Начальница, очень ценившая Катерину Федоровну, изумленно сощурилась на её лицо, когда встретила её в коридоре. Кажется, никаких перемен не было ни в строго-монашеском туалете молодой девушки, ни в её простой прическе, где волосок был пригнан к волоску… Но… лицо было уже не то! Какая-то женственность появилась в этой новой улыбке, в угловатых всегда движениях, в замедленной походке. Яркий румянец, всегда ровно игравший на смуглых щеках, теперь поминутно угасал на похудевшем в одну ночь лице. Глаза как бы ввалились, окруженные кольцом тени. В них был блеск усталости и лихорадочного возбуждения. И эти глаза прятались под густыми ресницами. Всегда резкий голос как-то глухо вздрагивал… Движения были растерянные. Но счастие сияло в лице, как солнце, и делало незаметную Катерину Федоровну интересной, даже красивой… Начальница проводила её долгим взглядом и, вздохнув, прошла дальше.
В свои тридцать восемь лет изящная и моложавая, она тайно жила с человеком моложе ее. Как опытная женщина, она тотчас угадала, что Катерина Федоровна влюбилась, что у неё есть любовник… На лице красивой начальницы, самой молодой в Москве, назначенной прямо из Петербурга и потому имевшей много врагов и завистников, всегда лежала тень затаенной грусти, которую объясняли тяжестью забот в огромном, ответственном деле. Все, приходившие с нею в соприкосновение, видели перед собой корректную, неизменно внимательную светскую женщину с непроницаемою усмешкой и зорким взглядом. Никто не догадывался, что с одиннадцати вечера, когда институт погружался в сон и мрак, начальница живет личной жизнью, полной тайны и поэзии. В лунные ночи выходит на внутренний дворик и часами глядит в небо, думая о Петербурге, где та же луна светит её неверному любовнику, которого она не может разлюбить, которого не перестает ждать… Или садится за рояль в своей квартире и, заперев все двери и завесив портьеры, чтобы звуки «ереси» не доносились до целомудренных ушей дежурных классных дам, играет с огнем и страстью венгерские танцы Брамса и вальсы Штрауса… Или же напевает песни цыган, которых она часто слушала с «ним» потихоньку в Петербурге… А иногда, бросая книгу французского романа, плачет по ночам и ломает руки от мысли, что жизнь уходит вдали от любимого человека, что молодость ушла, что никогда не вернуть того, что было и угасло…
Лицо Катерины Федоровны целый день стояло перед глазами начальницы. «Счастливая! – думала она. – Но надолго ли? И чем это кончится? Если выйдет замуж…»
Тут мысли начальницы принимали другое направление. Катерина Федоровна была инспектрисой музыки и заведовала вот уже два года всей музыкальной частью в институте. А музыка и пение считались там чуть ли не главными предметами. Из Петербурга постоянно наезжали царственные гости. Их встречали и провожали пением… На акты съезжалось начальство других институтов, и ни один промах в этом деле не прошел бы незамеченным… Институт обладал громадной, ценной библиотекой с мессами Россини[122 - Россини Джоакино Антонио (1792–1868) – итальянский композитор.], со старинными XVIII века произведениями Глюка[123 - Глюк Кристоф Виллибальд (1714–1787) – немецкий композитор.], Люлли[124 - Люлли, Жан Батист (1632–1687) – французский композитор.], Гретри[125 - Гретри Андре Эрнест Модест (1741–1813) – французский композитор.] и т. д. всё это лежало фактически на плечах Катерины Федоровны. Романтический элемент, так неожиданно вторгшийся в жизнь суровой девушки, всеми давно обреченной на долю старой девы, хотя и делал её более близкой и интересной для начальницы, но он же угрожал в недалеком будущем такими осложнениями, что у графини прямо руки опускались. «Хотя бы уж жила так! Подождала бы замуж выходить, если детей не будет…»
О, если б враги графини проникли в ересь этих мыслей!.. По правилам института, выработанным не столько в силу традиций, сколько самой жизнью, в классные дамы и учительницы поступали только вдовы и девицы. И начальница, знавшая, что враги не дремлют, не решилась бы никогда на такое новшество: оставить в институте замужнюю учительницу.
В этот день Катерина Федоровна была дома только за завтраком, какие-нибудь полчаса. Сестры не видала… Минна Ивановна шепотом заявила старшей дочери, что Соня ночь не спала и не позвать ли доктора. Катерина Федоровна насупилась.
– Пустяки, мама! Не огорчайтесь!.. Она с семи лет влюбляется и всякий раз помирать хочет… Помните этот скандал с учителем истории? Когда я записку её к нему перехватила?
– Ах, Катя!.. Тогда она была дитя… В тринадцать лет…
Глаза Катерины Федоровны сверкнули.
– Вот в том-то и горе наше с вами, что никогда она не была «дитя», а только дрянь-девчонка, которую пороть надо было, а не баловать, как вы! Ну-ну… Полно!.. Вы лучше за меня порадуйтесь… Теперь вся наша жизнь изменится. Я вас обеих возьму к себе… Заживем панами… Вы будете рябчики каждый день кушать. Софье куплю голубое шелковое платье, о котором она мечтает… Все капризы её исполню. Помяните мое слово: Софья через неделю от своей страсти вылечится. Ну, улыбнитесь, мамочка! Меня пуще всего злость берет на Софью, что она вас не щадит…
– Уж ты её не брани, оставь! – лепетала, сморкаясь, наполовину успокоенная Минна Ивановна.
– Не буду бранить, если вы котлетку скушаете…
– Ну… ну! – И Минна Ивановна протянула тарелку, не замечая, что время бежит, а Катерина Федоровна ещё не ела сама.
В четыре часа Катерина Федоровна выходила из института. Она торопилась обедать. У неё в этот день было ещё три урока.
«Обещала прийти к нему… Надо дома предупредить. Солгать? О, как это ужасно лгать! Если б он согласился провести вечер в семье, как подобает жениху!.. Был ли он ещё у матери нынче?»
Вдруг она ахнула. Кто-то на углу переулка схватил ее, как железными тисками, за локоть. Не оглядываясь ещё, она догадалась, что это Тобольцев, и чуть не упала от волнения.
– Целый час жду тебя на морозе! – Он вел её к саням, жадно глядя на нее. – Садись!.. Только четверть часа…
– Меня ждут обедать… Пусти, Андрюша!.. – Она в ужасе чувствовала рядом с ним свое полнейшее бессилие.
– Ах, вздор! (Они уже сидели рядом, в тесных санках, и он крепко держал её за плечи.) Сергей… прямо… Живее! – И не успела лошадь тронуть, как он взял в обе руки её лицо, и оно загорелось под его поцелуями.
Красный туман прошел перед глазами обоих. Они словно опьянели. На дворе падали сумерки, фонарей ещё не зажигали, кругом было глухо. Но, если б светило солнце и кругом была толпа, все равно они целовались бы…
Катались они минут двадцать. Сергей, привыкший к похождениям своего барина и ухмылявшийся в бороду, направил путь по давно известной им обоим Дорожке к Трубной площади. Подъехав с бульвара, он придержал лошадь. Господа все ещё целовались, и шептались, и хохотали.
Остановка отрезвила Тобольцева. Он оглянулся, но местности не узнал: так далеки были его мысли.
– Ну? Чего стал?
Сергей нагло ухмыльнулся.
– Нешто не здесь, барин, сойдете?
Тобольцев узнал фасад здания, и кровь кинулась ему в голову.
– Болван! – бешено крикнул он. – Назад!
Сергей дрогнул, и рысак взял с места.
– Ах, как хорошо кататься! – звуками, полными изнеможения, сказала Катерина Федоровна.
На обратном пути было решено, что Тобольцев заедет за Катей в ту улицу, где она давала последний урок, и привезет её к себе домой…
– На один час, на один только час! Теперь, когда ты – моя невеста, что предосудительного могут найти в твоем визите? Да, наконец, кто смеет тебя судить? Такую сильную? Такую гордую? – Вырвав у неё это обещание, Тобольцев помчал домой… Катю он покажет одной только нянюшке. Остальных надо устранить… «Потапов»… – вдруг вспомнил он и даже охнул от боли. И надо же было ему именно теперь приехать в Москву! Нет… С ним приходится считаться… Он даже волосы на себе рванул. Но через минуту ему стало стыдно… Они не виделись так давно!.. И Бог знает ещё, когда встретятся?.. Лицо его загорелось от сознания, что он фальшивит с собой… что он, в сущности, бессилен вырваться из заколдованного круга своих чувственных грез. Все, что не было Катей в эту минуту, было почти враждебно ему.
Но судьба ему улыбалась. Нянюшка в передней подала ему письмо, принесенное каким-то рабочим. Тобольцев лихорадочно сорвал конверт и читал, стоя под светом лампы, не снимая дохи и шапки.
«Опять не увидимся на этот раз. Жаль! По непредвиденным обстоятельствам утекаю из Москвы. На улице сделал неожиданную встречу, и хорошо, что вовремя заметил слишком знакомую мне рожу. Все-таки запутал следы. Пишу тебе с вокзала… Чемодан сбереги. У тебя его искать не придут. Хорошо, что я не успел утром к тебе заглянуть! Все пропало бы. Если зайдет от моего имени к тебе рабочий человек, Федор, по прозванию Ртуть, отдай ему чемодан. Уничтожь письмо. Жму твою руку, Андрей! Когда-то ещё свидимся?.. Да… Не забудь пароля для того, кто придет от меня, Сосновицы“…»
Тень прошла по лицу Тобольцева. Он зажег на лампе письмо и затоптал его ногами. Теперь он был искренно опечален судьбой товарища и несостоявшейся встречей. Настроение его было отравлено…
В столовой, развалясь на дубовом, стуле, с рюмкой ликера и сигарой в зубах, в одиночестве заседал Чернов. Лицо его было мрачно. Час назад нянюшка, вконец развинченная новостью, которую ей сообщил Андрюша, на требование Чернова – обедать, кинула ему грубее обыкновенного:
– Подождите! Небось барина нет… – Чернов с негодованием показал на часы.
– Шесть… Седьмой… Твой барин, может, уж где пообедал в компании… А я тут с голоду умирай! Неси, что ли!
Нянюшка повиновалась. Но, ставя на стол полмиски с супом, пока Чернов уничтожал сардинки, хлопая (по выражению старушки) рюмку за рюмкой, – нянюшка со злорадной усмешкой заявила Чернову: «Кушайте, кушайте! Недолго вам на готовых харчах отъедаться. Пришел вам всем конец… И спящим, и обедающим, и прочим, которые… Всем конец пришел!»
И она сделала энергичный жест маленькой коричневой рукой.
– Эт-то что т-такое! – нахально рассмеялся Чернов.
– А то, что хозяйка скоро у нас с вами будет… Над всеми начало возьмет… Вот что!.. И живо всех вас, лодырей, разгонит! – Она обернулась к стыдливо прятавшемуся за листьями пандануса единственному образу во всем доме, старой иконе в серебряной ризе. И уже дрожавшим от скрытых слез голосом прокричала, широко крестясь: «И скажу: „Слава тебе, Пресвятая Богородица!" И ежели мне, старой, не ужиться тут с новыми порядками, все-таки скажу: слава Богу!.. Потому вас всех, лодырей, разгонит теперь Андрюша… Страмоты этой и озорства в доме не будет… Да!»
Чернов есть перестал. Его красивые (рачьи, как говорила нянюшка) глаза вылезли из орбит: «Да ты… пья-на?»
Но уж тут нервы старушки не выдержали. «Не ты ли поднес? – заголосила она. – Ах ты, такой-сякой!»
И забушевала.
Впрочем, гнев её скоро прошел, потому что Чернов не только не обиделся на эту неожиданную выходку всегда тихой старушки, а даже «сомлел» как-то весь… Есть перестал, положил локти на стол, налил себе стакан вина и начал глядеть в него остановившимися глазами… Только головой иногда покачивал, словно ничего не слыша из «акафиста» няни. И твердил раздельно и упорно, как бы отказываясь понять: «Хозяй-ка?.. Гм… Хо-зяй-ка…»
Старушка застыдилась своей вспышки. Ей стало жаль «лодыря»… Потому, куда денется? Хоть и дрянь парень, а все-таки человек, какой ни на есть… Пришел голый и уйдет голым… Она пошла за жарким и положила Чернову лучший кусок гуся. Потом подперла рукой щеку и начала интимным тоном, каким никогда не говорила раньше, рассказывать, как и что говорил Андрюша, как во фрак оделся с утра…
– К матери ейной поехал, стало быть, благословения просить… – И вдруг всхлипнула и полезла за платком.
Слово «фрак» опять поразило ленивое воображение Чернова. Няня уже принесла сладкое и кофе, а он все тягуче твердил:
– Во фра-ке?.. Вот как!.. Во фра-ке… – Сомнений уже не было. «Катька» покорила Тобольцева, и няня права. Его выметут на улицу, как выметают хлам. Он чуть не всплакнул за шестой рюмкой ликера, когда раздался звонок. Чернов был так расстроен, что даже не поздоровался с хозяином.
Тобольцев мельком глянул на него, довольно враждебно, и пошел переодеться. Полный одного только желания быть наедине с любимой женщиной, он не чувствовал в себе обычной способности входить в интересы других. Страсть делает людей жестокими…