– Петь, алё?
– Да, поэтому, – наконец отвечаю я.
– Чёрт. Ладно, я буду в скорую звонить. Пока. – И кладёт трубку раньше, чем я успеваю попрощаться.
Трамвай скрипит на повороте. Я уже порядком приблизился к остановке, но живу здесь не первый год и знаю – бежать уже поздно. Не успею.
Но всё равно почему-то бегу, как мальчишка, опаздывающий в школу. Видимо, это зрелище впечатляет водителя трамвая, и та ждет меня лишний десяток секунд, не закрывая передние двери.
Надо же, чудеса продолжают со мной происходить.
Я заглядываю в кабинку, чтобы поблагодарить женщину, и та смущенно улыбается мне в ответ.
Наверное, так бы могла мне улыбнуться моя собственная судьба: мол, видишь, тебе пришлось немного помучаться, но зато в итоге все счастливы.
Перевожу дух и пробиваю талончик.
В салоне шумно, трамвай грохочет и лязгает, но это и к лучшему: не будет слышно, насколько я взволнован.
Я листаю список контактов, останавливаюсь на букве «Т» и нажимаю клавишу вызова: мама Алины наверняка уже успела надумать лишнего.
Впрочем, до истинных причин ей еще догадываться и догадываться.
– Алло! – радостно кричу я в трубку. – Татьяна Михайловна, я уже еду! И я, кажется, сломал домашний телефон.
Татьяна Михайловна заливисто смеется в ответ и говорит что-то про разбитую посуду, но я плохо слышу.
– Буду минут через сорок! – кричу я, и, обнаружив, что трамвай прибыл на остановку, понижаю голос. – Нужно что-нибудь взять?
– Я через полчаса, родной! Ничего не бери, мне уже лекцию прочитали: никаких шариков, апельсинов, игрушек, и, не дай Бог, цветов!
– И не оглядываться, – бормочу я. Двери закрываются, трамвай продолжает движение.
Выхожу на конечной; мне предстоит пересадка. На секунду замираю, будто запинаюсь, у павильона с цветами. Надо же, и не думал, что это условие будет для меня таким трудным, так неразрывно связано в нашем сознании любое торжественное событие с цветами.
Успокойся, говорю я себе. Еще успеешь. Ей вообще, наверное, не до тебя будет, после года в коме-то. Надейся, чтобы узнала.
Мерзкий холодок змеей пробирается между лопатками, и я передергиваюсь. Тоже мне, успокоился.
Нет, лучше вообще не думай.
Трясусь в маршрутке, разве что ногти не грызу.
Захожу в больницу. Татьяна Михайловна – святая женщина! – ожидает меня в холле.
Мы, конечно же, обнимаемся.
– Петенька, – шепчет она заговорщически, – к ней пускают только в одиночку и не больше, чем на десять минут в день. Я договорилась, можно каждому по пять минут.
Мы облекаемся в бахилы и шуршащие полипропиленовые халаты, проходим по маршруту, который за последний год стал знаком мне не хуже, чем путь домой.
У порога Татьяна останавливается и пропускает меня вперед.
Я отшатываюсь едва ли не как черт от ладана, возмущенно мотаю головой:
– Вы что! Я за Вами.
Татьяна, видимо, волнуется не меньше моего, но решается и входит в палату.
Я же остаюсь один со своим страхом.
Моя правая нога тут же начинает выбивать чечетку; я не знаю, куда деть руки, я тру переносицу, судорожно вдыхаю, прикрываю рот, едва не кусаю указательный палец; ходил бы от края до края коридора, да это уж совсем неловко.
Больше всего я боюсь не того, что она забудет меня.
Больше всего я боюсь, что я её разлюбил.
Пять минут тянутся как вечность.
Татьяна Михайловна наконец выходит, конечно же, зарёванная, но совершенно счастливая.
Я иду к Алине.
Ноги добираются до её койки сами, я в этом словно бы не участвую, только смотрю во все глаза. Видеть её без аппарата искусственной вентиляции непривычно, одним звуком тяжелой болезни около неё стало меньше, хотя кардиомонитор по-прежнему пищит в ритме пульса.
Алина полулежит на кровати – спинка ложа немного приподнята – худая, бледная, едва не просвечивается, смотреть больно. Но нет этих чертовых бинтиков от уха до уха, нет этой трубочки в уголке рта, которую они придерживали, нет ощущения, что она держится на этом свете одним чудом.
А самое главное – глаза. Глаза открыты, и она смотрит на меня.
Я сажусь – чересчур поспешно, возможно, но пока еще могу сделать это по своей воле, а не упасть, – на стул возле койки, беру её исхудавшую руку, прижимаюсь сначала лбом, крепко зажмурившись, а потом касаюсь губами и аккуратно возвращаю на место. Даже пугаюсь немного – а вдруг больно сделал? Но не отпускаю, держусь за неё, как очень робкий утопающий.
Смотрю на неё снова. После операции волосы отросли почти до прежней длины, только были бордовые, а стали родного тёмно-каштанового цвета. Под глазами тёмные круги, кожа у рта потрескалась от сухости.
Алина тоже смотрит на меня испытывающе, ждёт моей оценки.
– Я и забыл уже, какая ты красивая без этих трубок, – признаюсь я.
Она тихонько смеётся, скорее даже, громко улыбается: видимо, понимает, что я снова играю в свою любимую игру с недосказанностями.
– Неужели такая короткая память? – спрашивает она, и я наклоняюсь, чтобы не пропустить ни звука. – Не думала, что так быстро сможешь меня забыть.
Меня передергивает, я на секунду отвожу взгляд: нечаянно Алина попала по самому большому моему страху.
– Извини, – тут же добавляет она. – Я представляю, насколько ты испугался. Но всё уже хорошо, мне сказали, я молодец, быстро выкарабкалась. Сегодня двадцать второе октября, а поступила я восемнадцатого. Не так уж и долго пришлось побыть без меня, да?
– Да, – говорю я и коротко целую её в губы, раз уж так удачно и близко они подвернулись. А сам думаю – ну, врачи! Выйду из палаты – устрою им разбор, чтобы предупреждали, что о времени нужно молчать.
Потом думаю: да я в ноги им кланяться буду, а не разборы устраивать.