– Полотенце, полотенце приложи! – кричит тетя Ванда. Но Любка ревет во все горло, тряся рукой, по полу кухни разлетаются красные капли, я кидаюсь к ней с мокрым полотенцем – и еще не успеваю его приложить, а кровь уже успокаивается. Через минуту вместо длинного пореза на маленькой ручонке лишь едва заметная царапина. Любка еще всхлипывает, но видно, что боли больше нет. Милка изумленно таращит глаза, забыв о картошке. Тетя Ванда переводит взгляд с младшей дочери на меня. Медленно крестится. Осторожно спрашивает:
– Как ты это делаешь, девочка?
Я еще не догадываюсь, что буду слышать этот вопрос всю жизнь. Озадаченно пожимаю плечами:
– Не знаю. Никак.
Тетя Ванда молчит и качает головой. Забытые кастрюли бешено бурлят на плите.
К вечеру в огромной квартире наступает тишина и благолепие. Еда готова и стоит на длинном кухонном столе, накрытая крышками и полотенцами, по всему дому – запах пирогов и печеной свинины. Паркет натерт до блеска, нигде ни пылинки, огоньки светильников, имитирующих старинные канделябры, отражаются в зеркалах, деках висящих на стене гитар и черной, поднятой крышке рояля. Стол в большой зале покрыт белейшей скатертью, сверкает хрусталем и серебром – старинной посудой тети Ванды, фарфоровые тарелки, ее гордость, прячутся под вышитыми салфетками. Мальчишки и отец выставлены из дома на улицу – встречать гостей. Мы – девочки – сидим в комнате тети Ванды и заканчиваем прихорашиваться. Сегодня особенный вечер, сегодня должны сватать Милку, и потенциальная невеста, бледная от волнения, меняет четвертое платье.
– Мама, ну что же это такое?! Кто пятно посадил белому прямо на живот?! Убью я этих крокодилиц!
– Снимай белое, надевай розовое! – командует тетя Ванда со шпильками во рту, заплетая перебирающей от нетерпения ногами Любке косу. – Что хнычешь, глупая, оно к тебе больше идет! Кораллы свои дам надеть, ну, скорее одевайся! Господи, да где эта зараза?! Санька, глянь в окно, не видно? Живет в двух шагах, и хоть бы раз вовремя явилась!
«Зараза» – это старшая, замужняя дочь тети Ванды, Нина, которая должна приехать с мужем и детьми. Без них семья не в полном сборе, а это уже дурной тон. Тетя Ванда нервничает: вот-вот должны прибыть сваты. Я наваливаюсь грудью на подоконник:
– Едут, кажется!
– Фу, слава богу! – Тетя Ванда бросает Любкину прическу и выскакивает из комнаты. Милка мчится за ней, Любка с недоплетенной косой тоже. Я остаюсь на месте и смотрю, как около подъезда паркуется черная «Таврия» и из нее выходит, приглаживая ладонью курчавые волосы, высокий цыган в короткой кожаной куртке. Это муж Нины, Иван. Он открывает дверь для жены, затем выпускает щебечущую стайку детей, закрывает машину. Поднимает голову, смотрит на окна, видит меня, улыбается, показывая крупные белые зубы, и машет рукой. Я кулем сваливаюсь с подоконника на пол, хватаюсь за горящие щеки. Сердце подскакивает к горлу и душит, нечем дышать. Мне четырнадцать лет. Иван Карджанов, муж сестры моей лучшей подруги, отец троих детей, – моя первая любовь, и ни одна живая душа об этом не знает.
Иван происходит из старой семьи артистов, он гитарист и певец в шестом поколении. Некрасив: как у многих цыган, у него резкие черты лица, слишком большой нос, густые брови, почти сросшиеся на переносице. Но когда он поет, это лицо освещается изнутри и неуловимо меняется, в темных глазах появляется странный блеск, а от Ивановой улыбки – грустноватой, словно осторожной, – у меня останавливается сердце.
Нина с семьей входит в прихожую. Пока тетя Ванда негодует, хватается за голову, целует по одному внуков, Нина только улыбается и сбрасывает на руки мужа кожаный плащ – писк тогдашней моды. Я смотрю на нее, не отрываясь. В те годы я бы черту душу продала, чтобы быть похожей на нее. Нине двадцать два года. Из пяти дочерей тети Ванды она самая красивая. У всех сестер Тумановых хорошие волосы, но только у Нины они падают почти до колен, густые, тяжелые, вьющиеся. В черных глазах – томная усталость, матовое лицо украшает изящная родинка в углу рта. На Нине черное вечернее платье, подчеркивающее хрупкость фигуры, бриллиантовые серьги искрят голубым и золотистым светом, кольцо с огромным изумрудом – подарок мужа – кажется слишком тяжелым для тонкой кисти с длинными худыми пальцами. Иван смотрит на нее, не отрываясь, не отводит взгляда, вешая плащ жены на вешалку, провожает ее глазами, когда она, разговаривая с матерью, уходит в комнату. Никогда на моей памяти он не смотрел на жену по-другому. Иногда Нина жалуется, что муж слишком ревнив и устраивает ей сцены по поводу и без, но все знают, что она и сама такая же. Они с Иваном живут вместе больше восьми лет и до сих пор безумно влюблены друг в друга. Я тороплюсь скрыться в кухне и, стоя у раковины, залпом выпиваю стакан воды. Мои чувства – мои проблемы, и я в тысячный раз клянусь самой себе, что никто ничего не узнает и даже не заметит. А в прихожей уже хлопают двери, слышится смех, веселые голоса – при-ехали гости. В кухню пулей влетает Милка, хватает меня за руку и увлекает за собой.
Гостей человек десять, родители, братья и сестры жениха, и, конечно, он сам – худенький мальчик лет шестнадцати, напряженно улыбающийся, с горящими румянцем скулами. Милка стоит чинная и важная, глядит в пол, теребит в пальцах пояс платья. Все здороваются, целуются, рассматривают детей, потом скопом проходят в зал и рассаживаются. Сестры жениха вместе с нами устремляются на кухню – помогать. Так заведено.
Какое-то время и хозяева и гости делают вид, что все это – обычные посиделки. Все пьют, едят, вспоминают общую родню, смеются. Мы мечемся из кухни в комнату с тарелками, бутылками и бокалами, меняем блюда, наливаем вино. Внезапно бас Милкиного отца перекрывает общий гомон:
– Мила! Подай вина нам с Сергей Васильичем!
Наступает гробовая тишина: все понимают, что это значит. Бледная Милка мелкими шажками выходит из кухни, неся давно приготовленный тетей Вандой поднос с двумя хрустальными бокалами, наполненными красным вином. Я вижу, что у нее дрожат губы и поднос качается в руках. Все смотрят, как она идет к столу и с поклоном протягивает поднос отцу и будущему свекру, сидящим рядом. Отец спрашивает:
– Милка, Сергей Васильич тебя за своего Кольку сватает. Честь большая для нас! Пойдешь?
Вопрос задан для проформы: все уже решено. Милка, не поднимая глаз, кивает. Папаши берут бокалы, выпивают, целуются – и тишина взрывается смехом и поздравлениями: Милка просватана. Тетя Ванда вдруг начинает плакать, цыганки кидаются к ней – утешать. Милка выбегает было из комнаты, но ее ловят за подол, вталкивают в круг, начинают играть сразу четыре гитары, и моя подружка начинает танцевать. Жених из-за стола украдкой разглядывает ее, на его мальчишеском лице растерянность. Я смотрю на Милку, которая уже улыбается, такая счастливая, такая нарядная в своем розовом платье, с распущенными волосами, и мне хочется плакать.
Уже поздно-поздно вечером мы с Милкой ставим огромный электрический самовар, завариваем черный как смоль чай, вносим в зал блюда с пирогами, тортом, печеньем. И хозяева и гости устали, уже никто не пляшет. Тетя Ванда вполголоса разговаривает на диване с другими женщинами, мужчины курят прямо за столом, и табачный дым всплывает к потолку. Дети давно спят в соседней комнате. Нина сидит за роялем, небрежно касается клавиш, наигрывая что-то среднее между романсом и «Танго смерти», и я невольно любуюсь ее тонким лицом с опущенными ресницами. Иван сидит за ее спиной, и я знаю, что могу смотреть на него сколько угодно: в темноте ни он, ни кто-то другой все равно ничего не заметят. У него в руках гитара, Иван извлекает из нее короткие аккорды, подстраиваясь под игру Нины. Она наконец замечает это, поворачивается к мужу; улыбаясь, что-то шепчет. Иван тут же меняет тональность, Нина берет на рояле небрежное арпеджио и вполголоса напевает:
Когда в предчувствии разлуки
Мне нежно голос ваш звучал…
Я смотрю на загадочную полуулыбку Нины, ее дрожащие ресницы, горбоносый Ванькин профиль и его взгляд, устремленный на жену, и у меня перехватывает горло. Я встаю и тихо выхожу на кухню. И уже там реву, реву, уткнувшись в занавеску, горько, безысходно, безутешно, как ревут только в четырнадцать лет от несчастной любви. Я знаю, что никогда не буду такой, как Нина. Я знаю, что никто и никогда не посмотрит на меня так, как Иван сейчас глядит на жену. Я знаю, что я похожа на галку, такая же черная, худая и носатая, неудачная копия бабушки Ревекки, что вместо груди у меня – две редиски, что волосы похожи на воронье гнездо и что я никогда, никогда, никогда не выйду замуж – ни за кого, кроме Ивана. А поскольку он женат, то дорога мне одна – в монастырь.
Я была безмолвно влюблена в Ваньку почти пять лет – солидный срок для первой любви. Мы каждый вечер встречались в ресторане, вместе работали до глубокой ночи, и каждый вечер я подвергала себя жесточайшей пытке, выверяя и урезая до минимума каждый взгляд, каждый поворот в Ванькину сторону, следя за каждым своим словом и за выражением лица во время этого слова. С самоконтролем у меня всегда было все в порядке, и о моей тайной страсти не догадывался не только ее предмет, но даже Милка и тетя Ванда. Последняя как раз в то время пыталась пристроить меня замуж. По цыганским меркам шестнадцать-семнадцать лет было для замужества в самый раз, и при каждом удобном случае тетя Ванда заводила разговор о своих неженатых племянниках, которых у нее было великое множество. Я как можно вежливее отказывалась. Во-первых, я хранила верность Ваньке. Во-вторых, в цыганской семье над невесткой всегда стоит куча командиров, начиная с мужа и кончая дальними родственниками свекрови. У меня был слишком независимый характер и воспитание, тетя Ванда, видимо, это чувствовала и поэтому вздыхала и не настаивала. Так прошло около двух лет, и всего однажды за это время я была, как Штирлиц, предельно близка к провалу.
Это случилось в один из дождливых осенних вечеров, когда Нина примчалась в ресторан за несколько минут до своего выхода, злая, заплаканная, растрепанная, вместе с детьми – и без Ваньки. Усадив свой выводок на банкетку и швырнув в угол сумку с костюмом, она молча, торопливо начала переодеваться, на осторожный вопрос матери о муже отрывисто сказала: «Не знаю, где болтается, мерзавец!» – и нырнула с головой в обшитое пышными оборками красное платье. Было очевидно, что они с Ванькой поругались. Тетя Ванда разохалась. Дядя Коля сердито достал телефон и начал звонить старшему сыну, который должен был подменить Ивана с гитарой. Нина тем временем уже оделась и перерывала сумку в поисках туфель. Они не находились, и через минуту стало ясно, что Нина забыла их дома. Выругавшись, она скомкала пакет, швырнула его в угол, посмотрела на часы, на мать, на сестер и остановила взгляд на мне:
– Санька, у тебя же через час только выход?
– Да. Но я хотела…
– Санечка, не в службу, а в дружбу, сбегай ко мне за туфлями, а? Мне же сейчас петь через минуту, я в сапогах постою, а плясать-то попозже как?! Сбегай, ради бога!
Я кивнула и быстро начала собираться. Услуга была небольшой, Нина с Иваном жили тогда всего в десяти минутах ходьбы от ресторана. К тому же я настолько обожала Нину, что была готова бежать по ее просьбе на другой конец города. Заверив встревоженную тетю Ванду, что я непременно вернусь к своему выходу, я выбежала за дверь.
Через четверть часа я была на месте, пешком взбежала на третий этаж, достала связку ключей, которые дала Нина, открыла дверь. В квартире было темно, я зажгла свет в прихожей, сразу же увидела пару черных туфель, стоящих на низком столике рядом с телефоном, сунула их под мышку… и тут же выронила, потому что из глубины темных комнат услышала знакомый голос:
– Нинка, ты?
– Ивано?!! – растерялась я. – А я думала, тебя нет… Я за туфлями, Нина просила, сейчас ухожу…
Ванька, жмурясь от света, вышел в прихожую. Он был в джинсах и свитере, но волосы его были взлохмачены, на щеке отпечатался рубец подушки. Я подозрительно втянула носом воздух.
– Здра-а-вствуйте… Ну, молодец! Нашел время! Все, ложись спать, я побежала… – Я шагнула было за порог, но Иван неожиданно догнал меня и, дернув за руку, остановил.
– Ванька, ты что?! Я спешу, мне выходить через… Ванька!!! Что ты делаешь?!
Впервые я была так близко от мужчины моей мечты. И даже осознание того, что он вдребезги пьян, не сумело остановить моего мгновенно запрыгавшего сердца. Нужно было вырываться, бежать прочь, а я стояла, как заколдованная, глядя в упор на приблизившиеся, черные, шальные глаза, которые уже несколько лет не давали мне спокойно спать.
– Ванька, что ты, бог с тобой… – только и сумела пролепетать я.
Он усмехнулся, прижал меня к стене, тяжело навалившись всем телом, – и поцеловал. Раз, другой, третий…
Голова у меня пошла кругом. Я была близка к обмороку еще больше, чем в медучилище при виде вывернутых кишок. От полной утраты здравого смысла меня спас идущий от Ваньки мощный запах перегара, никак не вязавшийся с романтическими чувствами.
– Пош-шел вон, свинья! Совсем стыд потерял! – Я оттолкнула его, схватила с пола упавшие туфли и бросилась за порог.
Ванька что-то крикнул мне вслед, но я не остановилась.
Это был первый в моей жизни поцелуй. Поцелуй любимого мужчины. И даже то, что этот мужчина был напившимся чужим мужем, не испортило мне впечатления. Отработанной в ресторане ночи я совершенно не помнила, до утра не смогла заснуть, весь следующий день проходила как в чаду и немного успокоилась лишь к вечеру, когда опять нужно было идти работать. Я отчаянно надеялась на то, что, проспавшись, Ванька ничего не вспомнит, и, судя по всему, так оно и было. В ресторан он пришел вместе с сурово молчащей Ниной, мрачный, но абсолютно трезвый, мельком скользнул по мне взглядом, сквозь зубы поздоровался со всеми, сел настраивать гитару, и я вздохнула с облегчением. Моя любовь по-прежнему оставалась моей тайной.
Осень, ноябрь, дождь за окном, первый час ночи. Народу в ресторане мало, через полчаса мы должны закрываться, на крошечной эстраде допевают романс Ванька с женой, а я слушаю их пение, переодеваясь в крошечной гримерке. Обычно я играю на рояле, но сегодня нет Милки, которая сидит дома с больным сыном, и я заменяю ее. Плясать я умею не хуже любой цыганки, пою не так хорошо, но при необходимости сделаю и это.
С грохотом открывается обшарпанная дверь с плакатом Ван Дамма, внутрь заглядывает дядя Коля и шипит:
– Ты чего копаешься? Живо на эстраду, там целая компания прибыла… Шевелись, курица! Оч-чень большие люди…
Мне остается только повиноваться.
«Очень больших людей» было пятеро – четверо мужчин, одна женщина. Они заняли большой стол у дальней стены, там было темно, и лиц пришедших я не видела. Вылетев на эстраду, я тут же пристроилась подпевать Нине и тете Ванде. Дядя Коля и Ванька были «на гитарах», злой с похмелья дед Килька терзал скрипку. Метрдотель Карпыч мялся у дверей и строил нам зверские рожи, из которых мы должны были понять, что приехавшие гости должны быть обслужены по высшему разряду.
– Ах, черт, Милку бы… – сетует шепотом дядя Коля. – Ну, ладно… Санька, па-а-ашла!
За спиной гитары ударяют веселую песню, тетя Ванда и Нина дружно запевают, я развожу руками, кланяюсь, улыбаюсь и иду плясать для гостей. Танец мой давно отработан, движения доведены до автоматизма, плечи, руки, ноги ходят сами по себе, и я, не беспокоясь о впечатлении, рассматриваю гостей. Женщина выглядит усталой и рассерженной, на меня не смотрит, сидит, подперев голову с тяжелым узлом бронзовых волос рукой, и что-то тихо говорит мужчине рядом. Она кажется мне почему-то знакомой, но из-за полутьмы я не могу рассмотреть ее лицо лучше. А гитары учащают ритм, я повожу плечами, подхожу в танце к столу и радуюсь, видя, как один из гостей лезет во внутренний карман.
Но вдруг рука гостя опускается. Он подается вперед, всматриваясь в меня, делает знак, чтобы я приблизилась. Я широко улыбаюсь, подхожу. Вижу смуглое лицо и светлые, холодноватые глаза. Слышу удивленный, страшно знакомый голос: