, выискиваешь. Летом ворчишь на эту же крапиву, а теперь рыщешь, вспоминаешь места, где, может, есть она. Наберёшь миску, будет к обеду крапивник, первый весенний суп.
Вечером выглянешь с крыльца – слушаешь темноту. Шуршит в темноте. И тут и там шуршит. Если возьмёшь фонарь и выйдешь в сад, посветишь – увидишь, как шевелятся сухие листья на земле. Вот дрогнул один, шелохнулся. А там другой. И ещё. Так апрельскими ночами растёт из земли трава. Упирается травинка, упирается – и сдвинет лист.
Вдруг долетит из ночи, от ручья, сбивчивое тарахтение. Там две утки кряквы прилетели, теперь женихаются.
Откуда-то сырость тёплая спустилась на округу.
Задержишься в темноте сада, стоишь и чувствуешь, что двинулось оно, наконец, пошло. Распускается…
Завтра опушится орешник, он первый. Потом берёза. Будет тёрн зацветать и вишни. Потом настанут черёмуховые холода. Волноваться будем, не помёрзла бы цветущая яблоня. А потом снова волноваться, под дубовые заморозки, тогда уж про молодые листочки дубов. Дальше и счёт потеряешь, кто за кем.
А потом уж покатится всё, покатится… В летнее богатство.
Опомнишься и поспешишь в дом.
Хочется, чтобы скорее завтра наступило.
Глава 3. Ласточка
Бельё у нас всегда ходили полоскать на речку, под церковь.
Церковь на высоком берегу стоит, вокруг неё река поворот делает, течёт густо, с быстринами и водоворотами. Чёрная утоптанная тропинка начинается на погосте и вьётся среди лип до самого низа, до травяного бархатного пляжика. Вот там мосточки есть, специально для этого. Иногда сносило их паводком, иногда опоры подгнивали… А мужики опять восстанавливали, куда ж без них?
Я тоже сюда хожу.
Вот и стою, нагнувшись, простыню в воде кручу. Она жгутом завернулась, а я её – то в одну сторону поболтаю, то в другую, а то выдерну из воды, встряхну и снова… Солнце, брызги летят, руки занемели, не поймёшь – горячо ли, холодно?! Здорово!
Но устала. Отжала кое-как, шмякнула в корзину, разогнулась.
Течёт река, налитая ровной силой, чешет как гребнем длинные пряди водорослей, чуть журчит, завиваясь вокруг коряг у того берега.
Та сторона плоская, поля лежат в мареве тёплом.
– Да кто ж так отжимает?!
Обернулась, а на берегу, на брёвнышке, Наталья Никаноровна сидит. Не видела я, как она подошла.
– Да уж я как могу…
– Да оно и видно, – она ухмыльнулась. – Давай помогу. А то ведь полреки домой попрёшь.
Наталья Никаноровна оперлась руками о коленки, резко встала и пошла по мосткам. Лёгкая походка у неё! И с виду – не старуха, а вроде старой девушки. Грузного в ней нет, талия вот, осанка… Только лицо на подмёрзшее яблочко похоже, и то глаза из морщинок глядят лукаво, молодо.
Правда, побаиваюсь я её, характер у Натальи острый. Я же её с детства знаю, мы давно ещё, до того как свой дом купить, у них снимали.
Выкрутили мы простыню в четыре руки, пошли на берег. Сели на то же бревно гладкое.
«И чего она тут делала одна? – думаю. – Она же никогда сюда не ходит». Правда, была в их семье такая странность: у всех бабы полощут, а у них – муж её, Егор. Ну, пока дети не разъехались, старшая дочь ходила. А потом только он. И вот что чудно: в деревне никто не судачил об этом, будто так и надо.
– Чего молчишь? – толкнула она меня в бок. – Думаешь, чё я тут забыла? А спросить боишсь?
– Да неловко.
– Вот и мне – неловко… – вздохнула Наталья. – Потому и сижу. В церкву вон ходила, хотела с батюшкой поговорить. Да застеснялась…
Тут только я сообразила, что на ней платочек новый и повязан под подбородком – так бабы только в праздник или в церковь повязывают. В обычные дни узел назад вяжут, под пучком на затылке.
– Не приученная я к церкви, мы ж без этого росли. Раньше, ещё в разваленную-то церковь, бывало, ходила. Встанешь посерёдке, небо над тобой, ласточки вьются. Стоишь и говоришь, что на душе. А теперь вон как хорошо всё отделали. И батюшка сурьёзный… Постояла я там да ушла. Тебе-то церква нравится? – она кивнула через плечо на храм.